Текст книги "Литератор"
Автор книги: Вениамин Каверин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
14.1.24. Петроград
Дорогой Левушка!
Я очень обрадовался твоему письму, хотя ты и называешь меня, старый интриган, ослиной ягодицей. Где ты вычитал в моем письме, что я язвлю насчет Кости? Я Костю люблю и уважаю и так же верю в него, как и ты. Не сообщаю тебе, на этот раз, обычной «Серапионовской хроники». Ничего нового, кроме того, что Слонимский научился бесподобно танцевать шимми и фокстрот, а Зощенко выпустил новую книжку, которую я еще не читал.
Юрий[15]15
Юрий Николаевич Тынянов.
[Закрыть] пишет тебе о «Комитете по изучению живой литературы» – это симпатичная история. Кто писал тебе о моих успехах? Все ж это наглая ложь, потому что все время, до самого Рождества, я занимался, как дьявол, а не написал ни строки, кроме халтурного рассказа «Манекен Футерфаса»[16]16
Рассказ напечатан в журнале «Петроград», 1923, № 15.
[Закрыть], в котором твой опытный глаз мигом узнал бы переодетого Шваммердама и который годится только на подтирку… Зато последний месяц я писал с утра до вечера – переделывал и расширял летний рассказ «Шулер Дье», о котором до тебя дошли какие-то слухи. Он был плох, недосказан, смутен – теперь я поставил все на землю, наплевал на фантастику и, воспользовавшись, между прочим, этим говенным шулером, написал «Эдвина Вуда» – листа в 2 1/2[17]17
Рассказ в переработанном виде был напечатан под названием «Большая игра». – «Литературная мысль», 1925, № 3.
[Закрыть].
Поздравь меня – я «переехал в Россию», писал о кабаках и игорных притонах в Питере и т. д. и, извини, дружище, посадил в последней главе за стол в клубе тебя (под твоей фамилией) среди Федина, Тихонова, Виктора и Эдвина Вуда. Если ты не хочешь, напиши, и я вычеркну[18]18
Персонажи остались, а фамилии были вычеркнуты. Герой «Эдвин Вуд» – стал «Стивом Вудом».
[Закрыть]. Сегодня Замятин хвалил мне этот рассказ, и я чувствую себя на коне – он, быть может, напечатает его в журнале, который затевает Тихонов А. Н.[19]19
А. Н. Тихонов – псевдоним Н. Н. Сереброва. В то время Тихонов и Замятин основывали журнал «Русский современник».
[Закрыть] – из Всемирной литературы. Кстати, сегодня он просил меня просить тебя непременно прислать для печати твою пьесу. Журнал в высшей степени почтенный – там будет Горький, Замятин, Пильняк и прочие сливки общества. Присылай скорее, дружочек.
Читал ли ты его (Замятина) статью в «Русском искусстве» – там он тебя, Леонова (мало его знаю) и меня считает «единственной» надеждой новой русской литературы. «Билеты дальнего следования» и прочее[20]20
См. ссылку на с. 41 (примечание 67).
[Закрыть]. Словом, еще 3–4 года, и мы с тобой покажем кузькину мать бессюжетникам. Эдвин Вуд сделан по твоему рецепту, склепан плотно, кажется, – ни одного немотивированного действия, сюжет поставлен во главу угла.
Меня чертовски огорчает твоя болезнь, но я надеюсь твердо, что скоро уж ты встанешь, елки зеленые. Мы довольно симпатично встретили Новый год (с Новым годом, Левушка!). Пели частушки, сочиненные Юрием.
Пропиваю я сегодня
Платьице исподнее.
Настроенья у меня
Очень новогодняя.
Ник. Никитин посетил
Англию инкогнито,
И Европа вся дрожит,
В рог бараний согнута.
Эх, который Михаил
Десять дам покорил?
Тот, который с круглым глазом[21]21
М. Слонимский.
[Закрыть]
Иль который пишет сказом?[22]22
М. Зощенко.
[Закрыть]
Что-то Шварц имеет вид
В первый раз влюбленного.
