355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Розанов » Театральные взгляды Василия Розанова » Текст книги (страница 14)
Театральные взгляды Василия Розанова
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:19

Текст книги "Театральные взгляды Василия Розанова"


Автор книги: Василий Розанов


Соавторы: Павел Руднев

Жанры:

   

Критика

,
   

Театр


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Прекрасная, но бессильная живопись

Было бы весьма соблазнительно выявить, прибегая к ряду других статей Василия Розанова, те причины, по которым русская культура в XIX веке развивалась исключительно в бытовом и комедийно-сатирическом ключе. Пусть это будет вторая, недоговоренная или недостаточно проговоренная тема розановской статьи «Гоголь и его значение для театра».

Розановым выделена, прежде всего, стилистическая проблема. Национальные эстетические ориентиры были сполна обретены русской культурой в пушкинскую эпоху, когда Гоголь начинал литературную работу. По мнению Розанова, Россия не имеет ярко выраженной эпохи Возрождения не имеет национального, незаимствованного классицизма, бедна национальным романтизмом. Можно сказать, что русская культура смогла обрести самостоятельность и самоидентифицироваться только в эпоху фантастического реализма,когда фантастический элемент романтизма еще не сошел с литературных подмостков, но уже началась эстетическая борьба за правдоподобие. Эту борьбу за реализм против романтизма, по мнению демократической критики, и суждено было возглавить Гоголю. Романтический гротеск, уже испорченный глубокими связями с реализмом,стал основным художественным методом русской литературы. Романтическая ирония, в западной культуре подвергавшая сомнению божественное устройство мира и способность к его рациональному познанию, распределяется в русском искусстве, прежде всего, на конкретные объекты действительности и тут же перерастает в сатирический сарказмГоголя и Салтыкова-Щедрина.

Заимствованный из западных литератур русский классицизм порождает и еще одну обязательную черту отечественного искусства: «…в нашей литературе, со времен действительно „простого и ясного“ Пушкина и со времен Гоголя, доведшего эту „простоту“ до вульгарности, установилось жесточайшее отрицание всего патетического, громогласного, широкого в чувствах, возвышенного в словах» {440} . Эстетический страх перед риторикой а-ля Тредиаковский, боязнь ложноклассической литературы, которая не успела по-настоящему развиться хотя бы в том же Сумарокове или Хераскове, порождает и неприятие трагедийной, надбытовой, философской драматургии: « У нас нет никакого чувства к трагедиям Корнеля, Расина, к поэзии В. Гюго» {441} . Именно поэтому ложноклассический стиль выигрывает тогда, когда действиепомещено в очень конкретную, узнаваемую бытовую обстановку – как, например, в «Горе от ума».

Розанов не раз пишет о том, что в 1830–40-е годы русскому театру, чтобы идти дальше, было из чего «выбирать»: с одной стороны, Гоголь, Грибоедов и Фонвизин и, с другой стороны, западническая, трагедийная, духовная драматургия Александра Пушкина («Отнимите у монолога Скупого рыцаря стихотворную форму, и перед вами платоновское рассуждение о человеческой страсти» {442} ). Театр однозначно и бесповоротно выбирает первое направление, превращая пушкинские сценические произведения в « литературу для чтения».Театроведы, возможно, возразят, что проблема состояла в том, что отечественный театр был попросту не готов к такому совершенству драматургической техники, но ведь пушкинские опыты в дальнейшем и до сих пор не получили развития и в литературе, не породили учеников и подражателей – по крайней мере таких, которые были сценичны, легко переносились бы на сцену. Русский театр за все эти годы даже не смог выработать адекватной сценической модели для «пушкинской драмы» [28]28
  В дневнике Толстого за 1870 год удалось обнаружить высказывание, близкое к розановской концепции русского театра: «Комедия – герой смешного – возможен, но трагедия, при психологическом развитии нашего времени, страшно трудна <…>Русская драматическая литература имеет два образца одного из многих родов драмы: одного, самого мелкого, слабого рода, сатирического, „Горе от ума“ и „Ревизор“. Остальное огромное поле – не сатиры, но поэзии – еще не тронуто»[Толстой Л. Н. Собр. соч. в 20-ти тт. Т. 19. М.: Художественная литература, 1965. С. 272–274.]


[Закрыть]
.

Вторая проблема, которую выдвигает Василий Розанов, – историко-географический фактор. Равноудаленная от Европы и Азии, Россия оказалась далека от европейских катаклизмов и катастроф, которые и сформировали трагическую и пытливую фаустовскую душу Европы. В сборнике «Около церковных стен» (1906) есть у Розанова очень горький и очень прозападнический мотив: католичество крепко, навеки связано со своей легендарной религиозной историей «двумя рукопожатиями».Последним завещанием Христа было « Паси овец Моих»,сказанное апостолу Петру – первому римскому папе. Православие, заимствованное у умиравшей Византии, не имеет таких рукопожатий: «не было, нет камня под нами, – то и машем мы только руками. Посягаем. Волнуемся. Кричим, что у нас Андрей Первозванный водрузил крест; да ведь и водрузил-то он еще печенегам и половцам, а уж никак не русским» {443} . Не существовало никакого особого «послания апостолов к москвичам», пусть даже апокрифического послания; и наша отдаленность от христианских легенд порождает тяжкий подсознательный комплекс нашей отсоединенности от истории. Россия религиозно, а значит и цивилизационно, растет ниоткуда, без цели и смысла. Европейские катаклизмы, сотрясавшие континент с юга на север и с запада на восток – реформация, переселения народов, государственные разделы, религиозные войны, инквизиция, колониальная политика, особые отношения с античностью, крестовые походы – все эти исторические безумства, породившие, по словам Ницше, «трагический оптимизм» европейской культуры, прошли мимо России: «Россия, собственно, страшно засиделась и застоялась» {444} , «почвы в России никто не „перевертывал“» {445} .

Но даже если и были специфические российские катаклизмы, то разве можно говорить о том, что в достаточном количестве написаны романы, драмы и поэмы о декабристах, раскольниках, о завоевании Сибири, о народных бунтах, о Смуте, о цареубийствах, о дореволюционном терроризме. Достаточно ли в художественной форме оценен этот колоссальный исторический опыт?! Можно ли говорить о том, что кто-либо из исторических персонажей стал характерным персонажем или хотя прототипом персонажа русской литературы?! И что такое Чичиков, Обломов, Чацкий, Хлестаков и Сатин – перед богатством русской истории, могут ли такие герои русской культуры являться ее характерными представителями?!

Бездейственность, бесконфликтность, невозмутимость стали чертами национального характера: «существеннейшая черта православия заключается в этом: оно ожидает, оно долго терпит; не проклинает, не ненавидит, не гонит <…> наши храмы никуда не устремляются своими формами, они светлы внутри, порывистость и страстность чужды нашим церковным напевам» {446} .Отсюда произрастает и кажущаяся Розанову бесстрастная бессобытийностьрусской драматургии; у драматического действия «Ревизора» нет серьезного, значительного основания: «действия, хода в пьесе почти нет, – или они, в сущности, глупы» {447} – ход «Ревизора» или «Мертвых душ» настоян на анекдоте, выжат из скетча, комической истории, некогда, возможно, и бывшей явью, а теперь раздувшейся до фантастической, «миражной» интриги.

(И действительно, есть в этом резком розановском выражении глубокий смысл: пьеса «Женитьба» – тоже анекдотическая история – начинается с бестолкового разговора Подколесина и слуги Степана. Подколесин все время интересуется, что спросил лавочник, не желает ли, мол, барин жениться. Русский герой очень хочет, как бабочка на булавку, «попасться» на событие, как хотят поглядеть посторонние прохожие на похороны, пожар или аварию; вот если лавочник догадается да растрезвонит по городу весть о женитьбе Подколесина и тем создаст Подколесину «информационный повод», вот тогда барин будет жениться. А если все как всегда, то и куража нет.)

В «Вишневом саде» Антона Чехова Розанов видит апофеоз «гоголевского направления», но вместе с тем и его кризисное проявление.В письме от 3 июня 1904 года Суворин упрекает Розанова, что он, считая себя литературным критиком, до сих пор еще не читал «Вишневого сада». Настойчивость редактора имеет действие, и уже 16 июня, за полмесяца до смерти Чехова, в «Новом времени» появляется рецензия на сборник общества «Знание» (статья «Литературные новинки» {448} ). Если Гоголь изображает анекдот, некогда бывший явью или способный быть ею, то Чехов фиксирует самую реальную, настоящую жизнь, которая на глазах у зрителей превращается в бессобытийное, распадающееся варево, разжижается до анекдота, который никто не признает смешным. Комедия усадебной жизни, как ее определяет Чехов, перестает быть комедией в самый момент ее рассказа: готовишься рассказать что-то смешное, но, вдумываясь в смысл происходящих событий, расцениваешь комедию человеческую как беспросветную драму: «Право, местами и иногда Россия напоминает собою варшавские сапоги, поставленные для армии: пошел дождь, и подошвы, которые казались кожаными, спустили лак и растворились в мокрый картон» [29]29
  Этот образ Розанов, скорее всего, почерпнул из газетной хроники русско-японской войны, которая только-только началась к моменту написания статьи, – сообщения с фронта полны сведений о безобразных поставках продовольствия и обмундирования для русского войска.


[Закрыть]
{449} .

В «Вишневом саде», на взгляд Розанова, «на человеке ничего не держится <…> все разъезжаются, ничего не держится на своем месте, всем завтра будет хуже, чем сегодня, а уже и сегодня неприглядно-неприглядно… » {450} Если у Гоголя человек держится за быт, за бытовые мелочи, за свою «люльку»и за свои «туфли»,то у Чехова быт, «красивая рамка русской природы»,как бы изменяет самому существу человека. Вишневый сад, усадьба, родственные отношения нужны людям не сами по себе, но лишь как символы прошлого, – казалось бы, замени их галлюцинациями, фантомами, альбомом фотографий, и слабенький конфликт между Раневской и Лопахиным будет исчерпан. «Вишни цветут, а люди блёкнут» {451} – Чехов и Розанов фиксируют разлад современного человека со своей жизненной средой; быт, у Гоголя заслонивший собой личность, теперь окончательно отделился от нее. Лопахин, самый деятельный и единственный деятельный герой пьесы, лишь имитируетсвою активную роль в интриге «Вишневого сада»; на самом деле его несетвперед хаотическая поступь событий (и даже не поступь, а шарканиесобытий). «Лопахин так же собирает деньги, как Епиходов <…> читает „Бокля“, Любовь Андреевна привязана к парижскому альфонсу и Трофимов учится в университете» {452} – для чего работать, для чего любить, для чего страдать, если сама жизнь ежесекундно уходит из-под ног: «Я не могу понять хорошенько, для чего же мне, в России, иметь сто миллионов капитала или всю жизнь как вол трудиться? <…> я не могу понять богатства и неутомимого труда в иных целях у нас, как чтобы вот взяли меня выставили в хорошей пьесе или в хорошем романе» {453} .

Самое крупное событие, свершенное в «Вишневом саде», по мнению Розанова, – сцена между Трофимовым и Варей. Юноша, не способный к учению (а зачем учиться?), не может найти своих галош, а когда молодая девушка находит ему их, те оказываются чужими. (В этих галошах, для Розанова, разумеется, возбуждается память о веревочке Осипа.) Быт снова изменяет человеку: в чужом доме каждая вещь уже – не своя, но и ничья. Жизни – нет, быта – нет, нет ничего своего, за что можно было бы «по держаться»,есть лишь « прекрасная, но бессильная живопись» {454} , способная иных утешить, иных оскорбить, но никого – одарить радостью.

Василий Розанов еще раз вспомнит о «Вишневом саде» в 1909 году по совершенно неожиданному поводу. В газетах тогда был поднят вопрос о сокращении числа религиозных праздников, нарушающих « семидневный ритм природы»,сказывающихся на производительности труда и нравственности рабочего народа и крестьянства. Церковь усердно защищала вековые обычаи, и Розанов, ввергнувшийся в спор с членом Святейшего Синода и Государственного совета, епископом Вологодским и Тотемским Никоном (Рождественским), публикует цикл статей «Спор из-за хлебов». В одной из них «Вопросы русского труда» Розанов развивает уже прозвучавший мотив слабого энтузиазма, лености и отсутствия желаний к труду, к любви и едва ли не к самому проживанию жизни: «В „Вишневом саду“ все валятся набок: тут уже не 8 на десять ленивцев, а все десять – ленивы, стары, убоги и никому не нужны <…> Какая-то начинающаяся Корея, „страна утренней тишины и спокойствия“ {455}

Не будет лишним сказать несколько слов о взаимоотношениях Розанова и Чехова. Оба были связаны с «Новым временем»; обоих нравственно и материально обогрел Алексей Суворин, но, к чести Розанова, надо заметить, что их личная неприязнь (она особенно проявляется в письмах Чехова) не помешала ему стать внимательным критиком писателя. Велик соблазн предположить, что Василий ВасильевичСоленый в «Трех сестрах» – копия чеховского представления о розановской натуре.

Изучать феномен творчества Антона Чехова Розанов будет вплоть до Октябрьского переворота, и в одной из статей повторит свой тезис: «он стал любимым писателем нашего безволия, нашего безгероизма, нашей обыденщины» {456} . И, наконец, в 1910 году Розанов произнесет самое страшное: «В Чехове Россия полюбила себя» {457} . Это и есть тяжкий итог «гоголевского периода»: ослабевает сатира, так как уж не над чем смеяться, да и смеяться грешно над чеховской «комедией»; ослабевает нравоучение, так как любые стремления исчезли и угас энтузиазм ментора; быт стал чужим, неродным, рассыпающимся как «варшавские сапоги». И вот с таким героем – безвольным и обыденным, страдающим и беспомощным, порочным и ленивым – читатель, наконец, примиряется, любит его, ассоциирует с собой: « Чехов убаюкивал русского человека на безвременье, и он успокаивал его на беспутице. Время было тусклое, да и путей никаких видно не было» {458} . Чехов – певец заката, удивительной закатной красоты, бессильной изменить ход вещей, неизменно ведущий к темени Апокалипсиса. Нужно ли было так убаюкивать русского человека – вот насущный вопрос Розанова.

Тема томительной «корейской» лености, пронзающей российскую цивилизацию, снова выводит нас к статье о «Живом трупе» Льва Толстого, в которой Розанов находит место поразмышлять и о свойствах русского героя Феди Протасова. В «Мимолетном» за 1914 год есть такая запись: «У русских есть живучесть дождевого червя <…>Нечего есть – он подсохнет, а все-таки не умер. Опять дождичек – и опять шевелится. Картофелина попадется – и он жует. Переваривает и извергает из себя кусочки черной, сырой грязи <…> Настоящая тема в России одна: сон» {459} . Впадение в сновидение, «астенический синдром», забытье как способ избавиться от чувства стыда – все это впрямую относится к Протасову, самому чеховскому персонажу у Толстого. Он так же растерян в эмоциях и стремлениях, так же не держится за быт, который потерял для него всякую значимость: любит ли он Машу, задумывается Розанов, – а может, вовсе не любит… Трудно разобрать, но уже ясно одно: может любить, а может и не любить, а может вообще не нуждаться в женщинах. «Пьян он или трезв, – нельзя разобрать <…> он – грезящий человек, отроду грезящий» {460} – все расплывается, все в тумане, причем больше в тумане полусна, чем в тумане винных паров: « каким-то чудом из горячих пустынь Аравии „Федя“ перенесен в мокрую Россию» {461} . Русский быт, русская жизнь, выжженная тотальной иронией Гоголя и его последователей, не способны удержать человека на плаву – укрепиться не на чем, все рушится. Как в страшном сне.

Чтобы завершить разговор о розановской концепции развития отечественного театра, нужно кратко рассказать о том, что же именно, по мнению Розанова, было пропущено или не до конца прочувствовано культурой XIX века; каким было, собственно говоря, это «пушкинское направление», которое не получило надлежащего развития.

И здесь снова обнаруживается стилистическая проблема. Гоголь открыл новые пути в литературе, потому что именно его блестящее слово на тот момент оказалось новаторским, а Пушкин и Лермонтов скорее закрыли, закольцевали ход литературы от Ломоносова. Им суждено было не обогащать, а синтезировать ценности. Там где Гоголь смеется, Пушкин плачет: «во всех его томах ни одной страницы презрения к человеку» {462} , «всемирное внимание, всемирная вдумчивость» {463} – сколько в этакой пушкинской добродетели силы для противоборства гоголевской концепции человека, и силы отчего-то нереализованной. Пушкин следует позитивным идеалам: подлинному патриотизму, историзму, государственному мышлению, зрелость которых была не понята даже современниками. Свойственна была ему и дисциплина мысли – Пушкин «сбрасывал» Гоголю сюжеты «низких» произведений («Ревизор» и «Мертвые души»), отказывая самому себе в праве на их разработку. В связи с розановским противопоставлением это обстоятельство становится очень существенным и для Гоголя весьма неприглядным.

Лермонтов для Розанова – поэт космический, он словно был при сотворении мира, все запомнил и перенес в свои тексты {464} , звучащие в начале позитивистского века как атавистические – голосами Египта и Вавилона. «У Лермонтова есть чувство собственности к природе <…> Казалось бы, еще немного мощи – и он будет управлять природой» {465} .

Но Розанов – мистик, и его литературно-историческая концепция не смогла обойтись без случайного стечения обстоятельств. «Вечно печальной дуэлью»называет Розанов дуэль Лермонтова, « вечно печальной дуэлью»он мог бы назвать и убийство Пушкина. Не один раз Розанов будет сожалеть об этих трагических обстоятельствах русской литературной жизни, и не раз Розанов помыслит о судьбе литературы в сослагательном наклонении: « проживи Пушкин дольше, в нашей литературе, вероятно, вовсе не было бы спора между западниками и славянофилами» {466} , «[если бы Лермонтов остался жив. – П.Р.] Россия получила бы такое величие благородных форм духа, около которых Гоголю со своим „Чичиковым“ оставалось бы только спрятаться в крысиную нору, где было его надлежащее место. Бок о бок с Лерм[онтовым] Гоголь не смел бы творить <…>Добролюбовых и Чернышевских после Лермонтова выволокли бы за волосы и выбросили бы за забор, как очевидную гадость и бессмыслицу» {467} . Задумаемся и мы: «Выхожу один я на дорогу» – последнее стихотворение Лермонтова; что было бы написано назавтра после несвершившейся дуэли?! « Час смерти Лермонтова – сиротство России» {468} .

Практический комментарий к теме противопоставления «пушкинского» и «гоголевского» литературного пути дает педагог, приятель и кумир Розанова в 1880–90-х годах Сергей Рачинский. Его опыт в обучении крестьянских детей в экспериментальной церковной школе в селе Татево указывал на то, что дети охотно читают Пушкина и допушкинскую литературу, включая ложноклассическую, и совершенно невосприимчивы к Гоголю и сатирическому жанру: «им легче проникнуть с Гомером в греческий Олимп, чем с Гоголем в быт петербургский» {469} . Наблюдение это весьма тенденциозно, но оно, по крайней мере, дает представление о реальных народных предпочтениях того времени: Пушкин выражает «народную душу», Гоголь – нет.

Во второй половине XIX века «гоголевскому направлению» противостояли Толстой и Достоевский. Конечно, великие классики-романисты дают совершенно иное представление о мире и человеке, отличное от сатирически-бытового жанра: «Гений его[Толстого. – П.Р.] по устремлению, по задаче животворить совершенно противоположен гению Гоголя, который мертвил даже и налично-живое, окружающих современников, все» {470} , «среди всех теперь живущих или высказавшихся людей он видит наибольшее число предметов и с наибольшего числа точек зрения» {471} , «полная фуга человеческого существования» {472} . Не моралью, а великим и свободным нравственным словом потрясла русская литература западного читателя; не сатира и презрение к человеку, а воспетое Пушкиным милосердие, « милость к павшим» оказывается непреходящей ценностью отечественной культуры: « западным людям русская литература открыла эру нового нравственного миропорядка» {473} .

Розанов фиксирует, конечно, курьезную ситуацию: все лучшее «на экспорт», все худшее потребляем сами.

Русские Алкивиады

Антигоголевские выступления Розанова разворачивались на интересном литературном фоне. Вместе с переоценкой творчества Толстого и Достоевского, произведенной символистами, появлялись и новые исследования о Гоголе, в которых представление о писателе за весь XIX век менялось на противоположное. Если Белинский, Чернышевский и другие критики «демократического» направления выводили из гоголевских сочинений всю натуральную школу российской словесности, тем самым признавая в нем дар реалистического бытописательства, то на переломе веков в Гоголе распознали фантаста,символиста и религиозного писателя. В фигуре подлинного ревизора стали видеть уже не бюрократическую машину, а божий или дьяволов суд; Чичиков оказывался не талантливым прохиндеем, а самим сатаной, скупающим мертвые и живые души и управляющим «Россией-тройкой» из окна собственной брички.

По сути, произошла не просто переоценка гоголевского творчества, но реформа в « отечествоведении» (вспомним, что советское литературоведение вернуло Гоголю «почетное звание» реалиста и сатирика, а значит, переоценка истории состоялась в очередной раз). Удивительное явление: люди разных партий не могут сойтись в оценке очевидного, наглядного творчества Гоголя; и более того – существует прямая, неопосредованная связь между литературой и жизнью, словно бы Гоголь был не беллетристом, а летописцем. Словно во всей России не оказалось иных документальных свидетельств об эпохе, и судить о XIX веке можно лишь по литературному произведению, как о ранней античности – по эпосам Гомера. Представление об истории в таком случае зависит от результатов герменевтических опытов, каждый раз разных: как дешифруют текст, как его интерпретируют по последнему слову техники, как решат: фантастичен или реалистичен русский мир, описанный Гоголем.

Нас это явление интересует с другой точки зрения. В самой возможности переоценки общего представления о собственной стране уже содержится архаичный театральный элемент: сценическая условность, при которой персонажи не могут узнать переодетых партнеров, знакома нам по древнеримским комедиям, пьесам Мольера, Мариво, Шекспира и т. д. При этом мимикрия, травестия признается условной только зрителями, которые, конечно, легко узнают персонажей, всего лишь сменивших костюм или надевших маску, но «не выдают» их тем, кто на сцене – или, как написал в «Мимолетном» о Гоголе Розанов: « России вовсе нет, она только показалась» {474} . Переодевание как способ быть неузнанным – это прием «театра в театре»; по мнению французского театроведа Патриса Пави {475} , в таких случаях речь всегда ведется о взаимоотношении реальности и видимости, а в более поздних комедиях (Пиранделло) – вообще о подлинности или мнимости личности или сущности переодевшегося. Тут театроведческие разработки помогают глубже взглянуть на розановскую мистику.

Гоголь считал «Ревизора» и «Мертвые души» литературой в действии.Розанова интересует именно эти миссионерские планы Гоголя, и, по его мнению, выходит, что Гоголю удалось-таки изменить Россию (а в театральном отношении, «переодеть» ее до неузнаваемости) – но изменение это оказалось по прошествии времени не Преображением в религиозном смысле, а дьявольской подменой, заменой действительности на «куклу».

Для Розанова все началось в 1894 году с маленькой авторской сноски к основному тексту книги «Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского»: «С Гоголя именно начинается в нашем обществе потеря чувства действительности, равно как от него же идет начало и отвращения к ней» {476} . Розанову кажется, что «„Мертвые души“ он[Гоголь. – П.Р.] не „нашел“, а „принес“ [в российскую действительность. – П.Р.] {477} или даже, что „Мертвые души“ – страшная тайная копия с самого себя» {478} . Одним словом, реалистической и всеобъемлющей картины России Гоголь не дает, подменяя бытописание флюидами своей больной души (из множества гоголевских болезней Розанов диагностирует и оскорбленное мужское достоинство, выразившееся в женоненавистничестве, некрофилию, сомнамбулизм, депрессивность и, наконец, сатанофилию). Россия « показалась» ему словно во сне [30]30
  Из монографии Василия Гиппиуса можно выделить и еще одну подробность гоголевского бытописания – свои литературные сюжеты и частности малороссийской, купеческой или провинциальной жизни Гоголь все время выспрашиваету своих друзей, словно бы никогда и не жил в России и на Украине: у Пушкина, у Погодина, у Щепкина, у Сосницкого. Только эти чужие рассказы производили в сознании Гоголя сочинительское «брожение». Не лишним будет и сведение о Гоголе, которое приводит Анатолий Смелянский в книге «Наши собеседники»: филолог Семен Венгеров подсчитал, что Гоголь провел в российской провинции в общей сложности около 50 (!) дней [Смелянский А. М. Наши собеседники: Русская классическая драматургия на сцене советского театра 70-х годов. М.: Искусство, 1981. С. 44.].


[Закрыть]
, и все ее ужасы, распространенные по книгам Гоголя, – суть гримасы смеющегося дьявола. При встрече с ним Гоголь, как и его герой Хома Брут, не смог совладать с собой и «обернулся»– ему, как и Хоме-семинаристу, не хватило веры в Бога, чтобы не поверить в дьявола.Оборотившись, по всем канонам мифологии, писатель остался в плену дьяволовых видений, обратился в соляной столп, запечатлев в творчестве картины адовой жизни.

Розанов обвиняет Гоголя в том, что он не смог отметить в российской действительности ни одной позитивной ценности, а всю мерзость жизни доводил до гротеска: «идеала не мог он найти и выразить; он, великий художник форм, сгорел от бессильного желания вложить хоть в одну из них какую-нибудь живую душу» {479} . Гоголевский гротеск был настолько красочным, настолько необычным, настолько ярко выписанным, что вдохновил читателей и показался правдоподобным и самым верным отражением действительности. Розанов ставит вопрос об эстетическом насилииГоголя, о насилии красотой, о сжигающей энергии слова – так в сочинениях Розанова появляется тема дегуманизации искусства,основная для культуры XX века. Уродливое, омерзительное, гадкое становится в руках художника, в эстетической рамке привлекательным, гармоничным, талантливым. В устах Гоголя Слово стало дьяволом, «слово раздавило мир» {480} .

«Зрители ослепли и на минуту перестали видеть действительность, перестали что-либо знать , перестали понимать» {481} – критика, которая объявила Гоголя родоначальником «натуральной школы»,усугубила подмену России тем, что признала реалистичными болезненные гоголевские фантазии. Гоголь открыл ящик Пандоры; со страниц его сочинений словно разлетелись и осели на благодатной почве все русские пороки. Литературность, театральность эмоций стали возобладать над непосредственностью впечатлений. Сатирический характер гоголевского творчества истребил патриотические чувства, и гоголевская Россия перестала быть ценностью: «он показал всю Россию бездоблестной – небытием» {482} , «а, так вот она наша стерва. Бей же ее, бей, да убей» {483} . Здесь и был положен, по мнению Розанова, первый камень в дело русской революции, русского терроризма и нигилизма. «Как не взять бомбу, как не примкнуть к партии „ниспровержения существующего строя“» {484} , раз Россия такова, как в текстах Гоголя.

Настало время поговорить и о других представителях «гоголевского направления», о тех, кто встал под знамя Гоголя или же готовил гоголевский «эстетический прорыв». «Наша литература началась с сатиры (Кантемир)<…> Новиков, Радищев, Фонвизин, затем через ½ века Щедрин и Некрасов имели такой успех, какого никогда не имея даже Пушкин» {485} , – Розанов выводит какой-то вирус хохота у русского читателя; сатира в его сознании становится специфически российским жанром, отвечающим острым потребностям народа в нигилизме и сарказме. «Насмешливым народцем» {486} он назовет нацию, в то время как древнеегипетский народ, влюбленный в свою землю, по Розанову, не мог развить в себе вирус смеха. Розановские тексты полны презрительных высказываний по отношению ккомическому, к смеху как к составляющей нигилизма. Сатирический смеховой жанр – это один из важных факторов уже указанного нами явления эстетического насилия, культурной агрессии, эмоциональной несвободычитателя или зрителя: « Смех по самому свойству своему есть не развивающая, а притупляющая сила <…> Смех не зовет к размышлению. Смех заставляет с собою соглашаться. Смех есть деспот. И около смеха всегда собираются рабы, безличности, поддакивающие» {487} .

Денис Фонвизин– его « сатиры, одниизучаемые в школах, посеяли в наших несчастно-воспитываемых юношах самоуверенное представление, будто XVIII век был веком <…> „недорослей“ и Вральманов, Кутейкиных и Скотининых» {488} . Взгляд Фонвизина на общество, по мнению Розанова, сродни взгляду камергера, придворного советника на провинциальную чернь – свысока и менторски. «„ Недоросли“ глубокой провинциальной России несли ранец в итальянском походе Суворова<…> Верить ли Суворову или Фонвизину?» {489} – вот так неожиданно ставит Розанов вопрос, ранее заявляя, что если бы вольнодумство Новикова и Радищева не было приостановлено государством, то Россия проиграла бы войну с Наполеоном: они «говорили „правду“, но не нужную, в то время не нужную » {490} .

Виссарион Белинский«основатель мальчишества на Руси» {491} , «почти мальчик, только что со студенческой скамьи – он учит всю Россию, учит Пушкина» {492} .

Николай Чернышевский, Николай Добролюбов —потерянное поколение, принужденное при отсутствии таланта заниматься литературой, когда их энергия была нужна на политическом поприще: «не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства – было преступлением, граничащим со злодеянием<…> каждый час бы дышал, каждая минута жила бы и каждый шаг обвеян „заботой об отечестве“» {493} , «Добролюбова не сломят и ни одной пяди из своих „убеждений“ (положим, дермённых) он никому не уступит. Никому. Ни даже своему другу Чернышевскому. „Убежден“ и шабаш. Это – высокая ценность, в России это несказанная ценность <…> их VOLO бесценно, золотое, бриллиантовое» {494} . Революционный «пар», не выпущенный в России в 60-е годы, когда Европу сотрясали национальные бунты, возможно, с особой жестокостью, сдерживаемой долгие годы, показал себя в Октябрьском перевороте и Гражданской войне [31]31
  О тайном политическом смысле русской литературы Розанов выскажется еще острее. Сатирическая русская литература сродни доносу на русскую же действительность: « Гоголь оттого и писал грустные истории и сам был грустен, что догадался, что из грязи никакой не вытащит нас „Архангел Гавриил“, нарисованный Мурильо, а что для этого надо позвать ГОРОДОВОГО[в „Ревизоре“ – подлинный ревизор. – П.Р.] »[Там же. С. 73–74.]. На сатирическое направление русской мысли государство реагирует соответственно: « тут квартальный пришел и распоясался. Он объявил себя спасителем отечества»[Там же. С. 90.] – мысль Розанова ведет к тому, что николаевская Русь, проклятая «демократической» литературой, была ею же и порождена. «Реакционность» политики Николая I была адекватной реакциейна «сигналы» литературы и литературной критики, на ее доносы. Русская литература кажется Розанову «великой помощницей» правительству, традиционно не ведающему, каково реальное положение дел в стране. Этот антиэстетический характер «изящной» словесности заставит Розанова назвать литераторов-сатириков « тыкальщиками»[Розанов В. В. В нашей смуте // НВ.1908. 22 августа. № 11 654.], а в 1918 году говоря о пьесах Гоголя и Грибоедова, каяться: «Мы все „вытыкали глаз“ другому, другим. Пока так ужасно не обезглазили»[Розанов В. В. Наше словесное величие и деловая малость //Мир. 1918. № 52].
  Дневник Алексея Суворина начинается с одного удивительного воспоминания о Достоевском, который как-то задал Суворину вопрос: если тот случайно узнает о заложенной бомбе в Зимнем дворце, сообщит ли он об этом полиции. И патриот Суворин отвечает: не пойду. В России развилась « боязнь прослыть доносчиком»[Суворин А. С. Дневник. М.: Новости, 1992. С. 16.]. Этот разговор – вообще об удивительной перверсии политических сил в стране: левых называют правыми, правые легко обращаются в левых, центристов величают двурушниками. Никто не способен донести в полицию о готовящемся теракте, но все литераторы исподволь пишут доносы: «Вся жизнь русская, вся мысль русская, все нервы русские разделились на что-то „полицейскоеи „антиполицейское“, и умерло решительно все, кроме двух желаний: удержаться самим в полиции – это „правительственная программа“; или выгнать „тех“ вон и на месте их сесть самим в полицию – это „пожелание общества“»[Розанов В. В. К пятому изданию «Вех» // Московский еженедельник. 1910. № 10. 6 марта. С. 42–43.] – эта политическая программа, пожалуй, одна на все времена: и для революционеров начала века, и для «сталинских соколов».


[Закрыть]
.

Михаил Салтыков-Щедрин– государственный служащий, пишущий сатирические тексты вместо того, чтобы исправлять действительность законодательно и исполнительно. «Ругающийся вице-губернатор – отвратительное явление. И нужно было родиться всему безвкусию нашего общества, чтобы вынести его» {495} . «Как „матерый волк“, он наелся русской крови и сытый отвалился в могилу» {496} . В «Последних листьях» Розанов вообще сравнит Щедрина с ругающимся Собакевичем, сделав писателя литературным созданием Гоголя {497} .

Николай Михайловский«Лавров звал Михайловского за границу; тот не поехал. Отчего? Такое дома раздолье! <…> Тут – навоз на улицах, испорченная вода в водопроводе, везде городовые, ужасная цензура: раздолье полное! Усаживайся и пиши. Нужен же птице воздух» {498} .

Федор Сологуб– « иллюзионист, мечтатель, и притом один из самых фантастических на Руси» {499} . Сологуб – прямой последователь Гоголя, с помощью своего «Мелкого беса» заставивший петербуржцев поверить в то, что русская провинция кишмя кишит Передоновыми, которые выливают суп на хозяйские обои. В том, что передоновщинасуществует, Розанов не раз мог убедиться на своем богатом провинциальном опыте. Как-то раз на пьяной учительской сходке один из коллег Розанова бросил на пол первую его книгу «О понимании», и под дружный хохот аудитории обмочил ее со словами: « Вот оно, ваше понимание, чего стоит».Дело совсем не в негативном отношении к критике действительности, но в эстетических границах искусства, а также в умении смотреть на жизнь с разных точек зрения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю