Текст книги "Лёшка"
Автор книги: Василий Голышкин
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
НОЧНОЙ ПОЧТАЛЬОН
Привычные звуки не будят. Поэтому спящий и не проснулся, когда под окно снова подошел дождь и – мелкий, осенний – принялся назойливо грызть семечки, сплевывая скорлупки на железный подоконник. Но вот в сенях жалобно мяукнула половица, выходившая одним концом на крыльцо дома, и спящий сразу проснулся. И хотя в комнате было жарко натоплено, почувствовал, что проснулся в ледяном поту. «Патруль… За ним… Сейчас войдут и…» Он поднял голову, настороженно, как загнанный зверь, ожидая нападения, и вдруг, боднув подушку головой, истерически захохотал. «Патруль… Какой патруль? Пугливой мыши кажется, что все кошки на свете только за ней и охотятся».
Посмеявшись, опрокинулся навзничь – так легче снова заснуть, но сон не шел, и он лежал, задрав рожок бороденки к потолку, и размышлял о том, чего до недавнего времени смертельно боялся, – о возмездии. Возмездие грозило тогда ему со всех сторон, и он, беглец с поля боя, страшился всего: копны сена в поле, одинокого дерева, растущего на меже, лесниковой сторожки на курьих ножках, притаившейся в сыром бору… Из-под копны, из-за дерева, из лесной сторожки мог явиться некто грозный и грозно – непременно грозный и непременно грозно: у страха глаза велики! – спросить, кто он и куда держит путь. Уверенности, что сможет удачно соврать, у него не было, и при мысли о встрече с неким грозным душа у него уходила в пятки и ноги от тяжести этой души свинцово тяжелели и отказывались двигаться. Он приземлялся там, где заставал его прилив страха, и, отлежавшись, шел дальше. А никем другим, кроме него, не слышимые голоса кидали ему вслед тяжелые, как камни, слова: «дезертир», «предатель», «изменник Родины»… Слова догоняли его и жалили, как осы. Но здравый смысл, которым он, по его мнению, обладал, в отличие от тех, кто в это время бесславно погибал там, на поле боя, с которого он бежал, тут же гасил эти укусы. В конце концов, он не был капитаном в родной стране. И не обязан был, как капитан, тонуть вместе с кораблем-Родиной. А в том, что корабль-Родина тонет, и если не пошел еще ко дну, то непременно вот-вот пойдет, он был твердо уверен. И не о том уже думал, чтобы как-то оправдать себя в своем дезертирстве, а о том, чтобы не поспеть к «шапочному разбору», когда немцы-победители, сытые добычей, будут бросать крохи этой добычи тем, кого они победили. И он, кажется, не опоздал. В князи, правда не вышел, из-за «отсутствия провинностей перед Советской властью», но получил во владение дом, конфискованный у кого-то из бывших представителей этой власти, и был по прежней профессии приставлен к делу: валять валенки. На носу была зима, и немецкая армия нуждалась в валяной русской обуви.
В своем дому среди своих – а иными он уже немцев и не считал – дезертир Глухов мог чувствовать себя спокойно. Но подсознательно все еще трепетал перед возмездием. Однако почему, черт возьми, скрипнула половица? Он встал и, шлепая босыми ногами по холодной, как лужица, лаковой корочке пола, вышел в темные сени. Огляделся, впустив за собой робкий свет раннего утра, и остолбенел, увидев, вернее угадав, что видит, квадратик бумажки, торчавшей из-под входной двери. Сердце упало. Вот оно, возмездие! Не само еще, нет. Предупреждение о возмездии: открыт, мол, и не уйдешь!..
Лишенной силы рукой он поднял квадратик, и отчаяние тут же уступило место ликованию. Он держал сводку Совинформбюро с припиской:
«Верьте нам, люди! Мы рядом, мы с вами. Враг будет разбит! Победа будет за нами! Все, от мала до велика, боритесь с ненавистным врагом! Партизаны».