На каком-то Soirèe
Целовал Ионова[23]23
Директор Гослитиздата в Ленинграде.
[Закрыть].
Времена что-то настали
Вовсе нонче куцые.
Братцы Федина прикрыли
(Еще не совсем прикрыли, но собираются).
С Книгой с Революцией.
На «Шахматы» Тихонова:
Всем поэтам шах,
Всем издателям мат,
Шахматисты все читают,
Ничего не понимают.
На опоязовцев:
Было еще на кого-то, не припомню. Кончалось:
Эх, налейте вина,
Вина запьянцовского!
Мы за Леву Лунца пьем
И за Витю Шкловского!
Еще на Слонимского:
Мих. Слонимский овладел
Формами большими.
Танцевал он фокс-трот,
А танцует шимми.
И, честное слово, мы хорошо выпили за тебя, Левушка! Ну, больше писать нечего, дорогой. Жду писем и пьесы от тебя. Привет от Лиды сердечный (это от моей жены Лиды, а не Харитон). Поправляйся, дружище.
Целую крепко, твой Веня.
Почему ты ни беса не пишешь о себе? Пиши больше и не отделывайся, с. с., тремя словами. Антокольский в письме тебе кланяется. Это славный, талантливый малый и нашего толка.
13.4.24.
Дорогой Левушка!
Извини, дружище, что не писал тебе так долго. Заели университетские дела. Зато теперь, когда почти все кончено, некуда себя девать и что-то скучновато. Как ты живешь, друже? Совсем забыл меня, должно быть, чертов сын! А я тебя помню и часто думаю о тебе – сегодня ночью, например, ты мне приснился с седой головой и с горящими глазами.
Лида Харитон, должно быть, пишет тебе о Серапионах. Я реже стал видеть их всех – с головой ушел в филологическую работу, не писал ни строки. Очень хочется писать, хотя башка вымотана до последней нитки. Устал ужасно. Ребята же пишут по-прежнему – не хуже и не лучше. Только Коля Тихонов работает неустанно, барахтается из стороны в сторону и пишет прекрасно. Его последняя поэма «Лицом к лицу» – вещь почти совершенная. Написана простым и ясным языком. Лучшие места – прощание с балладой, кино (неразб.).
Я скажу ему, чтобы он послал тебе эту штуку, Левушка. Здорово сработано – гораздо лучше «Шахмат».
Мишка[25]25
Слонимский.
[Закрыть], конечно, Мишка и пишет в каждом (неразб.) то же самое. Нет у него захвата, самая рука как-то скудна и невысока.
Костю вижу раз в год, ему, кажется (неразб.) он кончает роман. Виктор пробыл здесь 2–3 недели. Читал «Zoo» и держал речь о мемуарной литературе. Он как-то немного обточился, уже меньше зацепляет, стал глаже.
Словом, все – то же, дорогой друже. Не хватает только тебя – мне не хватает.
7.5.1924. Пишу после большого перерыва – извини, родной мой, что не отправил вовремя письмо. Все какая-то суетня вокруг. Вчера узнал, что ты прислал что-то очень грустное письмо. Держись, будь тверже, дорогой друже, – мы еще потанцуем с тобой во славу сюжетной литературы. Вчера почти все Серапионы были в сборе. Приехал Всеволод (не шути с ним, он написал гротескную пьесу в 5 действиях и 9 картинах) – и даже Никитин вернулся в родное серапионовское лоно – он за время отсутствия округлился, вошел в сок, еще два-три года, и он станет «душкой-мущиной» – кругленьким, как швейцарский сыр. Как-то чужд он мне – никак не могу его принять душевно. А Всеволод стал забулдыгой и пьет.
Вспоминали мы тебя, Левушка, и очень жалели, что тебя нет с нами. И какой дьявол засел в тебе, что ты не можешь послать его к его родной матушке!
Задумал ли ты что-нибудь новое? Мы читали здесь твою пьесу[26]26
«Город правды».
