Текст книги "Прелесть пыли"
Автор книги: Векослав Калеб
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
А солнце медленно и плавно спускалось за гору, знать не зная ни о каких заботах и горестях.
На широком листе в укромном уголке среди зарослей во весь свой рост вытянулась крупная лесная улитка. А может, и полевая – они не очень хорошо в них разбирались. Улитка выставила рожки, выпучила глаза и ловко везла по листу свои пожитки. Крепкий пестрый домик лихо накренился на ее длинном, белесом, скользком теле. По просторной зеленой поверхности листа улитка двигалась торжественно, точно корабль с поднятым флагом. Видно, была уверена, что ей предстоит долгий путь.
С невольным удивлением смотрели партизаны на эту добродушную франтиху.
– Жмет на всю катушку, – сказал мальчик.
– К нам едешь, дружок, – сказал Голый.
Они долго не могли отвести от нее глаз, будто она была вестником помощи, участия, поддержки какой-то могучей силы, неведомого мира. Но вдруг Голый вскинулся, протянул руку, схватил пестрый домик и вместе с ним поднял путешественницу в воздух. Улитка не втянула рожки, а, изогнув их, поводила ими вокруг – искала опоры и яростно протестовала против столь неслыханного оскорбления.
– Прошу прощения, – сказал Голый. – Я весьма уважаю твою склонность к одиночеству и покою…
– Она небось тоже, как и мы, любит просторы, хоть они ей и недоступны, – сказал мальчик.
– Я уважаю все живое, но…
Голый вытащил нож, разбил домик, отделил мясо от известковой ракушки, разделил добычу на две равные части и одну протянул мальчику.
– Недурно, – сказал Голый.
– Недурно, – сказал мальчик.
И они принялись жевать белое мясо, всячески пытаясь растянуть удовольствие.
Одновременно они тщательно оглядывали кусты, – не попадется ли им на глаза еще какое-нибудь благородное творение. Но улитки в этих местах редко встречались, – и днем с огнем не сыщешь.
Наслаждение боролось с брезгливостью. Они сорвали несколько травинок и стали заедать ими улитку.
– Если бы нашли еще, можно бы испечь. Я разжег бы маленький костер, без дыма, – сказал мальчик. – Я умею.
– Я слышал, – сказал Голый, – что некоторые народы едят и змей. Во Франции улиток нарочно разводят. А в некоторых странах, говорят, едят и ящериц, и даже червей; лягушек-то я и сам ел. – На море легче.
– Почему?
– В море много устриц, всяких рачков, раков – если уж до настоящей рыбы не доберешься. Разведешь костер, – хорошо, не разведешь – тоже хорошо, можно и без него обойтись.
– Всю жизнь мне хотелось поехать на море, – сказал Голый. – Неужели я так и не увижу моря?
– Как можно не видеть моря!
– А посмотри на горы, ведь нам из них выбираться надо!
– Не беспокойся! Мало мы за эти годы прошли гор и лесов? И на море не так легко. Думаешь, там падать мягко?
– Но рыбы-то много?
– Много, но ее надо поймать. А это не так легко, иначе рыбаки были бы самыми богатыми людьми на свете, а я что-то не замечал, чтоб они жили по-господски.
– Разве у нас трудом проживешь!
– Смотри, – сказал мальчик, показывая пальцем на траву за камнем.
– Что там?
– Слизняк ползет.
Теперь и Голый увидел в тени за камнем, во мху черное, лоснящееся тельце крупного, мясистого слизняка. Длинный безглавый слизняк с распущенной по бокам мантией и короткими рожками двигался еле заметно для глаза, весь устремившись к земле, к самым скрытым закуткам под листвой, словно у него были какие-то важные дела с темными силами земли.
– Слизняк, – сказал Голый.
Он осторожно протянул руку, как будто слизняк мог укусить или убежать, а скорее всего оскорбиться – с таким достоинством и таинственностью он полз.
И все же он схватил двумя пальцами мясистое тело слизняка, тщательно обтер его листьями, разрезал ножом пополам и протянул мальчику половину.
– Ешь.
– Не хочется сейчас, – сказал мальчик и стал внимательно разглядывать что-то на шоссе.
Голый положил в рот слизняка и траву, задвигал челюстями и быстро проглотил. То же самое он проделал и с другой половиной. Потом он поймал еще одного слизняка и снова предложил мальчику.
– Не могу, – сказал мальчик, – нехорошо мне. Может быть, потом. Ты ешь.
Голый съел еще штуки три, закусил пучком травы и прополоскал рот водой.
– Голод все съест, – сказал он.
И снова оба обратили тревожные взгляды на шоссе.
* * *
Еще раз над горой блеснуло солнце, и его сверкающее пламя перекинулось за хребет, погрузив в сумрак западные склоны долины. Теперь войска по дороге двигались в полумраке. Партизаны уже не пытались что-либо разглядеть, до них доносился только автомобильный гул, треск мотоциклов и иногда громыханье танка.
Солнце еще не совсем погасло, когда они услышали, что далеко в горах завязалась перестрелка. Раздавались разрывы снарядов и мин, время от времени были слышны и более мощные взрывы, – видимо, била тяжелая артиллерия, расположенная где-то поблизости.
– Слышишь, слышишь? – спрашивал Голый.
– Слышу, конечно…
– Это наши решили ночью пробиваться. Пошли в наступление. Немцы обороняются, потребовали подкрепления, а наши хотят их обмануть.
– Как обмануть? – спросил мальчик.
– До ночи стянуть силы противника в одном направлении, а как стемнеет, прорвать фронт в другом.
Мальчик улыбнулся. Бригада!
И Голый оживился, прислушивался, мигая глазами.
– Густо кладут, – прошептал он.
И тот и другой словно видели, как пробиваются их товарищи. Они видели, как совсем недавно их бригады, сопровождавшие раненых, были рассеяны, видели, как по скалам и непроходимым зарослям пробиваются роты и взводы, как пулеметчики поливают неприятеля огнем.
А ели они что-нибудь за последние дни? Неужто и они такие же истощенные, оборванные, босые, окровавленные, больные?
… Четверо бойцов несли раненого на палках и накидке. За ними ковыляла смена – тоже четверо, и среди них мальчик. Они взбирались по узкому карнизу над бездной. На восемь бойцов один раненый, а бойцы еле-еле и себя-то тащили. И двое первых договорились. Может быть, с одного слова. Они прыгнули в пропасть, увлекая за собой и раненого. Раненый даже не вскрикнул. Им было все равно. Они так устали, что выбрали смерть. А мальчик выдержал. Он сам себе поражался. Второй раз он наверняка бы не выдержал, ни за что бы не выдержал! Мальчик чувствовал, как по всему телу разлилась слабость. Он был не способен ни на какое усилие. Не в силах был подняться. Он или дремал, или его заливал какой-то ослепительный свет; этот свет сосредоточивался сначала в голове, заполнял ее, затем выбивался прочь и охватывал все вокруг – до горизонта. Это длилось несколько минут, и мальчик думал, что вот-вот не выдержит и разлетится вдребезги. Но затем окружающее начинало подергиваться серо-синей дрожащей дымкой, сознание гасло и погружалось в сон.
Голый растолкал его.
– Солнце заходит, – сказал он.
– Солнце заходит, – повторил мальчик.
– С полчаса осталось.
– Полчаса.
– Держись, – шепнул Голый, – не спи.
– Я не сплю.
– У каждого из них в сумке хлеб.
– Хлеб?
– Будь молодцом, – сказал Голый.
Солнце садилось. Над горой выплыли маленькие золотистые облака, они все ширились и мало-помалу заняли полнеба.
– Гляди в оба! – сказал Голый. Он выставил вперед пулемет и попробовал прицелиться. Но отложил пулемет в сторону и вытащил пистолет. – Два патрона осталось, – произнес он, осматривая пистолет и приводя его в боевую готовность.
Увидев пистолет, мальчик вспомнил убитого четника. Ему стало не по себе. Он подумал, что и четник мог бы его убить. И тут он проснулся окончательно. Ему показалось, что он виноват и заслуживает смерти. А с другой стороны, ему показалось, что и он должен проявить такую же суровость, чтобы сравняться с товарищем и заслужить право находиться рядом с ним. Он понимал, что у Голого не было другого выхода. Понимал, что иначе бы им пришлось плохо, и все-таки эта смерть на пороге дома, на глазах отца, вошла в его сознание как самое тяжелое из всего, что могло произойти. Кроме того, эта смерть в сравнении со всем, что могло произойти, но не произошло, обладала силой непреложного факта.
– Зачем тебе пистолет? – почти сердито спросил мальчик.
– Немецкие солдаты – это тебе не итальянские. И часовые у них не те. Итальянец сделает вид, что тебя не заметил, лишь бы шума не было. С итальянцами можно договориться по-хорошему, – говорил Голый неторопливым, будничным тоном, – итальянец понимает, что тебе только и надо, что перейти дорогу, а немец этого не понимает; он помнит лишь о своем долге. Немцы в этом смысле вроде нас.
– Вроде нас?
– В этом смысле.
Голый замолчал, явно не желая продолжать разговор. Солнце село за гору, тени сгустились. Теперь легче было разглядеть солдат на шоссе, чем в час заката, когда солнце с гребня горы било прямо в глаза, но все же гораздо труднее, чем днем; людей же, которые сидели на обочине дороги и чего-то ждали, почти не было видно.
– Минут через десять тронемся, – сказал Голый. – Пока немцы доверяют собственным глазам. Позднее их внимание обострится. Сил у нас сегодня хоть отбавляй, – закончил он, внимательно оглядывая мальчика.
– А как же иначе, конечно.
– Силен человек, – сказал Голый. – Может голодать и две недели, и больше.
– Пошел он к черту, – сказал мальчик.
– А он и идет, – сказал Голый.
Он все еще озабоченно смотрел на мальчика, оценивая его силы. Тот понял и нахмурился. Он никогда не поддавался слабости, сознательно – никогда, но порой она независимо от него забирала над ним власть, и тогда он вступал в разлад с самим собой. А сейчас сознание его было что утлая лодка в бурю – оно то исчезало, то появлялось снова.
Не так давно к нему пришел товарищ. Как раз перед Сутеской [3]3
Сутеска – река, на которой в 1943 г. шли жесточайшие бои партизанских частей с фашистской армией.
[Закрыть]. Они были одногодками и друзьями по школе. Случилось это на крутом склоне горы, в окопах. Паренек был агитатором взвода, его послали ознакомиться с позициями. На противоположном склоне, таком же отвесном, метрах в двухстах от них, стояли немцы. «Что нового?» – спросил мальчик. «Вот сейчас погляжу… А помнишь, как мы праздновали у тебя конец учебного года и отец тебе купил…» Товарищ заплакал. Мальчик вздрогнул, но слезы сдержал. «А, ничего, – смутился товарищ. – Вот сейчас погляжу, что там делается». И он высунулся из окопов: снайпер на другой стороне только того и ждал…
В голове мальчика с такой ясностью и отчетливостью встала вся эта картина, что он вскочил.
– Зачем встал! – шикнул на него Голый. – Ложись! Увидят же!
Мальчик продолжал стоять, обводя отсутствующим взглядом шоссе.
– Ложись, товарищ, ложись! – Голый резко дернул его за руку. – Зачем ты встал? С ума сошел, что ли?
Мальчик и сам удивился. Зачем он встал? Идти еще не время. И командует Голый.
Сердце мальчика сжала тяжелая тоска, на глазах закипели слезы.
* * *
Наконец Голый встал. Пулемет переложил в левую руку, правой еще раз проверил пистолет и начал потихоньку спускаться в низкорослый кустарник. Мальчик с винтовкой наперевес зашагал за ним, болезненно морщась, – у него был такой вид, словно он поднялся только затем, чтобы двадцатью метрами ниже, в кустарнике, завалиться спать. Он мучительно припоминал какую-то мысль – она казалась ему сейчас необходимой.
Голый глянул на мальчика, потом озабоченно посмотрел на небо, еще совсем розовое и светлое, на дорогу в приглушенном отблеске неба, на темные заросли вдоль шоссе, на солдат, утонувших в вечерних сумерках. И двинулся вниз, открыто, уверенно и спокойно. Мальчик – тенью за ним.
Мальчик не представлял себе, куда и зачем они так неторопливо шагают. То ему чудилось, будто на шоссе никого нет, то, что он со своим товарищем идет совсем недалеко, в какое-то незнакомое и неясное место, и находится оно не дальше вот этого кустарника. Он вдруг услышал голос отца; как обычно по утрам, отец, уверенный, что одним этим вопросом он пресечет все возможные глупости, спокойно и словно между прочим спросил:
– Куда это ты идешь?
– Никуда.
– Это хорошо, что никуда.
Однако он, мальчик, свернул за угол и помчался к условленному месту, где его ждал Марко, и Марко сказал, что после полудня они поедут пароходом на остров – пусть приходит без вещей, они отправляются, мол, лишь ловить скумбрию.
Мальчик учился в предпоследнем классе гимназии и вел работу среди учеников младших классов. Он отказывался здороваться на фашистский манер. По подозрению в организации саботажей, порче автомобилей, распространению листовок его осудили на месяц тюремного заключения, а потом выслали на остров, где он родился. Ехать туда он не хотел, да и работа не позволяла. Но на этот раз он решился и вместе с рыбаками поехал на остров. Оттуда он немедленно перешел в отряд, затем в бригаду на Биокове и с бригадой оказался в Боснии.
Долго, долго шагал он по острым камням, много дней провел в горах и долинах, прежде чем попал в Боснию. Он был еще совсем юным. Однако особой привязанности к дому не испытывал, гораздо больше его тянуло к товарищам, а товарищи, по крайней мере самые близкие, все были здесь. И очень скоро бригада стала для него домом, а дом, где он родился, остался где-то далеко-далеко, в далеком краю, и неизвестно, то ли он был, то ли нет. Матери он не помнил, и потому дом никогда не был для него теплым и уютным гнездышком; отец же был для него солнцем, перед ним хотелось быть только мужественным. А бригада шла и шла, отбиваясь от неприятеля и защищая раненых.
Теплый дом, постель и еда остались в Сплите.
– Дом, дом, – говорил он в такт собственным шагам.
Но дом был по ту сторону действительности. Далекой действительности. Такой далекой, что она плохо укладывалась в сознании. Чтобы добраться до дому, надо было совершить бесконечный ряд дел, пройти через множество препятствий, смертей.
Словно в тумане, он увидел спину товарища, и снова в голове стали громоздиться картины прошлого и настоящего.
Снова появился отец, но тут же мальчик оказался вместе с Марко на земле. Они ползли к блиндажам в Прозоре. Итальянцы обрушили на них ливень железа, били из пулеметов, из минометов, больших и малых, били гранатами, снарядами, минами. А он, Марко и еще кто-то – он уж не помнил кто – ползли, босые, голодные, к блиндажам. Свистели над головой пули, все свирепей рвались мины и снаряды, а они, оборванные, босые, голодные, на волосок от смерти, все ближе подползали к блиндажам. И вдруг Марко дернулся и застыл. Он звал Марко. Но напрасно. И это было непостижимо. Он звал его и звал, он не мог себе представить, что человек может вот так, сразу, затихнуть, лишиться всего, что делало его человеком, выйти из борьбы, словно из игры. Но Марко не шевелился, и он пополз дальше. Итальянцы бешено оборонялись, но партизаны обошли блиндажи, ворвались в город, атаковали фашистов с двух сторон, и те сдались. В Прозоре он приоделся и досыта поел. Все было в порядке. Затем они снова шли через реки, через Неретву, Дрину, Пиву, Тару с тифозными, ранеными, мечтая скорее добраться до Сербии, до плодородных полей, богатых сел, пополнить бригады новыми бойцами и вместе с союзниками двинуться на запад. Он заболел тифом и очнулся спустя двадцать дней в долине Неретвы. И опять зашагал на восток. А потом была Сутеска.
Кусты, точно такие же кусты.
Мертвых оставляли на дорогах. Весь путь бригады был усеян мертвыми. Люди уходили умирать в кусты, прятались там, чтоб не быть в тягость товарищам.
«Оставьте меня, товарищи, мне все одно не жить, спасайте себя, спасайте себя для борьбы, не мучайтесь со мной понапрасну», – говорили раненые.
Смерть приходила как сладостный сон.
Над Сутеской был блиндаж, в котором немцы поджидали остатки седьмой дивизии. Товарищ Иво нес его на спине. Пятнадцать бойцов атаковали блиндаж, они знали, что идут на смерть, но другого пути не было. И они взяли блиндаж, поели там и двинулись дальше. Шли и шли дальше.
«Далек наш путь. Далек наш путь. И сколько еще надо распутать в жизни!»
– Главное идти вперед, – сказал мальчик.
– Не разговаривай! – сказал Голый. – Не видишь разве, что шоссе рядом? Ну?
Мальчик видел шоссе. К нему вело пустое поле. И они неторопливо шли этим полем, словно на шоссе никого не было.
Они шли во весь рост, точно пророки.
Пулемет Голый нес в левой руке, а правую держал на поясе, под кожухом. Они подошли к кустам у самого шоссе и остановились, пережидая, чтобы проехали три грузовика. И, как только грузовики проехали, Голый ступил на шоссе, за ним мальчик.
Буквально перед их носом пронесся на мотоцикле немец, трое солдат стояли чуть поодаль и громко разговаривали. Они перешли шоссе – четырехметровое шоссе – не оглядываясь. Таким же размеренным шагом они подошли к противоположному склону и сразу полезли вверх.
Гора не была крутой. Они выбрали склон, идущий в сторону от дороги. Войдя в заросли, Голый вскинул пулемет на правое плечо и зашагал быстрее, словно причин медлить больше не было.
Глаза мальчика цеплялись за голые ноги товарища, за его короткие сапоги, болтавшиеся вокруг голеней. А эти ноги, в свою очередь, цеплялись за камни склона, время от времени выравнивая шаг, чтобы не сбиться с воображаемой тропки.
Голый углубился в лес, не выказывая намерения остановиться и осмотреться. Он следил только за тем, чтоб не сойти с пути и не попасть в какую-нибудь промоину. Он не думал, куда и зачем идет, не думал, к кому держит путь и у кого отдохнет. Лишь далеко, далеко за горами, на волнистой равнине, в очаге полыхал огонь, освещая маленькую побеленную комнату, стол, полку с посудой и русую голову женщины. На столе дымилась миска, и он жадно ел кислую капусту с кусками свинины.
«А как же я?» – спросила женщина.
«Подожди, я тебе напишу».
Опустив голову, она пристально вглядывалась в пятно на скатерти, и ей мерещилось лицо маленькой девочки, а иногда оно становилось лицом старой бабки, которую похоронили сразу после смерти деда. А его отца усташи застали в поле и убили просто так, потехи ради. Стояло лето, ярко светило солнце, землю покрывал зеленый ковер буйной, всегда новой травы, и отец лежал среди поля, в зеленом клевере. Он как раз пришел из городка, где жил у товарища, с которым вместе работал на лесопильне, чтобы взять одежонки на дальнюю дорогу, и нашел отца в поле – мертвым. Он тут же ушел, даже не похоронив отца. Оставил его посреди поля, как зарубку в памяти.
И вот теперь он видел отца в зеленом поле клевера и шел к нему, шел, чтоб поднять его.
«Может, он был жив», – блеснула мысль.
А женщина все сидела и сидела за столом. И не вставала. И показывала рукой на миску.
«Приходи, приходи. Почему ты не приходишь?»
Где-то далеко-далеко в ночи светлеют окна. Темнеют крыши. Один за другим наплывают роскошные дворцы, из окон на мощные стены выбивается темно-красное пламя. Пожар. Это горят дворцы или хижины? И дальше тянутся высокие стены. За ними идет какая-то темная жизнь, там живут великаны старцы и горят молодые сердца.
Бойцы приближались, и окна одно за другим в страхе захлопывались.
Окна дворцов и хижин уходили все дальше и дальше. В стеклах окон отражались лучи солнца, которое давно зашло. Из глубины земли солнце посылало свой кровавый свет. Стены все больше темнели и наконец отступили и исчезли.
Пулемет все сильнее тянул Голого к земле. Мальчик шел за ним по пятам.
– Видишь вон там дворцы? – спросил Голый.
– Вижу.
– А село видишь?
– Вижу.
Они молча сделали еще несколько шагов. Наконец Голый остановился. Снял с плеча пулемет, положил его на землю, ухватился за ствол дерева, подержался за него и начал ломать ветки, до которых мог дотянуться. Он обломал одну еловую лапу, другую, третью, постепенно выросла небольшая куча, он наступил на нее и утоптал ногами.
– Ложись, – сказал он мальчику и сам опустился рядом.
Мрак сгустился, тьма стала непроглядной, они погрузились в глубокий сон.
* * *
Они медленно приходили в себя.
– Село, – тихо сказал Голый.
Среди блестящих камней и посевов, сверкающих от росы, мальчик увидел крыши, трубы, балконы.
– Село, – сказал и он – без удивления, без радости.
Больше часа они брели по горам. Взбирались на вершины, спускались, обходили кручи, карабкались по склонам и все молча, ни на что не надеясь. Они проснулись, лишь только занялась заря. Город, который привиделся им с вечера, распался на изуродованные ели, буки и груды земли. Здесь недавно падали гранаты и, видимо, бомбы: земля была в воронкообразных ранах. Они молча встали и двинулись дальше на северо-запад по росе, в розоватых сумерках утра. Шли медленно, часто садились на кучи вывороченной земли и смотрели широко раскрытыми глазами во тьму, где им мерещились всякие яства. В неверном свете кусты превращались в овец, глыба земли на тропинке – в хлеб. Мальчик бросил страстный взгляд на камень – ему показалось, что это забытая торба.
Чем ближе к рассвету, тем упорнее в голове билась, вытесняя все другие, одна мысль; челюсти требовали работы, неумолимо, жадно, озлобленно.
И, когда над кромкой горы запламенело солнце, они увидели село.
Они стали спускаться пологой ложбиной вправо от седловины. По седловине вилась широкая коровья тропа. Дома были разбросаны по всей низине и стояли метрах в пятидесяти один от другого. В нескольких местах виднелись купы деревьев – тенистый кров сельских сходок. Островерхие крыши спускались чуть ли не до земли. Первой на их пути стояла приземистая, крытая соломой избушка, дремавшая у самой дороги. Дальше шли два двухэтажных дома и снова одноэтажный, а ниже первой избушки – шесть-семь таких же домишек. Заостренные крыши врезались в густую крону деревьев. Ниже ложбина превращалась в поле, а выше переходила в пологий и широкий склон горы.
– Село, – сказал Голый.
Даль терялась в дрожащем мареве. Стремительно всходило солнце. По расчищенной тропе, которой они шли к большаку, растеклись темные, сырые пятна от росы. С дерева послышался пронзительный, словно укол иголкой, посвист птицы. Казалось, она смеется над ними, сомневается в правильности их пути. Недаром она отправилась им вслед, перелетая с ветки на ветку.
А они ни на что не смотрели. Не хотели видеть ничего, кроме островерхих крыш и трех струек дыма над ними около просторного выгона и площади.
Как всегда, один нес винтовку, другой пулемет; как всегда, они перекладывали свою ношу с плеча на плечо; и, как всегда, с трудом тащили тяжелый груз своего тела и своего мерцающего сознания.
И все же в них начала просыпаться надежда. В груди слабо-слабо затрепетала радость. Но, быть может, то была и не радость, а страх. Поэтому они гнали прочь все мысли. Старательно обходя взглядом и печальные и радостные картины, они шагали и шагали к тому, что казалось им недостижимым миражем.
Совершенно равнодушно, не желая этим сказать ничего особенного, Голый произнес:
– Село.
Он сказал это слово так, словно никогда не произносил его с иной целью, чем показать, что он жив.
– Ну и ладно, – сердито отозвался мальчик.
И они снова замолчали. Так шли они и скоро оказались на большаке, ведущем в село.
Теперь они шагали рядом. Они старались ступать твердо, а голову держать высоко, чтоб яснее видеть все перед собой. Дома качались, земля ходила ходуном. Эта неустойчивость окружающего лишала их всякой уверенности, они шагали совершенно автоматически, сознавая – да и то как что-то очень далекое и неопределенное – только свой основной долг, ради которого они шли по земле и который воспринимали как единственную реальность.
Они были готовы ко всему.
В селе никого не было видно. Ни на улице, ни на выгоне, ни во дворах. Только метрах в пятидесяти от них из-за поленницы дров возле дороги на миг показалась девушка в красной кофте и синей юбке и скрылась в ближайшем доме.
Сейчас, возможно, из дома выбегут немцы, четники, итальянцы, усташи или их просто накроет автоматная очередь. Мысль эта мелькнула в голове, но не испугала.
А дома продолжали качаться; над тремя из них поднимался легкий дымок. Солнце заливало светом зеленый выгон и пышные кроны деревьев у домов и в центре села. Горы на краю ложбины, омытые росой, переливались голубыми и розовыми красками, небо синело свежей прозрачностью воды.
Они все решительней шагали по дороге, чувствуя, что тот или иной конец близок. И к первому домику подошли довольно бодрым шагом, удивляясь, откуда у них взялись силы.
Обойдя низкую побеленную ограду, они прошли мимо окошка и остановились у порога.
Голый сразу нырнул в черноту дома. В полумраке комнаты он ничего не разобрал; но ему почудилось, что в дальнем углу кто-то есть.
– Смерть фашизму! – сказал он.
– Дай тебе бог счастья, сынок – ответил тихий голос.
И тут же из темноты выдвинулась пожилая женщина в черном платке, стянутом узлом под подбородком. Комната оказалась кухонькой. В дверях горницы, прислонившись к косяку, стояла девушка в красной кофте и синей юбке, только сейчас ее голова была повязана белым платком. Девушка смотрела, широко раскрыв глаза, но быстро взяла себя в руки и теперь разглядывала партизан, уже не сомневаясь в том, что нет сегодня на свете такого чуда, которое может удивить человека.
Времена пошли такие, что, посыпься с неба живые и мертвые, даже это никого не поразит.
– Мать, можно у вас передохнуть?
– Можно, сынки, можно. Вот садитесь сюда. Притомились, видно, в дороге. Вот сюда, на скамейку. Счастье еще, не холодно.
– Солнце нас не забывает, оно свое дело знает, – выпалил Голый и сел на низкую скамеечку; пулемет поставил между колен.
Мальчик проковылял за ним и опустился рядом.
Они сидели, припав спинами к стене, с напряженно поднятой головой, точно боялись малейшим движением спугнуть долгожданную явь.
А женщина, сжав руки, глядела на них вопрошающим взглядом. Бледные лица, широко раскрытые невидящие глаза. Зеленый луг, залитый солнцем, бросал на них зеленоватый, мертвенный отсвет. Они сидели, как неживые, лишь руки, сжимавшие оружие, чуть заметно дрожали.
Девушка в дверях горницы не сводила с них больших голубых глаз.
Обе женщины ждали, чтоб гости заговорили.
Старшая в замешательстве начала поправлять узел платка. И тут Голый улыбнулся и сказал:
– Село…
– Устали вы, – сказала женщина.
– Да, да, – ответил Голый.
– А может, вы голодные? Конечно, голодные!
– Да, да, – снова повторил Голый.
Девушка сделала шаг вперед, спрятала руки в складках юбки и опять уставилась на них большими голубыми глазами.
– У меня как раз теплое молоко есть, если, конечно, хотите. Лучшего-то сейчас ничего нет. Выпьете молочка?
Партизаны не шелохнулись. Застыли, как изваяние. Только на лице Голого обозначилась легкая учтивая улыбка – чуть шире прежней.
– Молока не хотите?.. Корову-то мы еще сохранили.
– Молока, – сказал Голый, и на его лице наконец появилась трепетная, растроганная улыбка. – Молока, ха-ха-ха…
– Вы не сердитесь, ничего другого у меня нет. Знаю, что вы не дети – молоко пить.
Голый еще шире раскрыл глаза и посмотрел на женщину. На глазах его выступили слезы. Девушка усиленно теребила передник.
– Молока? – серьезно спросил Голый.
– Да, – сказала женщина, испытующе поглядывая на них.
– Дайте… пожалуйста, – сказал Голый. – Молоко… Ничего лучшего вы не могли нам предложить.
Женщина поняла, что надо спешить. Она бросилась к очагу, сняла с золы горшок и налила из него молока в литровый ковш.
– Не очень горячее, – сказала она, подавая Голому полный ковш.
Тот взял его и протянул мальчику.
– Пей ты, – сказал мальчик.
– Держи, – строго приказал Голый.
Мальчик прильнул к ковшу и потянул теплую, живительную влагу. И сразу почувствовал, как широкая волна блаженства прокатилась по его телу. Сделав несколько глотков, он передал ковш Голому, тот, отпив немного, вернул ковш мальчику – так они выпили все. Женщина еще раз наполнила ковш. Пока они пили, передавая ковш из рук в руки, женщина стояла рядом и приговаривала: «Пейте, пейте…» Потом она вдруг вздрогнула, словно о чем-то вспомнив, сорвала с гвоздя чугунок, подвесила его над очагом, подложила хворосту, полуобгорелые поленья и стала раздувать огонь.
Девушка тоже захлопотала, засуетилась, точно наседка; схватила ведро, выскочила во двор, тут же вернулась с водой и налила в чугунок над очагом.
Женщина села у очага и приготовилась к доверительному разговору. Непрестанно помешивая огонь и глядя на него, она неторопливым и твердым голосом задавала вопросы.
– Откуда идете?
– Из… из… Оттуда, с востока, от реки и от гор, – ответил Голый.
– От самых гор! И все вдвоем?
– Нет, вначале нас было много. А сейчас мы идем одним путем, остальные – другим. Пути у нас разные, но ведут к одной цели.
В это время в желудках бойцов началось движение. И тот и другой с трудом преодолевали нетерпение голода.
Девушка теперь смотрела на них сбоку – она стояла между очагом и закопченной стеной. Губы ее приоткрылись, глаза расширились и улыбались каким-то своим веселым мыслям. Она ждала, что пришельцы вот-вот объявят нечто очень важное. Румяные щеки, русые волосы, выбивавшиеся из-под белого платка, налитые розовые руки – вся ее сильная, ладная фигура излучала радость. На голые волосатые ноги партизана она смотрела так, словно и это ей не впервой, словно ничего странного в этом не было – такое уж время теперь!
А женщина, заметив, как Голый тщетно пытается натянуть кожух на колени, предложила:
– Зябко вам, накройтесь вот, – и, взяв с сундука одеяло, подала ему.
Голый прикрыл одеялом колени.
– Вода штаны унесла, – сказал он.
– И не такое бывает, – сказала женщина.
Голый с трудом держал глаза открытыми и искал опоры в глазах женщины. Той стало неловко, и она перевела взгляд, такой же открытый и настойчивый, на мальчика. А тот, спрятавшись за их беседу, которую он считал их делом, начал погружаться в усталые грезы. Он сидел все в той же напряженно застывшей позе и боролся с желанием закрыть глаза. Женщину поразил его изможденный вид, и она тут же сообразила, что он голоден.
– Хлеба нет, – сказала она. – Но мы сварим кукурузную кашу и, если захотите, польем молоком.
– Ничего. Не стоит беспокоиться, – ответил Голый.
– Знаю я, что вы долго воевали и что нелегко вам пришлось, – тихо произнесла женщина. Она уже не хотела заводить разговора, боясь их утомить. Говорила она приглушенным голосом, двигалась осторожно, словно они были тяжелобольные.
Но молоко их немного подкрепило. Они чуть оживились. Мало-помалу в мышцы стала возвращаться сила.
– А вы слышали, какой там наверху бой идет? – первый раз заговорила девушка; голос ее журчал ручейком.
Партизаны впились в нее глазами.
– Слышали, – отозвался Голый, – и мы туда идем.
– Туда! – воскликнула девушка, вся светясь радостью и здоровьем.
Мальчик смотрел на девушку, и ему казалось, что он давно знает ее, в голове пробуждались смутные воспоминания. Ему представился какой-то красивый зеленый край. Журчит прозрачная вода под серой скалой, заросшей вереском и миртом. Над водой вьются птицы. В лесу кукует кукушка. На воду с пестрого луга сходят утята и легко, словно невесомые, плывут, выстроясь цепочкой и радостно попискивая. Слышен торжествующий шум водопада. А где-то рядом, в лесу, ходит и поет тихим, трепетным голоском девушка. Прозрачные брызги водопада расцвечивают песню яркими красками.