Текст книги "Литератор"
Автор книги: Вениамин Каверин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
О московских своих переговорах я вам говорил. Вчера опять получил запрос из Института мировой литературы о том, смогу ли я весной приступить к работе «согласно договоренности». Еще не отвечал, но напишу, что без квартиры я все равно никаких надежд не оправдаю, а потому и не буду спешить с переездом до предоставления удовлетворительной жилплощади…
Ваши А. и Ю. Окcман
23/IV—1957 (?)
Дорогой Юлиан Григорьевич!
Спасибо за статью о нашей «Москве»[136]136
Альманах «Литературная Москва».
[Закрыть] – единственную пока, что характерно! Я кончил свою трилогию, выпускаю комедию[137]137
«Дочка».
[Закрыть], напечатал «Исполнение желаний». Устал, как пес, но в общем доволен!
Сердечный привет Антонине Петровне!
Видели ли Вы однотомник[138]138
Тынянов Ю. Избр. произведения. М., 1956, 880 с.
[Закрыть] Юрия?
Ждем Вас с нетерпением!
Ваш В. Каверин
Борис Бухштаб
«Форма стихотворения так отрывочна и капризна, что мысль почти не в состоянии уловить его содержания».
«Читатель недоумевает, уж не загадка ли какая перед ним, не „Иллюстрация“ ли шутки шутит, помещая на своих столбцах стихотворные ребусы без картинок?»
«Едва уловляешь мысль, часто весьма поэтическую, в той форме, которую ей дает поэт, а иногда просто спрашиваешь в недоумении: что это такое и что хотел сказать автор?»
«Стихотворение по недооконченности выражения доведено до последней странности».
«Что же это, наконец, такое?»
Так в журналах 40-х годов прошлого века оценивались стихотворения Фета.
От этих приговоров недалеко ушли и писатели, входившие в круг основной (или, как теперь принято говорить, – ведущей) литературы 40—50-х годов. Сохранившиеся пометки Тургенева на полях экземпляра стихотворений Фета выглядят более чем странными и (если взглянуть на них глазами восьмидесятых) – лишенными вкуса. Впрочем, не только восьмидесятых. Думаю, что и в начале века – устаревшими. Устарели эти впечатления, а не поэзия Фета.
Тыняновская «теория эволюции» отчетливо подчеркивала эту полярность. Не зная или не понимая ее, трудно представить себе, почему автору «Отцов и детей» казались такими необъяснимыми стихотворения Фета: «Вышла такая темнота, что даже волки, привыкшие к осенним ночам, должны завыть от страха». Или: «стихов я со второй строфы до судороги не понимаю». Или: «святость звездолюбивых звезд – к черту!»
Кто только не правил стихотворений Фета: Аполлон Григорьев, Боткин, Дружинин – критики, ценившие поэта и обращавшиеся с его поэзией более бережно, чем Тургенев, писавший на полях «неясно», «непонятно», «что за дьявол!» и т. д.
И Фет не только не сердился на эти, подчас обидные, замечания, а, напротив, ценил их, хотя часто не соглашался. Но соглашался он или нет, он в любом случае оставался самим собой.
Вот теперь представим себе человека, который изучил историю каждого стихотворения Фета, нашел в многочисленных журналах рецензии на него, рассмотрел все разночтения, на которых настаивали его друзья и советчики, старавшиеся сгладить все «неясности» и «неправильности», восстановил подлинный фетовский текст, считаясь с теми поправками, которые принял и не принял поэт, обосновал теоретическую основу его смысловой системы, рассказал парадоксальную историю его жизни, объяснил смысл его полного забвения в 60-х и 70-х годах (когда Фет, казалось, навсегда оставил поэзию и сделался бережливым, энергичным помещиком) и перелом в 80-х, когда в кругу новых друзей его поэзия наконец получила признание.
Этот человек – Б. Я. Бухштаб. Разумеется, он занимался не только Фетом, хотя изучение одного из лучших поэтов XIX века могло бы отнять всю жизнь. Он много занимался Некрасовым, Тютчевым, Щедриным.
…Мы встретились в Университете, и дружба, возникшая в те годы, продолжалась всю жизнь. Он был тогда стройным, приветливым юношей, в очках, добродушным, доверчивым и поразившим меня глубиной знания и понимания русской литературы. Верный ученик Б. Эйхенбаума и Ю. Тынянова, он получил от первого навсегда усвоенное им умение строить историко-литературную работу на тонком скрещении искусства и жизни, а от Тынянова – безупречную строгость в толковании литературного факта как явления истории.