[Закрыть] – задумано здорово, но сделано как-то очень символистично и потому расплывчато. Черт его знает – теперь как-то хочется тронуть руками, ощутить самый вкус. Ты, мне кажется, должен был бы заострить пьесу и сделать ее более вещественной. Впрочем, не принимай всерьез – нам нужно с тобой крепче поговорить, чем это можно сделать в письме. Я же ничего не пишу уже давно – все переделывал старую «Бочку» (помнишь?) и «Шулера», которого в конце концов, ограбив Сергея Колбасьева[27]27
Поэт и прозаик. См. о нем в моей книге «Письменный стол». М., 1985, с 109–113.
[Закрыть], назвал «Большая игра». Ну, будь здоров, родной мой и дорогой Левушка! Целую тебя крепко-прекрепко. Не выпускай своего руля, держись крепче. Твой Веня.
Лида моя тебе кланяется и целует.
Из дневника
Кончая книгу «Освещенные окна», я не переставал сожалеть, что некоторые главы опущены по велению того «внутреннего редактора», о котором впервые, кажется, написал Твардовский. Лишь очень немногие читатели догадываются, что многолетний опыт помог мне придать книге законченный вид и скрыть эту неполноту, на которую я решился сознательно, понимая, что вполне откровенный рассказ о литературной жизни Ленинграда 20-х годов бросил бы тень на всю трилогию в целом.
Между тем мне казалось существенно важным напечатать «Освещенные окна» по причинам, которые касаются всей нашей литературы в целом. Опущенных глав немного, но они придали бы большую определенность политической атмосфере, о которой я почти не писал. Это умолчание было легко для меня: литературные интересы в молодости всегда заслоняли от меня интересы политические, и это, кстати сказать, характерно для опоязовцев, у которых я учился. Читая дневники Б. М. Эйхенбаума (хранящиеся в ЦГАЛИ) или переписку Ю. Н. Тынянова с В. Б. Шкловским (там же), невольно приходишь к мысли, что эти люди, всецело занятые грандиозной переделкой мирового литературоведения, были, в сущности, аполитичны. Дневники Б. Эйхенбаума полны размышлений о борьбе нового направления против академической науки, отчетов о литературных спорах, кратких рассказов о значительных встречах. У старшего поколения ОПОЯЗа не было политического прошлого. Исключение составляет Шкловский. В его книге «Революция и фронт», написанной по живым следам, не говорится о борьбе против большевиков, но нетрудно представить себе, что в стороне от этой борьбы он не был. Впоследствии эта позиция изменилась на 180 градусов. Книга кончалась пророчеством: «Еще ничего не кончилось». Он был прав. Меру исторической незаконченности революции тогда, в 1921 году, вообразить было невозможно. Думаю, что и мои «Освещенные окна» – книга, над которой я работал через 50 лет после описываемых событий, – можно было бы закончить такими же словами.
Как бы то ни было, после книги «Революция и фронт» Шкловский перестал интересоваться политикой. Со студенческих лет он занимался теорией литературы, и в 20-х годах он отдался ей всецело и безусловно. Блистательный оратор, острый полемист, он славился редкой находчивостью и едким остроумием. На каком-то диспуте он сослался на свою книгу «Как сделан „Дон Кихот“». «Не читал», – возразил один из слушателей, сидевший в первом ряду. «Это факт не моей, а вашей биографии», – был немедленный ответ.
* * *
В феврале 1919 года Блок оказался в одной камере на Гороховой, 2 с одним из знакомых Тынянова. Накануне он провел бессонную ночь в приемной следователя, дожидаясь допроса. Его подозревали в тесной связи с левыми эсерами. Он ответил лаконично, что в партии левых эсеров не состоял, но в партийных изданиях печатался неоднократно. Перед ним извинились, и он был немедленно выпущен на свободу.
Три разговора запомнились приятелю Тынянова. Первый касался работы Блока в Верховной следственной комиссии при Временном правительстве. Он взялся за эту работу, убежденный в том, что в царском укладе (при самодержавии) были «черты неисчерпаемости». И убедился в обратном. «Тень от тени», – сказал он о царском режиме. Другой разговор касался опасности «шигалевщины» – теории, которую излагает один из героев Достоевского в «Бесах». Шигалев предлагал в виде конечного разрешения вопроса о политическом строе – разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничные права над остальными девятью десятыми. Эти последние должны потерять личность и обратиться в стадо. При безраздельном повиновении они достигнут при помощи ряда перерождений как бы первобытного рая, хотя и будут без устали работать. Мир, как ни лечи, все равно не вылечишь. Отрезав сто миллионов голов и тем облегчив себя, можно вернее «перескочить через канавку». Так излагает теорию Шигалева хромой преподаватель гимназии, «очень ядовитый и замечательно тщеславный человек». Петр Верховенский делает из этой теории практический вывод: «Кричат: „Сто миллионов голов“ – это, может быть, еще и метафора, но чего их бояться, если при медленных бумажных мечтаниях деспотизм в какие-нибудь во сто лет съест не сто, а пятьсот миллионов голов?»
В камере на Гороховой можно было встретить и спекулянтов, и взяточников, и убийцу, и эсеров, правых и левых, и солдат, и матросов. Бывший кавалерист С., прославившийся на войне своей храбростью, о подвигах которого говорила вся Россия, не находил ничего удивительного в том, что в тюрьме оказался и он сам, и Блок, написавший «Двенадцать»:
– Социализм стремится к полному равенству, – сказал он, – и всякий признак превосходства (все равно, духовного или материального) неизбежно будет отсекаться, потому что по самой своей природе он враждебен подавляющему большинству.
– Может быть, «шигалевщина» и бродит в умах, – заметил Блок, когда разговор оборвался. – Но это элементарное и внеисторическое явление. – И он на память процитировал Петра Верховенского: «„Мы ушли далеко вперед, и теперь высшие способности не могут претендовать на деспотизм“. Теперь стало понятно, что он развращал более, чем приносил пользу: Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается камнями»[28]28
См.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30-ти т., т. 10, с. 322 («Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы…» и далее).
[Закрыть].
Разговор возобновился, когда к Блоку подсел молодой человек, еще недавно лицеист, пытавшийся доказать, что беда интеллигенции заключается в том, что она всегда стремилась опуститься до уровня «маленького человека».
– Нас погубила уверенность, что без интеллигенции обойтись невозможно. Ошибка! И очень скоро скажется, что не только можно, но должно. «Шигалевщина» уже победила.
– Нет, – ответил Блок. – Все это в тысячу раз сложнее. И дело не в арифметике, а в дифференциальном и интегральном исчислении.
Любопытно, что в третий раз к этой теме вернулся бывший генерал, который был убежден, что он арестован по ошибке, и уверенно ждал освобождения. Когда Блока освободили, генерал прямо объявил, что ничего бы не произошло, если бы не писатели и поэты. Он думал, что в конце концов «башмак обомнется по ноге». «Если государству без армии не обойтись, оно не обойдется и без генералов. Великая держава не может существовать без сильного правительства, а доказать свою силу оно может, только пожертвовав миллионами голов. Для государства такие люди, как Блок, да хотя бы – и Лев Толстой, всегда нежелательны, и в этом смысле в России ничего никогда перемениться не может», – закончил генерал.
Я рассказал об этом эпизоде только для того, чтобы показать, какая трагическая неразбериха господствовала в умах в те годы.
Московский друг
Т. М. Левиту <1921 г.>
Теодорих, любезный сердцу!
Хочу с тобой переписываться. Затерял Москву в геометрическом Питере и хочу знать о ней и о тебе.
Спасибо тебе за книжку. Должно быть, хорошие стихи, но, право слово, я ничего в них не понимаю. Они попахивают цирковыми фокусами, этаким хожденьем по канатам, ты всегда был на это мастер. Ужасно обрадовался Жениной[29]29
Евгений Кумминг – талантливый поэт, автор театральных поэм. Лучшая из них – «Смерть Варлена» – была в числе других издана литографским способом. О Кумминге – см. в моей книге «Освещенные окна». М., 1978, с. 282 и далее.
[Закрыть] книжке. Я и не знал, что он ее мне оставил. Напиши мне о нем все, что знаешь. Мне известно только то, что он в Финляндии, я его люблю и ты – тоже.
Шкловский просит благодарить за книжку, а что он о ней думает, так и не сказал.
Обо мне, должно быть, что-нибудь знаешь. Вдарился в бронзовых студентов, говорящие крылатки, продаю молчание, убиваю смерть и заставляю Савонаролу поднимать ад против Ватикана. Словом, разыгрываю сюжет в карты и в темпе allegro. Это – весело. Да и вообще в прозе веселее танцевать, чем в поэзии. Печатаюсь. Про Серапионовых братьев ты тоже, должно быть, знаешь. Хорошо пишут, сволочи.
Эх, Тодя, ты бы приехал в Питер, наплевал на твои кафе и прочее литературное сутенерство.
1) Здесь можно работать под руководством лучших знатоков теории литературы вообще и в частности поэтики.
2) Здесь хорошие литераторы – не чета московским шалыганам.
3) Здесь можно печататься.
Приезжай, будешь Серапионовцем, наречем тебя братом бесчинствующим, и вся недолга.
Через месяц выходят два моих рассказа в альманахах. Пишу, как черт, ежедневно и, кажется, забавно выходит.
Ну пока всего, Теодорих.
Пиши. Напомню адрес: Греческий проспект, 15. кв. 18, Мне.
Веня
Прости за бестолковщину, тороплюсь.
«Умирать дважды?» – воскликнул черт, набивая себе рот горчицей.
Барон Брамбеус. «Записки домового»
Питер, 17 октября 1921 г.
Честное слово, твое письмо меня обрадовало: 1) потому что ты стал писать прозу (теперь писать стихи – дурной тон, по крайней мере, в Питере); и 2) ты занялся восточным языком (это огромнейший колодец, из которого можно воровать до бесконечности). Я даже не знаю, известно ли тебе, что я уже второй год – арабист, и если через пару лет (не меньше, арабский труден) мы с тобой будем вовсе свободно владеть языками, так выкачаем всю восточную прелесть, которую в России не знают совсем.
Присылай твою повесть, я жажду ее увидеть, но пиши разборчивей. Если она будет написана так же, как письмо, так ее не напечатают. Кроме того, ее не напечатают, если она будет плоха, хоть и хорошо написана. Надеюсь, что последнего не случится.
Это чудесно, что ты не бываешь в Ваших борделевидных убежищах от литературы, но письмо твое чуть-чуть этим самым припахивает. Ты не обижайся, а в Питере об этой суете сует читать забавно. Взять бы тебя здесь в руки Тынянову, Шкловскому и Эйхенбауму и обстругать маленько, и был бы из тебя хороший ученый. А то: «профессор поэтики». Ну, посуди сам, – какой ты профессор поэтики – ты студент первого курса, а не профессор. У тебя в голове каша, а человек ты талантливый и, если все упорядочить, так будешь хформенный ученый, а то «профессор поэтики»! Ты на меня не обижайся, я от чистого сердца пишу.
Спасибо за приветы от ребят-поэтов. Скажи им, что искренно желаю писать прозой, и передай поклон. (Между нами: я пишу стихи и читаю их своей чернильнице. Не губи меня и никому не рассказывай. К этой дурной привычке приучил меня Женя Кумминг.)
Особенно спасибо за привет от Павла Антокольского. Скажи ему, что я очень люблю его стихи, прошу прислать и сердечно кланяюсь.
Неужели Сергей Павлович[30]30
Бобров – поэт и математик, примыкавший к группе «Центрифуга».
[Закрыть] – вице-председатель Союза Поэтов? А я думал, что он человек серьезный.
Право же, ты напрасно думаешь, что в Питере Королями считают Сологуба и Кузмина. У Сологуба жена утопилась на прошлой неделе – Анастасия Чеботаревская, и никто его никогда большим поэтом здесь не считал. Он вовсе не популярен. Кузмин же выпускает порнографические книжки вроде «Занавешенных картинок», а впрочем, некогда писал недурные стихи.
Так-то, Тодя! К черту стихи, ими уже уперлись в стену, а настоящей прозы в России никогда не знали.
Москва питается горчицей – понимаешь – и умирает дважды, а Питер жив. Нет, брат, в Питере веселей, хоть и не развратней.
Ты просишь прислать книг – пришлю с первой оказией. Через месяц-полтора пришлю наш альманах Серапионов. Лингвистический кружок издыхает в Москве и с новой силой рождается в Питере. ОПОЯЗ почти целиком стоит на лингвистическом подходе к литературе.
Коле Коварскому[31]31
Н. А. Коварский – сценарист, в прошлом историк литературы, ученик Тынянова и Эйхенбаума.
[Закрыть] от тебя передам привет и поклоны.
Ну пока всего. Жду ответа.
В.
(10.IV – 1931 г.)
Дорогой Тодя!
Я с удовольствием прочел твои статьи. Они хороши – но было бы еще лучше, если бы ты более внимательно отнесся к расположению материала в статье о Дос Пассосе, например (с оценкой которого я совершенно согласен). Каждая глава выглядит началом – до такой степени не чувствуется в ней никакого плана. Зато новых для себя сведений я нашел очень много, и поданы они у тебя с подъемом, хотя и несколько риторическим.
Большое спасибо тебе за книги. Принялся я было за «Счастье-несчастье» Вельтмана, да бросил, очень скучно. И писать о нем раздумал. В мае месяце буду в Москве и привезу тебе «Хаджи-Бабу» и другие книги, все, что найду. Приветствую тебя, милый. Не ленись, пиши больше, ты много знаешь, и рука у тебя легкая. Свяжись с «Литучебой» – напиши им, как работал Шекспир (!). Если это покажется трудноватым – напиши о Диккенсе.
Я говорил о тебе Коварскому. Адрес ихний – простой: Дом книги, проспект 25 октября, 28. «Литературная учеба».
Жму руку,
В. Каверин
Комментарий:
Теодор Левит – талантливый, рано скончавшийся литератор, был заметной фигурой среди поэтической молодежи Москвы. Я писал ему вскоре после переезда в Петроград, еще не войдя в круг новых интересов, которые вскоре всецело поглотили меня. О пропасти между беспорядочной литературной жизнью Москвы начала 20-х годов и суховатым, целенаправленным, деловым, поражающим своей определенностью литературным Ленинградом я подробно рассказывал в своих книгах.
И недаром я звал Левита в Ленинград. Он был начитан, знал языки, легко брался за любое дело и в Ленинграде быстро потерял бы свою беспечность, а взявшись за любое серьезное дело – будь то критика, поэзия или проза, стал бы полезен нашей литературе. Он с головой ушел бы в задачу «научиться» учиться, как это было со мной. И это легко удалось бы ему, потому что он был гораздо способнее, чем я.
Евгений Кумминг познакомил нас с П. Антокольским, который заразил нас сумасшедшим увлечением поэзией.
Мои веселые письма Левиту были, в сущности, прощанием с прежней жизнью и предвестием новой, потребовавшей от меня сурового труда, научившего внимательно смотреть на часы и заставившего вспомнить, что кроме дня существует еще и ночь, когда с усталой головой надо учить логику и спрягать арабские глаголы.
Мне дорого воспоминание о Теодоре Левите, о его решительности и энергии, о его бездонной памяти, о его радушном характере, о его беспечности, о его безвременно погибшем таланте – он умер молодым. Стихи его не сохранились.
Сергей Павлович Бобров, упомянутый в письме, написал несколько интересных статей по теории стиха, несколько романов, из которых лучший (насколько мне известно) не был опубликован («Мальчик»), и выступал как переводчик (Вольтер, Гюго, Шоу, Стендаль). Тогда он мне казался человеком желчным, саркастичным и оскорбленным непризнанием, преследовавшим его. Впрочем, большинство его произведений появилось в 1930—40-х годах. Молодые московские поэты относились к его поэзии с пренебрежением. Может быть – напрасно. Впрочем, слова: «я думал, что это – человек серьезный…» – в большей мере относятся не к нему, а к Союзу Поэтов. Время прошло, и теперь я ясно вижу, что Кузмин является одним из крупнейших наших поэтов.