Два чувства – злобы и жалости – охватили его. Чувство злобы к тем, кто и малых зовет бороться с врагом. И чувство жалости к ним, малым, которые, поверь они старшим, только напрасно пожертвуют собой в борьбе с неодолимым врагом.
Но вдруг третье чувство, вернее предчувствие, вытеснило все другие. Этим чувством – предчувствием была удача. Оставляя его жить в Торковичах, главная немецкая власть в поселке обещала вспомнить о нем, если он в свою очередь чем-нибудь докажет свою преданность этой власти. Вот оно, это доказательство, листовка Советского информбюро! Вот он сейчас оденется, пойдет и понесет…
Никуда он не пошел и ничего не понес, вспомнив притчу о крестьянине, который пожаловался судье на ветер, развеявший по полю его зерно. Судья, не моргнув глазом, приговорил ветер к наказанию кнутом, а высечь его велел самому крестьянину.
Листовка что! Сама по себе листовка подлежит уничтожению. А вот укажи он на того, кто сунул ее под дверь… Он вспомнил, как недавно в селе Кипено за сводку Советского информбюро, найденную в кармане, были повешены два мальчика, и зябко поежился. А вдруг и тут дети? Тут же оправдал себя. Ну и что, что дети? Значит, испорченные, а все испорченное подлежит удалению.
…Командир Бухов сидел в шалашике, как большой скворец в маленьком скворечнике, и, смеясь про себя, размышлял, как это он, здоровенный такой, влез в это коротенькое, не по росту, лесное жилище, похожее на индейский вигвам. Встань он во весь рост, и партизаны обхохочутся, узрев своего командира в шляпе-вигваме. Но эти смешные мысли были мысли для отдыха. Прогнав их, командир Бухов стал размышлять о том, что требовало серьезности: о группе связных, созданной при его отряде. Вспоминая тех, кто ему был представлен Оредежским подпольным райкомом партии, он сгибает пальцы. Первый, большой, – Катя Богданова, второй, указательный, – Тася Яковлева. Лена Нечаева – третий, средний, четвертый, безымянный, – Сусанна Яковлева, все комсомолки, все ему, Бухову, ведомые. И наконец мизинец – Галя Комлева. Кто она? Мысль ловила и не могла поймать в сети воспоминаний образ Гали Комлевой. Правда, вспыхнуло, но тут же и погасло личико звонкой, как комарик, девочки-семиклассницы из поселка Торковичи. Почему вспыхнуло? А он ее как-то слышал, не то с трибуны пионерского слета, не то со сцены, когда пионеры давали концерт художественной самодеятельности. Слышал и запомнил звонкую, как комарик, вместе с ее фамилией – Комлева. Фамилии он запоминал без труда и на всю жизнь. Но она не могла быть связной. Пионерка, ребенок еще и вдруг партизанская связная, что не всякому взрослому по плечу? Нет, нет… Та Комлева, пионерка, просто-напросто однофамилица этой, его связной, которую он, к сожалению, не может вспомнить. Да и не зря ли старается? Вдруг из новоселок, и он в глаза ее никогда не видел…
Вечереет. Моросит дождь. Командир Бухов по-медвежьи вылезает из шалашика и вполголоса окликает дневального, прикорнувшего под плащом на лесной светлинке. Бережется от дождя? Как бы не так. Не себя бережет, а костерок. Прибьет дождем, останется отряд без горячего. Новый не очень-то разожжешь.
Командир Бухов через дневального вызывает посыльного и отправляет его в Торковичи на встречу со связной…
Совсем уже свечерело. Моросит дождь. Торковичи спят. Плотно занавешены окна, закрыты двери. Вдруг – чав, чав, чав – патруль! Два немца в шинелишках в обтяжку и пилотках набекрень топают по грязи, боязливо устремив вперед носы и автоматы. Прочавкали и тут же, едва скрылись во мгле, скрипнула дверь, выпустив на улицу тоненькую, закутанную в черную шаль фигурку. Судя по платьицу, это девочка. Девочка и есть. И зовут ее Галя Комлева. А под шалью у нее то, что надо для победы над врагом: листовки Советского информбюро и разведданные. Первые для посельчан, вторые для посыльного из партизанского отряда Бухова: сколько, какой и куда прошло боевой техники и живой силы врага через Торковичи. Бухов, получив эти сведения, сам решит, какие дальше передать, какими самому воспользоваться. Воинский эшелон – подорвать. Велосипедистов-самокатчиков – подстеречь и перебить. Конечно, всех врагов сразу не перебьешь. У них – сила! Но во всяком случае не сильней нашей, советской силы. И пионерка Галя верит, рано или поздно, а наша, советская сила одолеет немецкую силу, какой бы непобедимой та ни казалась.
…Ночь. Дождь. Глухов – во всем походном, в плаще, капюшоне, сапогах, – лежит на топчане в сенях и, изнемогая в борьбе со сном, прислушивается к шорохам ночи. За сенями, по крыше, как по темени: кап, кап, кап… С ума можно сойти! Вдруг скрип половицы… Ага, на третью ночь наконец тот, кто ему нужен. Ночной почтальон! Глухов подхватывается и как тень, дверью не скрипнув, – петли с той, первой ночи смазаны, – выскальзывает на улицу и, как кот за мышью, крадется вслед за почтальоном.
…Ночь. Дождь. Галя, раскидав листовки по домам, спешит на свидание с посыльным.
…Ночь. Дождь. Посыльный, дрожа от холода, сидит на корточках в кустах и прислушивается: не идет ли связная? Он знает, что услышит ее прежде, чем увидит. «Хлюп, хлюп, хлюп…» Она! Теперь встать и окликнуть: кто? Назвать пароль, получить отзыв, и, обменявшись почтой – он ей листовки, она ему разведданные, – не медля назад, в отряд.
Он с трудом поднимается, борясь с электрической болью в ногах, и, едва оглядевшись, тут же ныряет назад, в кусты. Что за черт? Связная не одна, а с кем-то. Он увидел не один, как ожидал, а два силуэта. Неужели связная тянет «хвост»? Или, нарушив инструкцию, взяла с собой еще кого-то? Сейчас все станет ясно. Сейчас она пройдет мимо и, не найдя его, подзовет того, другого, чтобы посоветоваться. Где же он? Странно, скрылся, как только связная остановилась, чтобы оглядеться. Значит, без сомнения, связная тянет «хвост». А это, в свою очередь, значит, что ему надо немедленно уйти и обо всем доложить командиру Бухову…
…Ночь. Дождь. Галя в панике. Сколько ни шарит в кустах, нигде никого. Да и ни к чему это – шарить. Будь посыльный на месте, он сам бы ее окликнул. Но его нет, и она сама должна решить, чет или нечет. Нечет – возвращаться, не выполнив задания, чет – идти самой к Бухову.
И она не задумываясь пошла, хотя в иное время ее, девочку, в сумерки и за ворота нельзя было выманить.
…Ночь. Дождь. Глухов, чертыхаясь про себя, преследует черную шаль. Он то топит в болоте, то с трудом вызволяет из болота сапоги. А та, незримо преследуемая им, легко, как стрекоза, порхает с кочки на кочку. Порхай, порхай, стрекоза, пока не склевали!..
…Ночь. Дождь. Галя останавливается и, щуря до боли глаза, всматривается вдаль, за болота: ну где же, где же он, Черный лес? Знать, потому и черный, что черен, как ночь. Отдохнув, идет дальше, перепархивая с кочки на кочку. Как у стрекозы уже не получается. Перепархивает, как усталая птица, нащупав ногой ближайшую кочку.
…Ночь. Дождь. У партизан Бухова тревога: связная тянет в отряд «хвост». Об этом, прибежав, донес посыльный. А что как за «хвостом» каратели? «Автоматы к бою!» – командует Бухов и ведет отряд на болото, навстречу врагу, за Черный лес.
…Ночь. Дождь. Галя, изнемогая от усталости, останавливается и прислушивается. От усталости, что ли, – когда устанешь, всегда звенит в ушах, – но сдается, что кто-то неотступно преследует ее. Она остановится, и преследователь замрет. Она шагнет, и он, как под музыку, печатает за ней свой шаг… Эхо? Да не бывает его на болоте, эха! Вот и сейчас остановилась – внезапно, с разбегу, – и отчетливо уловила, как у ее преследователя хлюпнула под ногой болотная жижа. Кто он? Друг? Тогда почему не окликнет? А если не друг, значит, враг, и она, сама того не ведая, ведет врага в стан друзей!.. Помертвела, поняв, какой бедой это грозит отряду, и решительно свернула в сторону, в обход секретной тропинки, ведущей в расположение партизан. В сторону нельзя, знала – гиблое место! Но пусть лучше и он, преследователь, погибнет вместе с ней, чем она погубит отряд. Да и не погибнет еще, может быть. Она легкая, и, если с кочки на кочку перебираться ползком, можно и уцелеть.
Обрадовалась, остановившись и поймав шаг преследователя. За ней пошел, за ней! И как оборвалось вдруг что-то, тяжело ухнув в болото. Прислушалась: крикнет или нет? Не крикнул. Видно, спазма страха сразу схватила за горло, и он утонул молча. А может, никого и не было? Может, преследователь ей только померещился? Был – не был, не до него сейчас, мнимого или настоящего. Скорей к своим!
…Ночь. Дождь. Отряд Бухова прочесывает болота. Бухов в отчаянии: связной нет. Утонула? Убита тем, кто шел за ней? А он где? Убил и ушел, чтобы привести карателей? Теперь это можно. Теперь они от него узнают, как пробраться в отряд. Вот беда так беда, меняй, Бухов, резиденцию!
– Вот она, вот!
Нашедший вынес ее, полуживую, навстречу Бухову.
…Ночь. Дождь. Истощив себя, он цедит все реже и реже. И партизаны у костра давно уже махнули на него рукой. Галя, сидя с ними, прихлебывает чай из горячей, как сам чай, кружки. Бухов долго всматривается в ее лицо, озаряемое фотографическими вспышками костра, и наконец догадывается, кого видит перед собой.
– Галя Комлева? Пионерка?
Галя молча кивает и, допив чай, встает. Ей пора. Бухов знает это и не удерживает. Завтра Торковичи, как всегда, получат сводку Советского информбюро. И там, в частности, в этой сводке, в трех строках – но дорого, ой как дорого обошлись фашистам эти три строки – будет сказано о боевых делах соединения ленинградских партизан, в которое входит отряд Бухова и все пять его отважных связных.
МЫШЕЛОВКА
Мальчик офицерам понравился. Шустрый. Умел и проворен. И серьезен не по летам. Тринадцати не дашь, а задумается – старик стариком. Одно настораживало – угодлив. С чего бы это? Они – немцы и на сегодня – враги его. Ему ли врагам угождать? Но Вилли, гестаповец с руками, как у пианиста, белыми и длинными, – знали бы они, украинцы, на каких он там, у себя, «пианинах» играет, – успокоил всех:
– Верный песик…
Он, оказывается, давно уже разгадал мальчикову душу. Да что там мальчикову! Для него не была секретом ни одна славянская душа: ни русская, ни украинская, ни белорусская. Трусость и жадность – вот и все гены, из которых они были сотканы. Почему так отчаянно сопротивляются? А зайцы? Зайцы, случается, тоже на собак кидаются, когда им, загнанным, некуда больше податься. Он – охотник, он знает…
А мальчикову жадность Вилли-гестаповец проверил на деле. Посверкал как-то у того под носом «Везувием», снял с зажигалки огонек, прикуривая, и спросил, щекоча ноздри дымком:
– Нравится?
Просто так спросил, потому что и без слов, по жадным мальчиковым глазам, видел: иного, кроме протяжного, со вздохом «да-а», ответа быть не может.
– Дарю! – Зажигалка выпорхнула из тонких пальцев гестаповца Вилли и, описав в воздухе полукруг, тут же, на лету, была проглочена крошечной ладошкой мальчика. Как он обрадовался подарку! Лицо его засияло, как месяц в полнолуние, а крошечные ушки-раковинки зарделись от волнения. Одно насторожило Вилли-гестаповца. Приняв подарок, мальчик вдруг поклонился ему в пояс. Но где, черт возьми, он мог научиться этому? У них в Советской России поклоны, кажется, были не в обычае? Впрочем, он не придал этому большого значения и на поклон ответил снисходительным кивком.
Это было вечером, а утром, когда Вилли-гестаповец из теплой хаты, где квартировал, вышел на запорошенную улицу села Погорельцы, сапоги его в яркости могли соперничать с зимним солнцем. Мальчик постарался на славу. Надраил их до блеска.
Другой случай совершенно убедил Вилли-гестаповца в тонкости и точности своих наблюдений над славянской душой. Он выглянул в отпотевшее оконце хаты, где единолично творил суд и расправу над партизанскими лазутчиками – а таковыми, по мнению Вилли-гестаповца, могли быть все погореловцы, – и вдруг увидел офицерского мальчика в компании с каким-то рыжебородым. Неуклюжий, топорной работы бородач, как гора нависал над мальчиком, и, судя по выражению лица, злому и непреклонному, что-то сердито внушал ему. А мальчик понурив голову слушал и, как заметил Вилли, искоса поглядывал на оконца гестапо.
Что означал этот взгляд?
Он недолго терялся в догадках. Дверь хаты вдруг распахнулась, дохнув холодом, мальчик вбежал и, рухнув на лавку, забился в истерике.
Вилли с холодным спокойствием наблюдал за мальчиком, разгадывая, как ребус разгадывают, всерьез это он или понарошку? Первый вопрос и первый ответ на него должны были решить все. Если мальчик сразу раскроется, значит, верить ему нельзя, если попытается уйти от ответа, значит, наоборот, верить ему можно. Вилли-гестаповец мнил себя психологом и полагал, что разбирается в тонкостях человеческой натуры с такой же точностью, с какой командир батальона угрюмый Шварц, к которому он был прикомандирован, разбирается в тонкостях полевой карты.
– Я все видел, – сказал он, кивнув за окно, – рассказывай.
Мальчик с ужасом посмотрел на Вилли-гестаповца и забубнил:
– Ббб… боюсь!
«Клин вышибают клином». А страх? Может быть, русская пословица и для страха годится?
Вилли-гестаповец крикнул солдата и – по-русски, чтобы дошло по назначению, – приказал отвести мальчика в погреб «отдышаться».
Страх сразу вышиб страх, и мальчик заговорил. Вилли-гестаповец отослал солдата и, перебив мальчика – мало ли что тот сам наговорит! – стал донимать его вопросами. Он донимал, налетая, как оса, и жаля в незащищенное. Так, по-крайней мере, ему, допросчику, казалось. Но мальчик вопреки его ожиданию и не думал защищаться. Рыжебородый? Нет, не сват, не брат и не отец. Бывший начмил. Начмил? Начальник милиции. Какой милиции? А кто ж его знает. Сказал только, что начальник. И что всех его родных со света сживет, если он его не послушается. В чем? А в том, чтобы ему про карателей все собирать и сообщать. Ну, не про карателей. Это он оговорился. Про батальон, что в Погорельцах стоит (тут Вилли-гестаповец внутренне поежился. Мальчишка немало знал. При них как-никак давно крутится: печи топит, в казармах убирает…) Когда встречу назначил? А на послезавтра. Возле Старого дуба. Дуба, правда, давно нет – бурей свалило, но место, где он стоял, так и зовется – Старый дуб.
Первым побуждением Вилли-гестаповца было позвонить Шварцу, и он было взялся за ручку полевого телефона, но тут же передумал и оставил телефон в покое. Нет, он не станет прочесывать Погорельцы, чтобы поймать рыжебородого. Наоборот, он даст ему спокойно уйти из села. И даже позволит – да что там позволит! – прикажет офицерскому мальчику пойти на свидание с начальником к Старому дубу. А чтобы мальчик как-нибудь невзначай не заблудился или, не дай бог, лесные бродяги не причинили мальчику зла, даст ему эскорт из тех самых солдат, которых мальчик по ошибке назвал карателями. Не велика ошибка. Они, в конце концов, и есть каратели. То есть те, кто карает партизан за беды, чинимые ими воинам Адольфа Гитлера. О бедах, чинимых гитлеровцами советским людям, он как-то не задумывался.
Мальчика на все два дня – сегодняшний и завтрашний – заперли и, оберегая от партизан, приставили караул. Послезавтра – он знал это – каратели во главе с ним пойдут на партизан. Знал и вопреки прогнозу Вилли-гестаповца, который согласно своей теории «приговорил» его к трусости, ни капельки не боялся предстоящего похода. Да, он мог погибнуть, очутившись между двух огней, – а он точно знал, что будет именно два огня: тех, кто стреляет, и тех, кто отстреливается, – но ни капельки не боялся предстоящего похода. Наоборот, желал, чтобы то, что было задумано, поскорее сбылось и родное село не шипело бы ему вслед по-змеиному, называя фашистским холуем и предателем.
Сидя взаперти, ему было что вспомнить. Вот он еще совсем маленький, первоклашечка. В школьном зале дают концерт. На сцене хрупкая, как стебелек ромашки, и такая же, от волос, беленькая, как ромашка, девочка. Она стоит в глубине сцены в комсомольской гимнастерке с портупеей через плечо и, играя чью-то роль, бросает в школьный зал гневные слова о том, что ничего на свете не боится и, если Родина прикажет, пойдет за нее на штыки.
Сладкий мороз подирает его по спине, когда он слушает хрупкую, как стебелек, девочку, почти его ровесницу. Сомнения, кем быть, у него больше нет: артистом!
Первый человек, которому он доверяет свою тайну, – мама. Нет, она не смеется, услышав его признание. Она поступает хуже. Обнимает его и, побаюкав, сожалеючи говорит:
– С твоим-то носом!..
Этого достаточно, чтобы он возненавидел свой нос. Неужели, когда он станет артистом, нос и в самом деле помешает ему сыграть свою роль?
Не помешал, как видно. Пришло время, и он сыграл ее так, что даже Вилли-гестаповца заставил поверить в себя. А подозрительного Вилли-гестаповца вообще трудно было убедить в чем бы то ни было. Он, неубедимый, не верил ни во что, кроме трех вещей: в превосходство арийской расы над всеми прочими, в своего фюрера и в непременную победу немецкого оружия. К черту Вилли! Он, если удастся, еще рассчитается с ним. И за себя – за свое, хоть и невольное, унижение, – и за ту русскую радистку-разведчицу, которую он никогда не видел.
Как-то вернувшись домой в компании подвыпивших собутыльников, Вилли-гестаповец кинул ему перчатки и велел выстирать. Его едва не стошнило, когда он увидел на белой лайке красное пятно. И похолодел, когда пришедшие, упражняясь в русском, стали, хохоча, упрекать Вилли-гестаповца за то, что он повредил русской барышне-радистке ее жемчужные зубки. «Повисит без жемчугов», – гогоча, как и все, огрызнулся Вилли-гестаповец. К черту Вилли! Не о нем надо думать, а о том, как доиграть роль. Там, в последнем акте, у него режиссера не будет, как был до этого командир партизанского отряда, заславший его к немцам. «Они нашу славянскую душу сквозь призму своей подлой фашистской души рассматривают. Вот ты и прикинься тем, кого они в тебе хотят видеть». Так наставлял он его и, хотя не слыл знатоком чьих-либо душ, душу Вилли разломал, как гнилое яблоко, и разглядел, что там.
Теперь о том, что можно предвидеть. Вот он ведет их, и они у него за спиной, как два белых крыла. При подходе к цели, крылья сомкнутся, и партизаны попадут в мышеловку окружения. Они, как он догадался из разговоров, так и назвали операцию – «Мышеловка».
Итак, он ведет их, и они, безмолвные, как привидения, в белых маскхалатах, послушно следуют за ним. От него до них рукой подать. Но надо думать, ближе всех прочих к нему будет Вилли-гестаповец. Вот бы по нему и шарахнуть из «вальтера», которым тот обещал вооружить его на время операции. А не сдержит обещание, так у него кое-что из своих огнестрельных запасов найдется… Но нет! Жаль, но нет! Первая пуля его «вальтера» предназначена не ему, Вилли-гестаповцу, а совсем другому. Тому, кто первым по-русски, именно по-русски, крикнет ему: «Стой!» – к спросит: «Кто идет?» Вот тут без промедления он должен выстрелить и наповал уложить того, кто его окликнет. Потому что тот, кто его окликнет, хоть и русский, но ничем не лучше фашиста. «Не лучше!..» В сто раз хуже, потому что предал Родину, служит фашистам. Ну и получит по заслугам. Будет уничтожен автоматами тех, кому служит. Нет, не на партизан поведет он карателей, а на полицаев. Ишь что, подлые, придумали: прикинуться партизанами, заманить к себе настоящих партизан и всех, как кур, передушить. Не вышло! Партизанская разведка, как в песне поется, «доложила точно»: под личиной партизан в лесу под Погорельцами действуют предатели полицаи. Напасть на них исподтишка и истребить? Можно и так. А еще лучше предоставить это самим фашистам. О том, кому вести фашистов на полицаев, в отряде двух мнений не было: партизанскому лазутчику при карателях. С этим и приходил к нему рыжебородый.
Все так и было. Он шел впереди, чавкая сапогами с ноги Вилли-гестаповца, по непрочному и талому от теплых стволов снегу и все время оглядывался то через правое, то через левое плечо. И когда оглядывался, то прежде всего ловил взглядом Вилли-гестаповца, шагающего по прямой позади него, а потом уже всех других, забирающих вправо и влево от него.
Вилли шел, держа на изготовке «вальтер», и он, идущий впереди него, был первой мишенью этого «вальтера». Случись что…
– Стой, кто идет?
Ему показалось, что голос, неожиданный и тревожный, упал откуда-то с неба. Поднял голову и обомлел, увидев распятого на сосне человека. Всего на долю секунды и обомлел, но тут же сообразил, что человек вовсе не распят, а, стоя на нижнем суке, руками держится за два верхних, причем в одной из них, правой, держит автомат, – прицелился и выстрелил в «распятого».
– Вася Коробко идет, – шепнул он вслед пуле.
И тотчас в ответ на его выстрел со всех сторон – спереди, сзади, справа и слева от него, – как эхо, загремели другие выстрелы.
Он прикинулся убитым и лежал, раскинув руки и уткнув нос в прокисший от земного тепла и пахнувший затхлой прелью неглубокий снежок, лежал до тех пор, пока не убедился, что через него, преследуя мнимых партизан, перевалили все, кто мог это сделать. Другие, которым, увы, сделать это было уже невозможно, валялись, взывая о помощи или навсегда замкнув уста, как Вилли-гестаповец, которого он узнал среди убитых.