355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Розанов » Театральные взгляды Василия Розанова » Текст книги (страница 18)
Театральные взгляды Василия Розанова
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:19

Текст книги "Театральные взгляды Василия Розанова"


Автор книги: Василий Розанов


Соавторы: Павел Руднев

Жанры:

   

Критика

,
   

Театр


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

БЛОНДИНЫ И БРЮНЕТЫ…

Какие разные впечатления приходят со страниц одних и тех же газетных листков… В маленькой дорожной тетрадке Пушкина, куда он заносил разные счета и проч., есть отрывок начатого стихотворения:

 
В славной в Муромской земле,
В Карачарове селе
Жил-был дьяк с своей дьячихой.
Под конец их жизни тихой
Бог отраду им послал:
Сына им Он даровал.
 

Отрывок этот, напечатанный впервые в «Отчете Императорской публичной библиотеки» за 1889 г., затерялся там и не был перепечатан ни в одном из изданий сочинений великого поэта, появившихся за последние 20 лет. Знаток Пушкина, Н. Лернер, составивший книжку «Труды и дни», т. е. подневную запись из всего того, что делал и писал Пушкин, извлек из названного выше «Отчета» этот отрывок и напоминает его любителям пушкинской поэзии, к которым принадлежит, конечно, вся Россия {585} . Спасибо ему… Обращаясь к отрывку, удивляемся его тону… Впрочем, не обычный ли это тон Пушкина? Шутка… благодушие… и тишина… Что-то старое, без отрицания новизны; что-то в высшей степени широкое и общее, но без упрека частному, местному, личному, особенному… Даже интерес ко всему местному и особенному, но с памятью об общем, как о главном: вот наш Пушкин-море, Пушкин-глад, отразивший землю русскую, как небеса отражают землю, воду и леса со всем, что есть на них. Опять вчитываюсь в отрывок и думаю: позвольте, позвольте, – да уж не поднял ли Пушкин ту оборвавшуюся нить «Слова о полку Игореве», еще языческой старой песни, которая была насильственно прервана распространением на Руси «греческия веры», и не есть ли «поэзия Пушкина» просто продолжение старинного народного песенного и сказочного творчества?.. Еще тех времен, когда русалки реяли в тумане рек, «лешие» заводили в лес плутающего паренька или девушку, «домовой» приводил в порядок избу мужика, Велес стерег и плодил его стада, Стрибог дул в ветрах, а Перун по временам гремел сверху строгим начальством. Неразумно, да добро зато. И под этими «добрыми богами» вырос народ наш, не очень разумный, да зато благодушный.

И по сей день мы им многим обязаны.

Русские – блондины; и «боги» у них были блондины. Волосом русы, глаза голубые. Сердце отходчивое и не злопамятное.

Из Греции пришли «брюнеты» – глаз строгий, волос черный и длинный, взгляд требовательный.

Забоялась Русь… «Эти будут строже, эти потребуют к ответу».

Попрятались народные праздники, попряталась песня, сказка и хороводы… Ну, не совсем; кое-что осталось собрать Рыбникову, Бессонову, Шеину {586} . «Лешие» ушли глубже в лес, «русалочки» позднее стали вылетать к лунному свету…

Все стало тише и строже.

От Луки Жидяты {587} и Серапиона {588} до Симеона Полоцкого на целых 700 лет потянулись вирши и проповеди, и если бы мыши не съели большинства их в харатейных списках {589} , то гимназисты наших гимназий решительно не могли бы оканчивать курса, ибо начальство, конечно, заставило бы их учить все «сии важные произведения». Так все «важно течет», что нельзя ничего пропустить. Вообще с «брюнетами» пришло ужасно много торжественной скуки, и нельзя сказать, что припугнутая Русь все 700 лет не позевывала потихоньку, в кулачок…

С впечатлением от стихов Пушкина у меня смешалось известие из Саратова: «Панихиду, назначенную в соборе по скончавшейся артистке Комиссаржевской, повелено отменить, а в Ташкент послали запрос: 1) о болезни покойной, 2) была ли она православной и 3) причащалась ли» {590} . Все по рубрикам… Запрос послан, конечно, через консисторию {591} и деловою бумагою в консисторию же…

Консистории переписываются о душе и жизни артистки; «допытываются»…

– Но она кричала от боли, когда умирала!..