В глубокой статье, предваряющей основное собрание стихотворений Фета («Советский писатель», 1937), он уверенно и бесспорно определил творчество Фета как новое направление в русской поэзии, как явление, задолго предсказавшее символизм.
Над озером лебедь в тростник потянул,
В воде опрокинулся лес,
Зубцами вершин он в заре потонул,
Меж двух изгибаясь небес.
«Лес описан таким, каким он представился взгляду поэта, – пишет Бухштаб, – не только лес, и его отражение взяты, как одно, как лес, изогнувшийся между двумя рядами своих вершин, примыкающий к двум небесам, не сделано никакой поправки на законы отражения (изгибаясь) и перспективы (в заре потонул). Это, конечно, чистый импрессионизм. Импрессионизм – вот наиболее точное определение манеры описания, внесенной Фетом в русскую поэзию» (с. XXIII). В данном случае импрессионизм и символизм не противоречат друг другу.
Так же, как я, он в студенческие годы колебался между наукой и художественной прозой. Его повести для подростков («Герой подполья», «Диковинный ездок», «На страже») имели успех и были переведены на языки союзных республик. Но вскоре он убедился, что его подлинное призвание – наука, и раз и навсегда решил заниматься историей русской литературы.
Его первая работа, посвященная ранним романам Вельтмана, появилась в сборнике «Русская проза» (1926), а последняя – «Сказы о народных праведниках» – в 1983-м. Почти шестьдесят лет были отданы историко-литературной и библиографической работе. В библиографическом указателе, изданном к 80-летию со дня рождения и 60-летию научной и литературной деятельности, значится 190 статей и книг, посвященных Некрасову, Лескову, Добролюбову, Чернышевскому, Щедрину, Фету, Козьме Пруткову. Он писал статьи и рецензии, предисловия и послесловия, решал спорные вопросы литературоведения. Изучал тайнопись позднего Лескова и разгадывал Эзопов язык Некрасова. Его перу принадлежат «Литературные расследования» («Современник», 1982) – книга, обогатившая историю нашей литературы. Он издал «Библиографические разыскания по русской литературе XIX века» («Книга», 1966).
Он был одним из лучших текстологов, и его книги неизменно вызывали положительные, а подчас и восторженные отзывы в научной и педагогической литературе. Более полувека он читал лекции в Библиотечном институте (с 1964 года – Институт культуры).
Война оборвала наши частые встречи, но, когда я в 1947 году переехал в Москву, началась деятельная переписка, продолжавшаяся вплоть до его кончины. Мы постоянно обменивались книгами, и я считался с его подчас суровыми отзывами, несравнимыми по точности и глубине с критическими статьями, появлявшимися в периодической прессе. В этом отношении мы были не равны: мне нравились все его работы, начиная с маленьких текстологических открытий и кончая глубокими размышлениями о развитии поэзии в 40—80-х годах прошлого века.
А он в свое время решительно возражал против опубликования во втором (шеститомном) собрании моих сочинений слабого романа «Девять десятых судьбы». Он справедливо заметил, что лаконизм в романе «Двухчасовая прогулка» не помогает, а мешает развитию сюжета и что правда в этой книге выглядит неправдой. Одну главу, вопреки моему лаконизму, он предложил вычеркнуть, и я не сразу, правда, а через месяц-другой понял, что он был совершенно прав. Но были и положительные отзывы.
«Спасибо за книгу[139]139
«Письменный стол». М., «Советский писатель», 1985.
[Закрыть],– писал он мне в своем последнем письме. – Я прослушал и ее, и еще два твоих произведения – „Разгадка“ и „Наука расставания“. Рассказ Г. Г. (Галине Григорьевне, жене Б. Я.) очень понравился. Тонко раскрыт негативизм мальчика, имеющий и социальные и возрастные причины. Роман увлекателен, как обычно у тебя. Очень цельным его сделал твой опыт военного корреспондента. Некоторые детали и эпизоды, правда, кажутся мне лишними – например, роскошная красавица у командующего. „Письменный стол“ явился для меня ценным дополнением к твоим мемуарным книгам, которые будут важным источником для будущего историка советской литературы и культуры. Но, как старый текстолог, я считаю, что письмо надо публиковать с комментариями, а то многое остается не ясным читателю, даже такому, как я» (16.IV.85).
