Текст книги "Литератор"
Автор книги: Вениамин Каверин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
В. Каверин
Литератор
Дневники и письма
Светлой памяти Лидии Николаевны Тыняновой
Дневники и письма
В романе «Исполнение желаний» я писал о том, как увлекательна работа в архиве. Жизнь, отделенная от нас десятилетиями, предстает в новом, подчас загадочном для современников свете. Скрытое становится явным, то, что казалось неизбежностью, роком, оказывается следствием враждебной человеческой воли, друзья вдруг раскрываются как тайные враги. Случайность прикидывается судьбою.
«Я слышу вновь друзей предательский привет…»
Судите же, какие неожиданности сулит вам попытка заглянуть в собственный архив, о котором я, к сожалению, стал заботиться слишком поздно. Увидеть себя в 20-х, в 40-х годах не представляющим себе, что через много лет эти строки когда-нибудь будут снова прочтены многоопытными, много видевшими, хотя и потускневшими, глазами! Потускневшими, но не потерявшими способности удивляться. В особенности меня поразила большая папка, содержащая заметки, письма и наброски рассказов 1918–1921 годов. Откуда взялась эта полная, безусловная оторванность от всего, что происходило вокруг?
Шла гражданская война. Решительно во всем происходили необратимые перемены: в отношениях людей, в их понятиях, в существовании духовном и материальном. И я был деятельным участником этих событий. В шестнадцать лет в захваченном немцами Пскове я раздавал солдатам знаменитую брошюру Вильгельма Либкнехта «Пауки и мухи». В 20-м году служил в армии. Когда студентам было разрешено вернуться в свои учебные заведения, я переехал из Москвы в Петроград и за четыре года, с 20-го по 24-й, закончил Институт восточных языков по арабскому разряду и Университет по этнолого-лингвистическому отделению. Одновременно я много писал, вступив в маленькое общество, оставившее отнюдь не маленький след в литературе, – «Серапионовы братья». В 1923 году я выпустил первую книгу
Но ни следа этого участия в бурной действительности тех лет вы не найдете в случайно сохранившихся папках моего архива, и лишь с трудом верится, что даты, изредка встречающиеся в них, правдивы. Я жил, работал, существовал в самой гуще этой действительности, но, по-видимому, был бесконечно далек от нее. И теперь я тщетно бьюсь над разгадкой этой отрешенности, этой оторванности от той реальной жизни, которая заполняла весь беспредельный круг окружающих меня судеб, в то время как я к двадцати годам оказался в плену каких-то очень странных фантазий.
Уже много лет я работаю в психологической прозе. Я переоценил свое отношение к классике и наслаждаюсь, бесконечно перечитывая Тургенева, Толстого, Чехова. И сам тружусь без устали над романами, повестями, рассказами. Каждый из них основан на событии, тесно связанном с жизнью нашего общества. Я веду беспрестанный, увлекательный разговор с читателями, который продолжается уже много лет. Это разговор не о выдуманных фантастических манекенах, чертях и алхимиках, которыми пестрят мои ранние рассказы, это разговор о том, что волнует всю страну. Но время от времени загадочная сила влечет меня к юношеским увлечениям, и тогда я забываю о строго логических отношениях, в которых живут и действуют мои герои, и с молодой энергией, с чувством детской свободы бросаюсь в мир, где не надо объяснять, почему молчание можно запечатать в конверт, а люди превращаются в бронзовые статуэтки.
…Я много раз начинал эту книгу и откладывал в сторону, потому что мне казалось, что мои письма и многие страницы дневника, связанные с прошедшим, а подчас – и давнопрошедшим временем, так устарели, что их все равно никто не будет читать. Но прошло время, я показал эту книгу некоторым случайным, далеким от литературы знакомым, и они в один голос сказали мне, что я не прав, что не велика беда, если события, о которых я рассказываю, давно забыты всеми, кроме меня, участника или свидетеля этих событий. Я не скрою, что хотя я, кажется, не робкого десятка, мне было как-то страшновато согласиться с ними. Ну, куда ни шло!
Ошибка не фальшь, каждое лыко в строку не ставится! Правда, когда я всерьез принялся за работу, мне представилась необходимость выбора, необходимость еще раз, гораздо в пристальней, чем прежде, вглядеться в себя. То, что казалось незначительным, мимолетным, а иногда даже ничтожным, предстало передо мной в ином, гораздо более глубоком значении. Это относится не только к событиям, но главным образом к людям. С годами взгляд становится внимательнее, строже, требовательней к себе, но одновременно – более мягким, более терпимым.
Мысль об этой книге у меня появилась очень давно, лет тридцать назад, и я высказал ее, заканчивая книгу «Здравствуй, брат. Писать очень трудно…». Вот что я тогда написал: «…Время от времени я кладу перед собой на письменный стол еще одну рукопись; многие страницы ее перечеркнуты, отдельные главы еще не нашли своего места. Она принадлежит к числу тех книг, которые пишутся всю жизнь. Это не роман, не повесть – это впечатления, размышления, путевые картины, страницы из дневников, отзвуки литературной жизни…»
По правде говоря, я еще не решаюсь считать, что написана именно та книга, которая когда-то была обещана читателям. Для меня важно то обстоятельство, что она продолжает мой давным-давно начавшийся разговор с читателем. Вот почему новый читатель найдет в ней ответы на письма моих многочисленных корреспондентов. Я когда-то писал, что в России литература всегда была делом личным, что каждая серьезная книга как бы превращалась в письмо, обращенное к личности читателя, письмо, которое диктовалось не только стремлением познать жизнь, но и преобразить ее.
ГОРЬКИЙ И ДРУГИЕ
Серапионовы братья[1]1
Литературное содружество «Серапионовы братья» возникло в начале 1921 года. Ядром группы явилась литературная молодежь, занимавшаяся в 1919–1920 годах в студии переводчиков при изд-ве «Всемирная литература». К «Серапионовым братьям» принадлежали: И. А. Груздев, М. М. Зощенко, В. В. Иванов, В. А. Каверин, Л. Н. Лунц, Н. Н. Никитин, В. С. Познер (вскоре, в 1922 году, уехавший во Францию), Е. Г. Полонская, Н. С. Тихонов, К. А. Федин. – См.: «В старом доме» (Каверин В. Собр. соч. в 8-ми т. М., 1983, т. 8, с. 434–456). Здесь и далее примечания В. А. Каверина.
[Закрыть]
Мы собирались каждую субботу в комнате Михаила Слонимского в Доме искусств. Впоследствии Ольга Форш назвала этот дом «Сумасшедшим кораблем» и рассказала о странной жизни его обитателей, полной неожиданностей и вдохновения. Но ничего странного не находил в этой жизни студент-первокурсник, ходивший с высоко поднятой головой по еще пустынному, осенью двадцатого года, Петрограду. Еще бы не гордиться! Он только что приехал из Москвы. Он чуть ли не ежедневно бывал в знаменитом «Стойле Пегаса». Он неоднократно видел Маяковского, Есенина. Он сам писал стихи – очень тонкие, как ему казалось. Однажды ему случилось даже побывать у Андрея Белого, который показал только что вышедшие «Записки мечтателя» и говорил с ним так, как будто он, мальчик, едва окончивший школу, был одним из этих мечтателей, избранников человечества и поэзии.
Очевидно, совсем другое пришло в голову Тынянову, другу моего старшего брата, приехавшему в Москву по делам Коминтерна. Найдя меня среди бледных, прекрасно одетых молодых людей, называвших себя поэтами и носивших в наружном кармане пиджака порошки с кокаином, он испугался за меня и убедил переехать в Петроград.
Я поступил в Университет. Стремясь приблизить необычайные события, которые непременно должны были произойти со мной, я поступил одновременно в Университет и в Институт живых восточных языков. Мне хотелось стать дипломатом. Меня не пугала смерть Грибоедова и нравилась жизнь Мериме. Мировая революция приближалась. Я видел себя произносящим речь в Каире, в мечети Аль-Азхар, на конгрессе освобожденных восточных народов. В свободное от государственных дел время я намеревался писать стихи или, может быть, прозу.
Словом, литературная Москва еще стояла в моих глазах, когда я впервые появился в маленькой, пропахшей дымом комнате Михаила Слонимского в Доме искусств, нимало не напоминавшем «Стойло Пегаса».
Преодолевая мучительную застенчивость, догадываясь, что я кажусь замкнутым, надменным, вглядывался я в лица будущих товарищей по литературе и жизни.
В комнатке было очень тесно. Люди сидели на кровати, на окне. Черный курчавый юноша, присев на корточки, колол кухонным ножом и подбрасывал в «буржуйку» дровишки.
Один из моих новых товарищей, красивый человек, худощавый, высокий, с правильными чертами лица, которое запоминалось сразу, показался мне старше других. Светлые глаза его были широко открыты, а когда он вдруг вступал в разговор, раскрывались еще больше, хотя это было уже почти невозможно. Это был Федин.
Другой мой новый знакомый – невысокого роста, очень черный, с бледным матовым лицом, державшийся прямо, с военной выправкой, – мягко усмехнувшись, изредка вставлял в общий разговор какое-нибудь ироническое и вместе с тем дышавшее добротой и простотой замечание. Это был Михаил Зощенко.
Меня привел Шкловский, представив не по имени, а названием моего первого и единственного рассказа – «Одиннадцатая аксиома», о котором, по-видимому, знали будущие Серапионовы братья. Потом он ушел, а я откинулся в угол кровати и стал несколько пренебрежительно, как это и полагалось столичному поэту, прислушиваться к разгоравшемуся спору. В нем принимали участие все, кроме плотного молодого человека в гимнастерке и солдатских английских ботинках с зелеными обмотками, который молча слушал, склонив большую голову набок. Это был Всеволод Иванов. Но главными противниками были Федин и юноша, разжигавший «буржуйку», – Лев Лунц, как я узнал вскоре.
Это был спор, не похожий на споры молодых московских поэтов, в которых было что-то случайное, менявшееся от месяца к месяцу. Здесь (это я почувствовал сразу) спор шел об основном – о столбовой дороге нашей литературы. Не знаю, можно ли сравнить его со спором между «западниками» и «славянофилами», но в настойчивом стремлении убедить противника, хотя бы это стоило самой жизни, было что-то очень серьезное, быть может уходящее к истокам этого классического спора.
Со всею страстью, в которой трудно было отличить убеждение от литературного вкуса и которая тем не менее двигала в бой целые полки неопровержимых (как мне тогда казалось) доводов, Лунц нападал на Федина, слушавшего его терпеливо, не перебивая.
Знаменитый тезис, над которым в то время подсмеивались формалисты, – сначала что, то есть сначала содержание, а потом как, то есть форма, – лежал в основе концепции Федина, и он умело превращал его из оружия обороны в оружие нападения. Вероятно, он был прав. Так много необозримо нового ворвалось в те годы в жизнь России, такой никому еще не ведомый трепещущий материал рвался в литературу, что действительно трудно было себе представить необходимость первоочередного изучения ее законов, на котором настаивал Лунц.
– Наша литература, – утверждал он, – как бы она ни была хороша, всегда как будто стояла на месте. Нам нужно учиться у литературы Запада. Но это не значит повторять ее. Это значит вдохнуть в нашу литературу энергию действия, открыв в ней новые чудеса и секреты.
Сила опыта звучала в ответах Федина, которому было трудно спорить, вероятно, еще и потому, что рассказы, которые он в то время писал, были близки к классической русской прозе. Лунцу (и мне) они казались повторением пройденного. То было время, когда Тургенева я считал своим главным литературным врагом. Прошло немного лет, и я стал страницами читать вслух тургеневскую прозу.
Это было только начало длинного спора, под знаком которого прошли серапионовские вечера зимы двадцать первого года.
Особую остроту он приобретал, когда дело касалось театра. Лунц считал, что театр по своему существу необычайно далек от подробностей быта. Театр будничный, театр реальных чувств казался ему причиной того кризиса драматургии, который неизбежно постигнет русскую драматургию, если она не перейдет на другой путь, если она не будет стремиться к острому движению. Долой театр настроений, голого быта, скучнейших психологических переживаний! Да здравствует театр бури и натиска, не чувствительный и слезливый, а бешеный и страстный! Это была единственная мысль Лунца, которую он успел довести до практического воплощения. Его драмы «Бертран де Борн», «Вне закона» и другие – это сильные произведения, и можно только пожалеть, что наши театры обходят их – по незнанию или равнодушию? Или по той причине, что имя Лунца до сих пор кажется одиозным?
Я сказал, что спор этот продолжался, видоизменяясь. Другой спор, запомнившийся мне, касался вопроса о стиле. Выбор между двумя направлениями – разговорным и «орнаментальным» – предстоял в ту пору любому из нас. Так называемый орнаментализм был представлен очень сильными писателями, энергично действовавшими и вовсе не желавшими упускать из-под своего влияния молодежь. Замятин руководил студией, из которой вышли Никитин, Слонимский. Ремизов поражал воображение оригинальностью самого отношения к литературе. Андрей Белый был в расцвете своего дарования, и казалось, что его перо еще способно поднять изысканную прозу символистов.
Первый вечер, который я провел среди новых друзей, потом смешался с воспоминаниями о других вечерах, быть может не менее интересных. Но это был вечер перехода к новой, еще неведомой жизни – вот черта, которую я почувствовал смутно, но верно.
Мы возвращались после первого серапионовского собрания с Константином Фединым, с Елизаветой Полонской. Петроград, уже опустевший, хотя еще только что пробила полночь, лежал перед нами – пустой, геометрически точный. С жадностью юноши, начитавшегося Пушкина, всматривался я в этот город, который полюбил на всю жизнь. Не помню, где я читал, что родина – не там, где родился человек, а там, где он находит себя.
Вечер был такой и город был такой, что нетрудно было представить себе, что именно они, этот удивительный город и этот необыкновенный вечер, соединившись вместе, подсказали одному из нас тот эпиграф, который стоит на титульном листе романа «Города и годы»: «У нас было все впереди, у нас не было ничего впереди». Но и другая мысль слышалась в отзвуках ненадолго умолкнувших споров.
В одной из своих статей о «Серапионовых братьях» Горький писал, что «Серапионы» вместо приветствия произносят: «Здравствуй, брат. Писать очень трудно…» Признаться, я не помню, чтобы нам служил приветствием этот девиз. Наверно, это было не так. И все-таки это было именно так. Кто знает, какая жизнь ожидала нас, призвание еще ничем не напоминало профессию. Но это было так важно – впервые понять, почувствовать и объяснить себе, что без строгой, требовательной любви к литературе нечего и браться за перо. Так бесконечно важно!
Письма
(В. Каверин – Л. Лунцу)
Л. Лунцу [2]2
Письма к Л. Лунцу напечатаны в моей книге «Вечерний день» (1982) в сокращенном виде.
[Закрыть]
Петроград. 9/Х.23 г.
Дорогой Левушка!
Я виноват перед тобой, дружище, но мне показалось, что ты несколько холодно простился со мной, и поэтому я ждал твоего письма или переписки и не хотел писать первый. Я тебя люблю, дорогой мой, и поэтому был ужасно огорчен, услышав, что ты нешуточно болен. Вчера я видел Лиду Харитон[3]3
Лидия Борисовна Харитон была другом и «летописцем» Серапионов.
[Закрыть]. Она говорила, что теперь ты должен был уже встать. Выздоравливай скорее, друже, не отлеживай з…ы под заграничным одеялом.
Я скучал по тебе, последние месяцы особенно. Черт возьми, ты оказался прав насчет сцепки эпизодов, мотивированности каждого момента, динамичности развертывания. Больше того – я пустил в трубу мою фантастику – все это крапленые карты, – авторская рука единственная мотивировка событий, а стало быть, они ничем не мотивированы, к дьяволу.
За лето я написал «Шулера Дье». Понимай фамилию по-французски (Dieu). Много возился, кое-что вышло, но в общем только наметился путь к некоторым эксцентрическим фигурам и к России. Не стоит писать об этом, если напечатают, пришлю непременно.
Что тебе писать о друзьях? Я летом уезжал под Ярославль, на Волгу и никого не видел. Когда вернулся, не застал ни Тихонова, ни Федина, ни Слонимского. Первый в Новороссийске, второй в Смол.(енской) губернии, третий в Бахмуте, куда недавно отправился и Илья[4]4
Илья Александрович Груздев.
[Закрыть].
Все они пишут. Не знаю, писал ли тебе кто-нибудь о поэме Тихонова «Шахматы». Он много работал над ней, и вышла, по-моему, любопытная вещь. В ней он сам себя обезоружил тем, что не употребил ни одного из своих выигрышных приемов, изменил даже синтаксис, не воспользовался ни намеком на динамизм своих прежних стихов – вещь абсолютно неподвижна – и все-таки сумел написать, по-моему, исключительную вещь. Вообще он чудный малый, Коля, и никто из нас не работает так честно, как он.
Костя кончает роман[5]5
«Города и годы».
[Закрыть]. Он – по-прежнему редактор «Круга». Мишу[6]6
Михаил Леонидович Слонимский.
[Закрыть] я давно не видал, читал его последний рассказ «4-я ставка» – ни рыба ни мясо – так себе. Как будто лучше «6-го стрелкового»[7]7
«4-я ставка» напечатана в альманахе «Петроград». П.-М., 1923, № 1; «6-й стрелковый» – изд-во «Время», 1922
[Закрыть], хотя цифрой и меньше. Илья написал прекрасную статью, вдруг выпустил когти… и обругал целую кучу писателей. Называется «Утилитарность и самоцель». Очень остро и умно написано. Боюсь, что сообщаю тебе старые новости, дружище.
Мне почему-то кажется, что этой зимой литературный фронт оживится. Чувствуется какой-то напор и свежесть.
Вчера впервые увидел Никитина после его поездки. Он выпустил книгу «Бунт», половина в ней неприкрытая… халтура. Ему ужасно вреден успех. То, что он чувствует себя известным писателем, обходится ему дороже его славы. Он собирается писать Алтайскую (против ожидания, не английскую) повесть. Если не сорвется, то все у него будет ладно. Ужасно интересно, что теперь пишет Всеволод[8]8
Всеволод Вячеславович Иванов.
[Закрыть]? Он в Ялте, никому не пишет и, говорят, приезжать не собирается.
Зощенко уединен, молчалив по-прежнему и много халтурит.
Правда ли, что приезжает Виктор[9]9
Виктор Борисович Шкловский.
[Закрыть]? Видишься ли ты с ним? Что пишешь, как живешь, собираешься ли к нам, Левушка?
Мы с Лидой (Тыняновой) вспоминаем тебя на каждой тарелке, сковороде или сахарнице[10]10
Уезжая, Лунц подарил нам всю свою посуду.
[Закрыть]. Лида кланяется тебе и целует. Мы живем с ней чудесно и не жалеем, что поженились, честное слово…
Моя книжка вышла – от этого пострадает только один человек на земном шаре, и этот человек – я[11]11
«Мастера и подмастерья». М., «Круг», 1923. Предсказание оправдалось. Первая рецензия в «Сибирских огнях» заканчивалась словами: «Советуем автору прочесть „Детство Багрова-внука“ и прийти в себя».
[Закрыть]. Если ты меня любишь, то два человека на земном шаре, и второй – это я.
Поздно. Я иду спать. Может быть, завтра я напишу тебе всякую всячину о том, как нужно нам писать, по-моему. Я кое-что насчет этого думал. Пока целую тебя крепко, друже.
Твой Веня
(Серапионовы братья – Л. Лунцу)
Петроград. Октябрь 1923 г.
Дорогой друже! Не пишу тебе, что люблю, ты это сам, Левушка, знаешь. Будь здоров, золотой мой, поправляйся хорошенько. Пиши. У меня вышла книжка. Сегодня ее послал тебе. Не знаю, дойдет ли. Жду от тебя письма. Целую крепко.
Твой Веня. Лида кланяется…
14/XI 1.23. Петроград
Дорогой Левушка и сердечный мой друг!
За что ты ругаешь меня, свиная рожа? Клянусь честью Серапиона – я тотчас ответил тебе на письмо и ты не получил его, вероятно. Ты не веришь мне? Ей-богу, поверь, дружище. Не только написал, но успел даже обидеться, что ты мне не отвечаешь. Баста! Теперь буду писать тебе заказным и чтобы ты отвечал мне, чертов сын.
Серапионовская хроника
1. Мишка С. оживлен, мало спит и пишет все лучше. Сам про себя говорит, что никто лучше его не знает быта. Он написал «Машину Эмери». Если на одну чашку весов положить название, а на другую рассказ, то первая перевесит. Впрочем, я пристрастен. Последнее время он все толкует, что он разгадал меня до точки и знает, что мне нужно. Никак не могу понять, что он разгадал и что мне нужно. Я ему все советую упражняться в фантастике. Он не хочет, чудак.
2. Костя все тот же – умный, твердый, ясный и благородный человек. Я люблю его крепко. Роман его имеет успех – хотя еще не напечатан. Он читает его чудесно. Дамы, с непривычки, дрожат от силы голоса.
3. О Никитине нечего писать. Отношение к нему ребят – холодное и презрительное. Он редко бывает у нас, и в последний раз на интимном серапионовском собрании о нем говорили, как о чужом и чуждом человеке.
4. Зощенко замкнулся в себе, упорно ищет нового пути для работы и недавно прочел прекрасный рассказ – «Мудрость». Стилистически необыкновенно тонко… Сказ он оставил, но ничего столь же сильного взамен – другой плотной формы еще не дал и колеблется. По-моему, «Мудрость» – переходный, но прекрасный рассказ.
5. Тихонов пишет тебе – наверное, в тот же час, как и я. Сейчас он был у меня – говорили о тебе. Твои письма передаются из рук в руки, и Тихонов сейчас принес мне твое письмо к нему. Не пишу о нем – он работает, как штыком, – и ты сам все о нем знаешь.
6. Полонская немного болела – теперь здорова, давно уже не читала у нас. Не знаю, пишет ли она сейчас.
7. Илья разошелся – пишет, и хорошо пишет. В его статьях появилось настоящее фельетонное искусство. Знаешь, такой фельетон не слишком быстрый на ноги, но все же живой и, главное, умный.
Остались мы с тобой, дружище. Я почти ничего не знаю о тебе за последнее время – ты что-то глухо пишешь. Напиши мне о драме, которую ты написал[12]12
«Город Правды». Пьеса в 3-х действиях. – «Беседа», 1924, № 5.
[Закрыть]; если можно, то пришли ее Серапионам. Что думаешь о дальнейшем? Скоро придет наше время, Левушка. Здесь в литературе разброд, сумятица, неразбериха и поверх всего всплывает – что, как ты думаешь? Авантюрный роман, рассказ, повесть – черт его знает что, но тяга к движению, к смене эпизодов, к интересу сюжетному по преимуществу. Пока это идет от кино, быть может, но я убежден, что это не случайно. И что ценнее всего – это то, что авантюра идет снизу, бьет прямо с улицы. Госиздат заказывает авантюрные романы. Не пройдет и двух лет, как эта вялая, как карамора, литература[13]13
Речь идет об «орнаментальной» прозе.
[Закрыть] сдохнет, и тогда мы повоюем…
Жду от тебя письма. Подбодри меня, дружище, я устал, много работаю (нужно кончать университет). Последние 3–4 месяца ничего, кроме фельетонов, не писал. Все же у меня хватает еще злости, чтобы наплевать на проклятую размазню пильняковщины… Ну, будь здоров. Пиши мне. Я тебя сильно люблю, ты ведь знаешь, Лида и Юрий Ник[14]14
Юрий Николаевич Тынянов.
[Закрыть], кланяются и целуют.
Твой Веня