– Не внимахом…

– Она задыхалась в черном гное!..

– Не видехом…

– Может быть, в перепуге, в смятении, когда болезнь неожиданно пошла к «хуже», и врачи растерялись, забыли пригласить священника… не забыли, а некогда было… Не было времени, минуты…

– А-а-а!

– Ну, что же: и блудного сына отпустил Спаситель, и грешницу не осудил…

– Мы осуждахом…

– Не Он ли сказал: «взгляните на лилии полевыя, – они прекраснее Соломона в его ризах! Взгляните на птицы небесныя» {592} … Вот и Комиссаржевская из таких птиц…

– Не подобает… Не подобает актёрицу сравнивать с евангельскими птицами, ибо в устах нашего Спасителя сии птицы были уже не живые птицы, а лишь к примеру сказанные, птицы словесные, яже не поют и не летают, а сидят благочестиво на одном месте… И лилии притчи – не из огорода, а прекрасные лилии словесного сравнения. И все сие, – и птицы, и лилии, – понеже нет в них живства и природы, – прекрасно и благоухает, а актёрица – грех, соблазн и смятение души. Не можем и не должно… Не должно молиться о ней, разве что наведя строжайшую справку о том, исполнила ли она хотя наружно все, что требовалось.

Темные греческие лики…

Что это не случай в Саратове, – видно из того, что «в Москве запрещено духовенству служить панихиду по Комиссаржевской в фойе Художественного театра» {593} … Общество наше склонно видеть в этом случай, произвол местной власти и все относить к личностизапретившего, а отнюдь не к принципу,притом вековому.Но почему же «случаи» все клонят в эту сторону?.. «Вчера случай,сегодня случай,помилуй Бог, дайте сколько-нибудь и разума», – говаривал Суворов {594} . «Разума», т. е. чего-то закономерного и связанного с целым. И мне хочется обратить внимание общества, что тут вовсе не «случай» и не «злоупотребление лица», а нечто общее, отдаленное и более грозное…

Ведь, в чем дело?

Послабее характером местная власть, попокладистее, поблагодушнее, если меньше в ней формы и закона и больше личного начала, то «панихиду можно служить по Комиссаржевской», как в былое время по «самоубийце» Лермонтове {595} . Но как только на месте власть построже, позаконнее, поисполнительнее, наконец, просто поревностнее, – так «нельзя молиться об умершем грешнике». Не вообще, а вот об актере, —«служителе веселья и шуток», «забав и развлечения». В этом вся и суть: не в том, что «грех», а в том, что «весело». От этого служатся панихиды и молебны в очень и очень грешных местах, в местах даже зазорных, но не в театре,месте изящного и счастливого веселья.«С блудницей можно помириться и отпустить ей ее промысел, но с Гоголем, писателем гениальных комедий, увлекательных и пылких, – нельзя». Это сказал о. Матвей Ржевский {596} . Можно простить плохие, бесцветные, вялые пьесы Тредьяковскому, Сумарокову или Рафаилу Зотову {597} , как можно было бы совершенно спокойно отслужить панихиду и по маленькой, бесталанной актрисе, без «принципа» в себе и без «призвания», у которой «игра» есть случай в жизни; но по гениальном комике или яркой актрисе, в самом таланте своем заявивших принципи упорство, – нельзя.

В этом все дело, в этом нерв и секрет.

В саратовском и московском происшествиях не случай вовсе, а принцип, и театр – не единичное явление, а одно в целой категории изящных удовольствий.Наряду с хороводом, песнею, сказкою…

Как «возгремел» один духовный вития при открытии Пушкину памятника в Москве: он лишь едва прощал «грешного раба Божия Александра», упирая на «грехи» и «легкомыслие» великого поэта.

То же теперь в Саратове и Москве… То же было после смерти Лермонтова… То же у Гоголя с о. Матвеем.

Какой же это «случай» и «личный произвол»?

Темные лики Греции… Такие строгие… И такие скучные.

 
О statua gentilissima
Del gran Commendatore!..
Ah, Padroni… {598}
 

И светлые, белокурые, улыбающиеся «боги» старой Руси… Бывало, только пощекочут… Или поводят по лесу. Из этих старых «богов» был и наш Феб-Пушкин. И если бы они не ворошили наши сны и действительность, было бы слишком тоскливо.

Впервые: PC.1910. 18 февраля. № 39. Подпись: В. Варварин. Печатается по единственной публикации.



МЕЖДУ АЗЕФОМ И «ВЕХАМИ»

В истории Азефа мало обратила на себя внимание следующая сторона дела. Первые вожди революции в течение десяти лет вели общее, одно дело с этим человеком, говорили с ним, видели не только его образ, фигуру, но и манеры, движения; слышали голос, тембр голоса, эти грудные или горловые звуки; видели его в гневе и радости, в удаче и неудаче; слыхали и видели, как он негодовал или приветствовал… И все время думали, что он– то же, что они.Как известно, подозрения закрались только тогда, когда были арестованы некоторые лица, о «миссии» которых исключительно он один знал:доказательство такое математическое, с помощью простого вычитания, что силу его оценил бы и гимназист 3-го класса. «Азеф один знал о таком-то Иване и его покушении; Ивана арестовали накануне покушения; не Азеф ли выдал?» Это – умозаключение из курса 3-го класса гимназии. Но ранее этого, но кроме этого… решительно не приходило в голову! Но и перед наличностью такого математического доказательства революционеры, – не какие-нибудь, а вожди их, с целою историей за своей спиной, – колебались. Например Азеф бросился в ресторане на какого-то господина с записной книжкою, о котором «эс-эры», бывшие тут, подумали, не шпион ли это? Они подумали, а Азеф уже бросился с кулаками на этого господина, и его едва оттащили. Он кричал: «предавать святое делореволюции!»

Так убедительно! Он называл революцию «святым делом»: «как же он мог быть провокатором»?

Об этом случае писали в свое время. Не обратили внимания, до какой степени все это замечательно… крайней элементарностью!

Степень законспирированности, т. е. потаенности, укрывательства революции – чрезвычайна. Когда в «Подпольной России» Кравчинского {599} читаешь о «знаках», какие ставились вокруг конспиративной квартиры, и как по этим знакам сторожевых людей узнавали, что она свободна от надзора, и, идя в нее, не нарвешься на западню, – то удивляешься изобретательности и, так сказать, тонкости механизма. «Хитрая машинка». Да, но именно машинка. Все меры предосторожности – механичны, видимы, осязаемы, геометричны и протяженны. Видишь западню и контр-западню. Все это в пределах темыо мышеловке. Мышеловка гениальна. Да, но самая-то тема– ловли мышей и убегания от ловли – мизерна, ничтожна, мелка. Просто, это ниже человека. Если бы задать такую тему поэту или философу, Белинскому, Грановскому, Станкевичу, Киреевскому, задать ее Влад. Соловьеву, – они бы не разрешили ее, или устроили бы вместо мышеловки какую-то смешную и неудачную вещь, которую только бросить. Но если бы в комнату, где сидели эти люди, Станкевич, Тургенев вошел Азеф…

Поэты и философы, художники и сердцеведы посторонились бы от него.

Им не надо было бы осязательныхдоказательств, кто он; чтобы он «кричал» о том-то, махал руками при другой теме. Просто, они «нутром», говоря грубо, а говоря тоньше – музыкальною своею организациею, художественным чутьем неодолимо отвратились бы от него, не вступили бы с ним ни в какое общение, удержались бы звать его в какое бы то ни было общее дело, или откровенно говорить при нем, посвящать его в задушевные, тайные свои намерения.

Азеф и Станкевич несовместимы.

Азеф не мог бы войти в близость со Станкевичем.