«Я прослушал» – слова не случайные. Он всегда был очень близорук, а в старости ослеп на один глаз, а в другом осталась сотая доля зрения. Тем не менее он не бросил работу: нашел секретаря, купил машинку и до самой кончины диктовал, слушал чтение, не теряя ни одного часа.
Меня волновала судьба его книг. Последние годы я энергично хлопотал об издании сборника, в который предполагал включить его лучшие статьи и которым наша литература должна была отблагодарить его за честную, полезную, добросовестную, безупречную работу. Но холодные люди – чиновники – не оценили беспримерную по огромности и тщательности деятельность Б. Я. Бухштаба: вероятнее всего, они просто не читали его статей и книг, а может быть, из моих писем узнали его имя впервые. Он не дождался этого подарка, который украсил бы его последние дни.
Дорогой Боря!
Прости, что пишу тебе на машинке. Перед отъездом в Дубулты я довольно деятельно занимался твоими делами. Был у Сартакова, который принял меня очень любезно и посоветовал написать свое мнение о твоей будущей книге (к 80-летию), что я немедленно и сделал. Как ты понимаешь, рецензия получилась роскошная. В ней доказано, что ты один из лучших наших литературоведов и что не отметить твой юбилей просто неприлично. Адресована она в ленинградское отделение издательства «Художественная литература», по совету Сартакова. (Он узнал, что в «Современнике» выходит твоя новая книга.)
Тыняновские чтения прошли превосходно, о чем тебе, наверное, рассказала Лидия Яковлевна[140]140
Л. Я. Гинзбург.
[Закрыть]. В связи с моим юбилеем было множество забот и хлопот, и этим объясняется, что я тебе отвечаю с таким опозданием.
В Дубултах Л. Н. заболела, болеет до сих пор, уже в Переделкине. Я тоже так себе. И это мешает мне узнать о результатах моих хлопот. Надеюсь оправиться и взяться за них снова. Надо довести дело до конца.
25.7.82
Дорогой Боря!
Спасибо тебе за поздравления и добрые пожелания. Впрочем, что же делать в старости, если не работать, не думать о друзьях и не помогать им, если это возможно? Ты молодец, Боренька, что не опускаешь руки. Надеюсь, что больница тебе поможет…
Если попадется тебе 5-й номер журнала «Октябрь», перелистай мой новый роман «Наука расставания» и напиши, пожалуйста, что ты о нем думаешь. Ты знаешь, что твое мнение дороже всех критических статей.
Вышел тыняновский сборник воспоминаний, и я на днях пошлю его тебе. По-моему, он удался, несмотря на все огорчения и неприятности, которые в течение 6 лет его сопровождали…
21.4.83
Дорогой Боря!
Спасибо тебе за твое сердечное, очень дорогое для меня письмо. Лидия Николаевна скончалась там же, где родилась, в городе Резекне. Весь этот маленький город провожал ее, была устроена торжественная панихида. В Москве на похороны собралось множество друзей и проводили ее с глубокой скорбью. Ты спрашиваешь, кто теперь будет следить за мною и помогать мне? Конечно, никто не может заменить Лиду, но у меня, как ты знаешь, хорошие дети, которые заботятся обо мне и стараются не оставлять меня в одиночестве. Конечно, трудно пережить эту потерю, но я стараюсь. Думаю, что впоследствии обменяю квартиру, чтобы жить поближе к ним, где-нибудь в районе Аэропорта. Сейчас я на даче с дочкой Наташей, внучкой Таней и правнуком Коленькой.
Благодарю тебя и Галину Григорьевну за сочувствие, пожалуйста, не забывай меня, пиши, как сложилась судьба твоей книги статей, мне очень горько, что, несмотря на все мои хлопоты, не удалось опубликовать книгу твоих избранных статей к твоему 80-летию.
Твою статью я прочитал с глубоким интересом. Она написана с твоей обычной меткостью и говорит о таком знании русской поэзии, о котором я не смею мечтать…
Твой В.
10.7.84
Дорогой Боря!
Я очень рад, что тебе понравились мои последние вещи. К «Загадке» следует приложить «Разгадку», которая напечатана в 1-м № «Октября» за этот год и является ее продолжением. Я собираюсь напечатать книгу новых рассказов и тогда примусь за «Записные книжки» Ю. Н.[141]141
Ю. Н. Тынянов.
[Закрыть], которые составляю вместе с текстологом Е. А. Тоддесом. А потом, если хватит сил и времени, примусь за давно задуманную книгу о Юрии Николаевиче…
Очень скучаю без тебя и хочу увидеться, но здоровье мешает мне покинуть свое Переделкино…
Твой В.
25.4.85
ПОИСКИ
Напрасная попытка
Любые воспоминания можно смело разделить на две неравные части, причем одна – неизмеримо больше другой. Меньшая – то, что запомнилось. Большая (в десятки раз) – то, что осталось забытым. И это закономерно: сознание непроизвольно выбирает из множества происшествий, событий и чувств то, что нельзя забыть, отсекая совершившееся так же, как резец скульптора отсекает то, что таится в глубине дикого куска мрамора, созданного природой. Скульпторы бывают разные – одни владеют умным резцом, с помощью которого живая нить незаметно связывает все значительное в жизни. Другие лишены таланта выбора.
Время – строгий судья и того, что запомнилось, и того, что забыто. Оно неторопливо ставит рядом то, что вырезано талантливым резцом, с тем, что едва намечено и, казалось, не имеет никакого значения.
Эти размышления пришли мне в голову, когда, читая воспоминания Л. Гинзбург о Н. Заболоцком, я прочел адресованное ей мое собственное письмо – и прочел с изумлением. Оно напечатано в примечании на странице 146 в «Воспоминаниях о Заболоцком» (М., «Советский писатель», 1984).
«Дорогая Лидия Яковлевна
Сборник „Ванна Архимеда“, о котором Вы знаете (с участием обериутов), составляется. Есть данные, что он будет напечатан в „Издательстве писателей“. Отдел поэзии Вам известен (возможен и Тихонов). С отделом прозы – хуже. И именно по этому поводу мы решили побеспокоить Вас. Не можете ли Вы зайти к Олеше и рассказать ему о нашей затее? Было бы очень хорошо, если бы он отдал в сборник хотя бы маленькую вещь или даже отрывок из большой. Участвуют в этом отделе еще Добычин[142]142
Л. И. Добычин (1896–1936) – см. о нем в моей книге «В старом доме» (Собр. соч. в 8-ми т., т. 6, с. 413–417).
[Закрыть], Хлебников, я, Хармс и, предположительно, Тынянов. В отделе критики – лица, Вам отлично известные. Они (вместе с Вами) думают написать „Обозрение российской словесности за 1929 год“. Кроме того, будут участвовать Б. М. Эйхенбаум, Ю. Н. Тынянов и В Б. Шкловский, к которому за этим делом просим Вас обратиться».
На первый взгляд, ничего особенного не было в этом письме. Между тем оно говорит о многом. В самом деле, у кого и когда возникла мысль объединить упомянутых писателей, не имеющих между собой ничего общего ни в теоретическом, ни в практическом отношениях? Опубликованную платформу обериутов не разделяли, не могли разделять ни так называемые формалисты (Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум), ни «Серапионовы братья» (Тихонов и я). Я уже упомянул, что в одном из своих писем к Шкловскому Тынянов провел отчетливую границу между двумя поколениями, защищая мой роман «Скандалист». Он считал, что «мы (т. е. формалисты. – В. К.) уже стали прошлым для молодых». Даже в воображении трудно было объединить Хлебникова и Добычина, а Олеша, которого решено было пригласить, стоял в стороне от любых литературных групп или группок, и уж он-то, во всяком случае, не имел ни малейшего отношения к будущей «Ванне Архимеда».
Что значит намерение написать «Обозрение российской словесности за 1929 год», – само название отдела носит подчеркнуто архаический характер? Очевидно, в 1929 году в истории советской литературы мелькнуло мгновение, когда стало возможным объединить писателей не только далеких, но враждующих или по меньшей мере более чем далеких друг от друга. И такая возможность, выпавшая из памяти, несомненно была – в противном случае я не обращался бы к Л. Я. Гинзбург с подобной просьбой. Более того, это была хотя и мелькнувшая, но вполне реальная возможность, иначе я не писал бы, что «есть данные предполагать, что сборник будет напечатан в „Издательстве писателей“», которое в ту пору (руководимое С. Алянским) находилось в полном расцвете. Против кого же было и с какой целью создавалось это объединение таких разных, таких далеких друг от друга писателей?
Из множества возможных предположений мне кажется наиболее вероятным только одно. Это было время, когда РАПП получил никем не узаконенную власть в литературе. Каждая страница дышала угрозой. Литература срезалась, как по дуге, внутри которой утверждалась другая, рапповская литература. Одни были заняты уничтожением мнимых врагов, другие превозношением друзей. Но вчерашний друг мгновенно превращался в ненавистного врага, если он переступал незримую границу, которая по временам стирается, а потом снова нарезается с новыми доказательствами ее необходимости. Альманах, объединивший писателей разных взглядов и разных поколений, по-видимому, должен был показать, что все профессиональные писатели – против РАППа. Он должен был защитить одних (и прежде всего – Маяковского, которого травили, потому что он высмеивал деятелей РАППа), поддержать других и доказать, что подлинная литература существует и будет существовать вне РАППа, который с тупым упорством пытался задержать естественное развитие этой литературы. Он должен был убедить тех, кто поддерживал РАПП сверху, что он не нужен, что, выдвигая бездарных писателей, он наносит непоправимый вред искусству, а тем, кто стремился поддерживать его снизу, показать, что их надежды напрасны, так славу нельзя подарить, и что «призыв ударников в литературу» – бессмысленная, вредная затея, подчас приводящая к трагедии.
Не помню, получил ли я ответ на мое письмо. Очевидно, вернувшись в Ленинград, Л. Я. Гинзбург рассказала мне, что попытка объединить писателей разных направлений против РАППа обречена на верную неудачу. Может быть, она поняла, что попытка эта провинциальна – это было время (в конце 20-х годов), когда в литературной политике Ленинград уже начал терять прежнее господствующее положение Может быть, она убедилась, что самые видные ленинградские писатели (Вс. Иванов, А. Н. Толстой, К. Федин) не случайно переехали или собирались переехать в Москву. Может быть, она слышала, что сам Маяковский был близок к своему поразившему ленинградцев решению – вступить в РАПП, и это действительно произошло очень скоро. Так или иначе само намерение объединить «попутчиков» в борьбе против РАППа заслуживает упоминания. Оно принадлежит истории литературы.
Л. Я. Гинзбург работает в нашем литературоведении с 1926 года. Самая талантливая из учеников Ю. Тынянова и Б. Эйхенбаума, она прошла в своем развитии сложный и плодотворный путь. Начав в 20—30-х годах с работ, посвященных Пушкину, Вяземскому, Бенедиктову, она написала книгу о Лермонтове (1940) и монографическое исследование о «Былом и думах» А. И. Герцена (1957). Для Л. Гинзбург характерно изучение творческого метода писателя в связи с эстетическими проблемами его времени. В последнее время появилось много значительных научных трудов Л. Гинзбург, открывающих новые перспективы в подходе к анализу литературных явлений и углублению их изучения. Это книги «О психологической прозе» (1971), «О литературном герое» (1979), «О лирике» (1974).
Эти книги – итог многолетнего изучения русской и зарубежной литературы. Актуальность проблематики, широта обобщений, тонкость анализа делают их интересными и для профессиональных литераторов, и для всех занимающихся и интересующихся литературой. Постижение человека в художественном творчестве связано в них с его постижением в самой действительности. Теория внутреннего, имманентного развития литературы, характерная для ранних работ Л. Я. Гинзбург, постепенно меняется в ее творчестве. Для позднего периода характерна широкая панорама историко-литературного развития.
Из дневника
Создавая новую теорию литературы, Шкловский не мог унизиться до страха. Это звучит парадоксально, но тем не менее это было именно так. Я уже упоминал о том, что в Берлине он написал «Zoo, или Письма не о любви или Третья Элоиза», свою лучшую книгу. «Все, что было, прошло, молодость и самоуверенность сняты с меня двенадцатью железными мостами. Я поднимаю руку и сдаюсь» – так в последнем, тридцатом, письме он впервые отказался от своей молодости. Но молодость не сдавалась. Еще года четыре до «Памятника одной научной ошибке» (1930) он оставался самим собой. Но только потому, что судьба, уродливо воплотившаяся в разных РАППах и ВАППах, еще не требовала радикальной перемены. Друзья, продолжавшие работать, не чувствуя необходимости в декларациях, по-прежнему любили его, хотя в его переписке с Тыняновым есть уже и разрывы и льдинки, и попытки самооправдания (Шкловский), и без промаха разящие стрелы (Тынянов). Последним всплеском опоязовской теории в Советском Союзе, точнее, казавшимся последним в течение нескольких десятилетий, была встреча Тынянова в Брно с Романом Якобсоном, когда возникла мысль о возрождении группы и предполагаемым председателем ее был назван Шкловский (1929).
Тынянов стал писать прозу, которая сразу поставила его в первый ряд советских писателей. У Шкловского не было этого выхода. В спектре его многостороннего острого дарования один цвет отсутствовал – он не мог представить себе непережитое как пережитое. Впрочем, может быть, представить мог, но передать это представление читателю – нет, потому что владел лишь однозначным, без оттенков, словом. У него была своя стилевая манера, и если даже не он, а Влас Дорошевич первым стал писать почти без придаточных предложений, одними главными (между которыми читателю представлялась полная возможность перекинуть мост), все же именно в прозе Шкловского эта манера утвердилась в полной мере и в разных жанрах. Но в ее основе было не поэтическое, не цветное, лишенное оттенков слово. Впрочем, выход был: кино. Тогда еще немое. И он стал работать в кино. Плохо было то, что для первых книг достаточно было биографии. «Революция и фронт», «Сентиментальное путешествие», «Письма не о любви» – все это была нетипичная биография в нетипичных обстоятельствах и говорила сама за себя. Она была прямым доказательством зрелости интеллигенции, вдохновленной энергией двадцатых годов. Но уже в середине двадцатых биография кончилась. Точнее сломалась. Однако и сломанная биография могла пригодиться. По крайней мере, до тех пор, пока о ней можно еще было говорить и писать. Так появилась «Третья фабрика» (1926) – трагическая книга, в которой Шкловский впервые попытался доказать, что он может обойтись без свободного искусства.
«Есть два пути сейчас: уйти, окопаться, зарабатывать деньги литературой и писать для себя, – утверждал Шкловский. – Есть путь – пойти описывать жизнь и добросовестно искать новый быт и новое мировоззрение. Надо работать в газетах, журналах, не беречь себя, изменяться, скрещиваясь с материалом, снова и вновь обрабатывать его – и тогда будет литература. Из жизни Пушкина только пуля Дантеса не была нужна поэту».
В романе Булгакова «Белая гвардия» среди второстепенных персонажей есть некто Михаил Семенович Шполянский, «черный и бритый, с бархатными баками, чрезвычайно похожий на Евгения Онегина». Написан он с холодной иронией, а кое-где – даже с оттенком затаенной неприязни. Это он «прославился как превосходный чтец в клубе „Прах“ своих собственных стихов „Капли Сатурна“», и как отличнейший организатор поэтов, и председатель городского поэтического ордена «Магнитный Триолет». Это он не имел себе равных, как оратор. Это он управлял машинами, как военными, так и типа гражданского… Это он «на рассвете писал научный труд „Интуитивное у Гоголя“». И наконец самое существенное – это он, поступив в броневой дивизион Гетмана, вывел из строя три машины из четырех, засыпав сахаром жиклеры.
К предполагаемым прототипам в «Белой гвардии» (они указаны в архиве Булгакова, хранящемся в Ленинской библиотеке): Василиса – священник Глаголев, Шервинский – Сангаевский – можно прибавить еще один: Шполянский – Шкловский. В наружности кое-что замаскировано. Однако онегинские баки не придуманы. По словам Шкловского, в 1918 году он носил баки. Но зачем Виктор Борисович вывел из строя броневой дивизион? Летом 1975 года я пытался добиться от Шкловского ответа, зачем он это сделал. Он заявил следующее: «Все они были мерзавцами: и Гетман, и Петлюра. Но Петлюра еще и погромщик. Самое главное, впрочем, было не в этом. Мне стало скучно, потому что я давно не бросал бомб». В его книге «Революция и фронт» об этом рассказано кратко: «В декабре или конце ноября я был в Киеве, в гетманских войсках, что кончилось угоном многих броневиков и грузовиков в Красную Армию. Но об этом и о необъяснимых перестрелках на Крещатике я расскажу когда-нибудь после».