Чудовищной и ужасной истории с русскою провокациею не могло бы завязаться,не могло бы осуществитьсяоколо людей не только типа, как Станкевич или Грановский или как Тургенев, – но и около кого-нибудь из людей типа любимыхтургеневских героев и героинь. Это замечательно, на это нужно обратить все внимание. То, что «обрубило голову революции», сделало вдруг ее всю бессильною, немощною, привело «к неудаче все ее дела» – никоим путем не могло бы приблизиться и коснуться не только прекрасных седин Тургенева, но и волос неопытной, застенчивой Лизы Калитиной.

Лиза Калитина сказала бы: «нет».

Тургенев сказал бы «нет».

И как Дегаев {600} , так и Азеф никак не подкрались бы к ним, не выслушали бы ни одного их разговора, и им не о чем было бы «донести».

Что же случилось? Какая чудовищная вещь? Как мало на это обращено внимания!

Революционеры сидят в своей изумительной, гениальной «мышеловке». Это их «конспирация» и потаенные квартиры. Как они писали о своих «законспирированных» типографиях – это такая тайна и «неисповедимость», что ни друзья, ни братья и сестры, ни отец и мать, ни сами революционеры, так сказать, на других «постах» стоящие, никогда туда не проникали. «Немой, отрекшийся от мира человек, работает там прокламации». Он полон энтузиазма и проч., и проч.

Великая тайна.

В нее входит Азеф.

«Рядового» революционера туда, конечно, не пустят. Но нельзя же отказать в «ревизии» приехавшему из Парижа куда-нибудь на Волгу «товарищу», который имеет пароль члена центрального комитета. Все им руководится. Как же от руководителя что-нибудь скрыть?

С потаенными знаками, в безвестной глухой квартире собираются товарищи, оглядываясь, не идет ли за ними полицейский, не следит ли шпион. Идут безмолвно, «на цыпочках».

На цыпочках же, оглядываясь, не следит ли и за ним полицейский или шпион, входит в это собрание Азеф. Здоровается, садится, говорит и слушает. У него спрашивают совета. Он дает советы.

Величайший враг, самый злобный, единственный, который им может быть опасен, который все у них сгубит и всех их погубит – постоянно с ними.

И они никак его не могут узнать!!

В этом суть провокации.

На этом сгублена была, прервана революция.

На неспособности узнавания:не правда ли, поразительно!

Сидят в ложе театра мудрецы, как кн. Кропоткин, Вера Фигнер, В. Засулич, Лопатин {601} . Перевидали весь свет. Век читали, учились, – правда, все особливые и однородные книжки. На сцене играется «Отелло» Шекспира, – и главную роль играет Сальвини {602} . Они смотрят на сцену, внимательно вслушиваются: и никак не могут понять, что на ней происходит, по странной причине, не могут различить Отелло от Яго и Сальвини от Ивана Ивановича!

Как не могут? Весь театр понимает.

Но они не понимают.

Весь театр состоит из обыкновенных людей. А они – ложа террористов, – необыкновенные люди. Они «отреклися от ветхого мира»: и в то время, как весь театр читал Шекспира, задумывался над лицом и философиею Гамлета, читал о нем критику, и во все вдумывался свободно, внимательно, не торопясь, не спеша, – пять, семь «членов центрального комитета» никогда не имели к этому никакого досуга, а еще главнее– ни малейшего расположения, точь-в-точь как (беру специальности) Плюшкин, копивший деньги или Скалозуб, командовавший дивизией. Все равно, в чемспециальность: дело – в специализации.Зрители партера – свободные люди, не специалисты. Но в «ложе террористов» – специалисты. Нужно бы здесь цитировать те замечательные слова о печатнике конспиративной типографии, которые собственно вводят в душу революции. Они не лишены поэтичности, потому что вдохновенны; но смысл этого вдохновения сводится к черной точке– полному разобщению с людьми и их интересами, с человеком и его заботами, с мудростью человеческой, ошибками, глупостями, шутовством, смешным и возвышенным.

Ничего. Одна «печатаемая прокламация»… Типографский шрифт и конспиративно переданный оригинал.

Вполне Плюшкин революции.

У людей есть песни, сказки. У людей есть вот Шекспир. Они смотрят Сальвини, плачут, смотря на его игру. Все это развивает, одухотворяет, усложняет, утончает нервы, утончает восприимчивостиЛюди сердцем переживали Шопенгауэра и Ницше – в тридцать лет одного и в сорок другого, и, чтобы перейти от Шопенгауэра к Ницше, сколько надо было продумать, да и прямо переволноваться. Ведь так не сродны оба философа.

Зачитывались Тютчевым. Строки Фета, Тютчева, Апухтина ложились на душу все новым налетом. Сколько налетов! Да и под ними сколько своей ползучей, неторопливой думы. К 40–50 годам, с сединами в голове, является и эта поседлость души, при которой, подняв глаза на Азефа, с его узким четырехугольным приплюснутым лбом, губами лепешкой, чудовищным кадыком, отшатнешься и перейдешь на другой тротуар.

После первого же посещения, которое он навязал, скажешь прислуге:

– Для этого господина меня никогда нет дома.

Лицо Азефа чудовищно и исключительно. Как же можно было иметь с ним дело? Лицо само себя показывает, – именно у него. Но весь партер узнает Сальвини, знает, где Яго и где Отелло: одни террористы никак не могут этого узнать.

Они вообще не узнают людей, не распознают людей.

Но отчего?

От психологической неразвитости, – чудовищной, невероятной, в своем роде поистине «азефовской», если это имя и историю его неузнания можно взять в пример и символ такого рода заблуждений и ошибок.

Как Азеф был в своем роде единственное чудовище, – и имя «сатаны» и «сатанинского» часто произносилось в связи с его именем: так террористы дали пример совершенно невероятной, нигде еще не встречающейся слепоты к лицу человеческому, ко всей натуре человеческой.

Как булыжники. Тяжелые, круглые, огромные. Валятся валом и на чем лежат – давят. Но какое же у булыжника зрение, осязание, обоняние?

Азеф, растолкав этот булыжник, вошел и сел в него. И стал ловить, «Они ни за что меня не узнают, не могут узнать. Механику свою я спрячу, а чутья у них никакого. Они меня примут за Гамлета».

Они действительно его приняли за Гамлета, страдавшего страданиями отечества и пришедшего к сознанию, что иначе как террором – нельзя ему помочь.

* * *

Как это могло случиться?

А как бы этого не случилось, когда к этому все вело? Над великой ролью «Азефа в революции», «введения Азефа в социал-демократию» работали все время «Современник», «Русское Слово», «Отечественные Записки», «Дело», «Русское Богатство»… Ему стлали коврик под ноги Чернышевский, Писарев, критик Зайцев {603} , публицист Лавров {604} ; с булавой, как швейцар, распахивал перед ним двери, стоя «на славном посту», сорок лет, Михайловский… Столько стараний! Могло ли не кончиться все дело громадным, оглушительным результатом? Сейчас Пешехонов, Мякотин и Петрищев {605} изо всех сил стараются подготовить второго Азефа «на место погибшего».

Как?!

Да ведь все дело в неузнании.Будь они способны узнавать, имей они чуткость, кто же бы послал им такую грушу, как Азеф? Провокация, или так называемое «внутреннее освещение» конспираций, основана на возможности войти в комнату к зрячим людям как бы к незрячим, т. е. которые имеют физический глаз и не имеют духовного.Не яблоко глазное видит, а мозг видит. Механизм зрения есть у конспирантов, а ума видящегоу них нет; и на этом все основано, базировано и рассчитано. А ум видящий, глаз духовный…

Боже, да ведь в атрофии его вся суть радикальной литературы, вся ее тема.

Все устремлено было к великой теме: создать революционного Плюшкина.

Когда писал Писарев свое «Разрушение эстетики» {606} , – он работал для Азефа.

Когда топтал сапожищами благородный облик Пушкина, – он целовал пальчики Азефа.

Ничего, кроме этого, не делал Чернышевский, когда подымал ослиный гам и хохот около философических лекций проф. Юркевича {607} .

Вся сорокалетняя борьба против «стишков», «метафизики» и «мистики», – все затаптывание поэзии Полонского, Майкова, Тютчева, Фета, – весь Скабичевский со своею курьезною «Историею литературы» {608} , по «преимуществу новой», – ничего другого и не делали, как подготовляли и подготовляли великое шествие Азефа. «Приди и царствуй»… и погубляй.

Последнее, конечно, было от них скрыто. Всякая причина, развертываясь во времени, входит в коллизию с другими, непредвиденными. Да, но эти «непредвиденные» никак не могли бы начать действовать этим именно способом,не встреть они «гармонирующее» условие в этой первой причине.

Влезть в самую берлогу революции могло прийти на ум только тому или только тем, кто с удивлением заметил, что там сидящие люди как бы атрофированыво всех средствах духовного зрения, духовного ощущения, духовного вникания.

Но корень конечно в слепоте!

А вытыкали глаза, духовные глаза,у читателей, у учеников, у последователей, и, в завершении и желаемом идеале – у практических дельцов политического движения, решительно все, начиная с левогоповорота нашей литературы и публицистики, начиная с расщепления литературы на правое и левое движение.Все левое движениеотшатнулось от всего духовного.

Тут я имею в виду вовсе не содержательную сторонупоэзии или философии, мистики или религии, – которою, признаюсь, и не интересуюсь, или сейчас не интересуюсь, – а методическуюсторону, учебную, умственно-воспитательную, духовно-изощряющую, сердечно-утончающую. Имею в виду «очки», а не то, что «видно через очки». Между тем весь радикализм наш боролся против «средств видения», против изощрения зрения, против удлинения зрения. Разве Чернышевский опровергалЮркевича, делал читателей свидетелямиспора себя с ним? Кто не помнит, когда, вместо всяких возражений, он, сказав две-три насмешки, перепечатал из Юркевича в свою статью целый печатный лист, – сколько было дозволительно по закону, – перервав листовую цитату на полуслове, и ничем не кончив? «Не хочу спорить: он дурак». И так талантливо, остроумно… Публика, читатели, которые всегда суть «средние люди», захохотали. «Как остроумен Чернышевский и какой movais ton этот Юркевич».

Так все и хохотали. Десятилетия хохотали. Пока к хохотунам не подсел Азеф.

– Очень у вас весело. И какие вы милые люди. Я тоже метафизикой не занимаюсь и стишков не люблю. Не мистик, а реалист.

Азеф совершенно вплотную слилсяс нигилистами, и они никак не могли различить его от себя, потому что и сами имели это грубое, механическое, анти-спиритуалистическое, анти-религиозное, анти-мистическое, анти-эстетическое, анти-деликатное сложение, как и он. Разница в калибре, в задушевности, в честности, в прямоте. Но впрочем, во всем остальном составе души,«убеждений», «мировоззрения», какая же разница между ним и ими?

Никакой.

Тондуши один. А по «тону» души мы общимся, сближаемся, доверяем один другому. Азеф был непрям, и эту машинку скрыл от людей, «в метафизику не углублявшихся»: а в прочем, во всем духовном костюме своем или скорей бескостюмности– он был так же гол, наг, дик, был таким же «отрицателем», как и они.

Они отрицали не мыслью, а хохотом. И он. На мыслиможно поймать оттенки; в мотивахспора можно уловить ум, тонкость его, подметить знания, подметить науку, на которую нужно было время потратить и способности иметь. И на всем этом можно бы было выделить неискренность.Но когда все хохочут над метафизикой, религией, поэзией, – когда все сопровождают только саркастическою улыбкою, то каки коготут различить? Все так элементарно!

Но элементарность-тои была методом русского радикализма! «Высмеивай, вытаптывай! Не спорь и не отвергай, но уничтожай».

Как тут было не подсесть Азефу? Как Азефа было узнать?

* * *

«Который Гамлет, который Полоний? Где Яго, где Отелло? Где Сальвини и Иван Иванович?» Но разве к этому уже не подводил всех Скабичевский, которого историю литературы единственно было прилично читать в этих кругах? Не подводила сюда критика Писарева и публицистика Чернышевского? Не подводили сюда дубовые стихи с плоской тенденцией? Повести с коротеньким направлением?

Все вело сюда, все… к Азефу! «Они разучились что-нибудь понимать».

Около этого прошло сколько боли русской литературы! Отвергнутый в его художественныйпериод Толстой, Достоевский, загнанный злобою и лаем в консервативные издания официозного смысла, с которыми внутренне он ничего не имел общего… Да и мало ли других, меньших, менее заметных! В широко разлившемся и торжествующем радикализме ничего не было принято, ничего не было допущено, кроме духовно– элементарного,духовно– суживающего,духовно-оскопляющего!

«Ничего, кроме Плюшкина», – вот девиз. «Плюшкина», т. е. узенькой, маленькой, душной идейки. Идейки фанатической, как фанатична была страсть Плюшкина к скопидомству. Радикализм сам себя убил, выкидывая из себя всякий цветочек, всякий аромат идейный и духовный, всякое разнообразие мысли и разнообразие лица человеческого. Неужели я говорю что-нибудь новое, что не было бы известно решительно каждому? Но какой ужасный всего этого смысл, именно для радикализма! Как и либерализм, как и консерватизм, как национализм и космополитизм, радикализм есть непременный, совершенно нужный элемент движения. Но стих Шиллера:

 
Будь человек благороден {609}
 

– конечно, и в неместь такой же канон, как всюду. Конечно, радикал перед собою и даже перед своею партиеюобязан вдыхать в себя все цветочное из всемирной истории, все пахучее, ароматистое, лучшее, воздушное. Пусть он не молится, но должен понимать существо молитвы; пусть будет атеистом, но должен понимать всю глубину и интимность религиозных веяний; пусть борется против христианства, против церкви, но на основании не только изучения, но талантливоговникания в них. И все прочее также в политике, в семье, в быте. Я не об изучении,которое может быть слишком сложно и поглощает жизнь, отвлекает силы: я за талант вникания,который решительно обязателен для каждого, кто выходит из сферы частного, домашнего существования и вступает с пером в руке или с делом в намерении – на арену публичности, всеслышания и всевидения.

Но выступали, как известно, хохотуны. Талант острословия, насмешки, а больше всего просто злобного ругательства, был господствующим качеством и ценился всего выше. Самая сильная боевая способность. Была ли какая другая способность у Писарева, Чернышевского и их эпигонов? Смехом залиты их сочинения. Победный хохот, который все опрокинул.

Смех по самому свойству своему есть не развивающая, а притупляющая сила. Смех может быть и талант смеющегося, но для слушателя это всегда притупляющая сила. Смех не зовет к размышлению. Смех заставляетс собою соглашаться. Смех есть деспот. И около смеха всегда собираются рабы, безличности, поддакивающие. Ими, такими учениками, упился радикализм, и подавился. Ибо какого даже талантливого учителя не подавят тысячи благоговейных ослов!

В самом успехе своем радикализм и нашел себе могилу; пил сладкий кубок «признания» и в нем выпил яд лести, «подделывания» к себе, впадения «в свой тон», поддакивания… Он не боролся, как должен бороться всякий борец: он парализовалсопротивление ругательством и знаменитою коротенькою ссылкою на «честно мыслящих» и «нечестно мыслящих». Он объявил негодным человеком того, с кем должен бы вести спор, и этим прекращал спор. Все разбежались. Победитель остался один. В какой пустыне!

Все это до того известно! Но все это до чего убийственно!

Ни малейше никто не боялся радикализма как направления, как программы, как действия. Он – гость или со-работник среди всех званых во всемирной цивилизации. Но это его варварство, варварство нашего русского радикализма, мутило все лучшие души: он явно вел страну к одичанию, выбрасывая критику (художественную), выбрасывая «метафизику», или, собственно, всякое сколько-нибудь сложное рассуждение, посмеиваясь над наукою, если она не была «окрашена известным образом», растаптывая всякий росток поэзии, если она «не служила известным целям». Он задохся в эгоизме – вот его судьба. На конце этой судьбы все направления оказались богаче, сложнее, – наконец, оказались талантливееего. Просто оттого, что ни одно направление не было враждебно собственно таланту, а радикализм, начавшийсяочень талантливо век или почти век назад, шел систематически к убийству таланта в себе, через грубую вражду к свободе лица человеческого.Какая тут свобода, когда стоит лозунг: «одна нечестностьможет не соглашаться со мною»!

Полувековой лозунг. А в полвека много может сработать идея. Капля точит камень… Все разбежались в страхе быть обвиненными в «бесчестности»… Вокруг радикализма образовалась печальная пустыня покорности и безмолвия… Пока к победителю не подсел Азеф.

* * *

Весною появились «Вехи» – книга, в короткое время ставшая знаменитою. После неудачных или полуудачных сборников – «Проблемы идеализма», «От марксизма к идеализму», кружку людей, не вполне между собою солидарных, но солидарных во вражде к радикализму, удалось написать ряд статей и собрать их в книгу, которая в несколько месяцев выдержала три издания и, как никакая другая книга последних лет, подверглась живейшему обсуждению во всей повременной печати и вызвала специальные о себе чтения и диспуты в Петербурге и в Москве.

Книга призывает к самоуглублению. Ее смысл вовсе не полемический: полемика звучит в ней как побочный параллельный тон, полемика, так сказать, вытекаетиз ее тем и содержания. Но содержание это есть просто анализ среднего образованного русского человека, – вот «читателя» все радикальных книжек, и лишь отчасти творца этих книжек и практического деятеля. Она занимается не главами, а толпою, не учителями, а учениками, не учением, а характерами, поступками и образом мысли толпы. В этом смысле она есть критика «русской образованности», не в вершинах ее, а в низшем уровне, – увы, радикальном! Радикализм, «без поэзии и метафизики», сам сюда съехал. Книга эта не столько политическая, сколько педагогическая; отнюдь не публицистическая, – нисколько, а философская. Она непременно останется и запомнится в истории русской общественности, – и через пять лет будет читаться с такою же теперешнеюсвежестью, как и в этот год. Не произвести глубокого переворота во многих умах она не может. По смыслу и историческому положению она напоминает «Письма темных людей» {610} , но только «темных людей» она не пересмеивает, а укоряет, и не в шутливо-эпистолярной форме, а серьезным рассуждением.

Что «темные люди» поднялись на нее лавиной – это само собою разумеется! Почувствовалась боль, настоящая боль в самых далеких уголках литературы и общества. Вся критика не поразила бы, не будь она так метка и точна, так научно верна.Научная верность диагноза и составила ее силу: без нее просто не обратили бы на книгу внимания, ибо предметом этим и этою темою занимались множество раз ранее. Но после многих неудачных кривых зеркал перед «интеллигенцией» было поставлено научно выверенное зеркало, – взглянув в которое она отшатнулась и закричала.

Конечно, прежде всего вытащена была старая оглобля, которою радикализм поражал недругов: «измена! предательство! не наши! нечестная мысль».

– Ну, что тут нового, – писал в «Русском Богатстве» Пешехонов: давно известно! Повторяют Крестовского {611} , Незлобина {612} и еще кого-то.

Убийственную сторону книги составляет то, что она написана людьми без всякого служебного положения, иначе ее живо похоронили бы; не помещиками, не богачами, не дворянами – иначе разговор с нею был бы короток. «Камень на шею и бух в воду». Нет. Выступили свободные литераторы совершенно независимого образа мыслей. Выступила просто мысль и гражданское чувство. Это убийственно.

Но куда же зовут эти мыслители? К работе в духе своем, к обращению читателей, людей, граждан внутрь себя и к великим идеальным задачам человеческого существования. Зовут в другую сторону, чем та, где сидит Азеф и азефовщина, где она вечно угрожает и не может не угрожать; они призывают в ту сторону, куда Азеф никогда не может получить доступа, не сумеет войти туда, сесть там, заговорить там.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю