Текст книги "Лёшка"
Автор книги: Василий Голышкин
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 21 страниц)
РАСПЛАТА И НАГРАДА
…Солнце смотрится в круглые зеркальца бочек и, недовольное, морщится. Хотя чего морщиться! Вода в бочках чистая, свежая, без единой ржавой родинки. Старик Хомутов внял голосу уличной «комиссии чистоты» и, чтобы не разводить антисанитарию, сменил воду в бочках. «А, – догадываюсь я про солнце, – морщится потому, что ветерок морщит воду».
Мы вот уже с час не спускаем глаз с бочек. Сидим на продутом ветром дворовом крылечке и смотрим на них как загипнотизированные. Мы – это Валентина Михайловна Ляличкина, представитель власти, я и Вера Сергеевна, понятые, и журналист Федин. Впрочем, никакой он не журналист. Просто прикидывается перед стариком Хомутовым, хотя, на мой взгляд, старик Хомутов давным-давно разгадал его игру. А нам и разгадывать не надо было. Он сам представился: «Инспектор уголовного розыска».
Крыльцо дома не совсем удобное место для сидения – не партер в театре, – но Федин, взявший над нами власть, приказал, и мы сидим, смотрим на проклятые бочки, недоумевая, что и как в них можно запрятать.
Старику Хомутову сказано: обыск повторный. Ищем то же, что и раньше искали: самогонную аппаратуру. Но мы-то знаем, совсем не то!..
Два дня, как приехала Катя. Три дня, как я нашел банк денег. И полмесяца с того дня, как инспектор Федин, ведавший в Москве нашим городом, получил по телефону странное известие. Звонили из Хабаровска. Там умерла некто Земная. Родственников у покойницы не оказалось, и все ее имущество пошло государству. Имущество так себе, ни мехов, ни серебра, ни золота, но это-то и странно, потому что покойница, судя по сберегательным книжкам, была весьма богатым человеком. В разных городах на ее счетах хранилось до ста тысяч денег. Но и это не самое странное. Вместе со своими книжками покойница держала чужие, на имя некоего Хомутова. Так вот у этого Хомутова, как и у покойницы, тоже немало было вкладов, тысяч до пятисот, которые он, как и она, держал в тех же городах. Правда, было и исключение. Наименьший из всех вкладов некто Хомутов держал в городе Ведовске. Вот Хабаровск и запрашивал Федина, не может ли тот по своим каналам разыскать Хомутова на предмет возвращения ему сберегательных книжек? В другие города посланы аналогичные запросы. Федин, конечно, без труда разыскал старика Хомутова. Но с возвращением книжек не спешил, решив исподволь выяснить, как старику Хомутову удалось накопить такое богатство.
Первый обыск, в котором он принял участие, ничего ему не дал. И вот второй. На этот раз Федин знает больше прежнего. Я уже рассказал о кладе, найденном в хомутовском фургоне. Но это, помню, его не так удивило, как мое второе сообщение, о том, что Ульяна-несмеяна, покинув завод, уехала в Хабаровск. «Странно, странно, – сказал Федин, – я ведь так и не успел порыться в архивах».
Старик Хомутов, как лунатик, – хотя лунатиков, кажется, днем не бывает – слонялся по двору с метлой, но не подметал, просто так, носил ее с места на место, и, достигнув ворот, тут же направлялся к сараю, а оттуда к крыльцу, чтобы снова повернуть к воротам. Что-то в его движениях было от волка, загнанного в клетку. Да и двор, весь опутанный веревками, на которых кое-где сушились мешки, напоминал волчью клетку.
«Бочки… В них, по-моему, и загадка и ответ. Как в том фургоне», – сказал перед обыском Федин. Про фургон никто ничего, кроме меня, не понял, а про бочки дошло. И вот мы сидим на крыльце, как в амфитеатре, и не спускаем глаз с бочек, которыми сплошь уставлен хомутовский двор. И что в них загадочного?
Но Федин знает что. Давно знает. И хочет проверить себя на нас. Но мы, увы, в детективы не годимся и, сколько ни смотрим на бочки, не замечаем в них ничего особенного. Бочки как бочки…
Федин встает и, сочувственно посмотрев на нас, сходит с крыльца. Идет навстречу ползущему от ворот старику Хомутову. Говорит что-то. Принимает из рук в руки метлу и кивком благодарит. Обходит бочки и сует в них черенок метлы. Не просто обходит, а по ранжиру, сперва маленькие, потом средние, потом самые большие. И не просто сует, а придерживая черенок пальцем на уровне верха первой по калибру бочки. Ну, кажется, все пропырял. На нас не смотрит. Сам туча тучей. К предпоследней подошел. И как шпагу вонзил в нее черенок лопаты. Насторожился. Вынул черенок и погрузил в оставшуюся бочку. Вернулся к прежней и, не сдержавшись, подмигнул нам. Еще раз смерил и махнул рукой, подзывая нас, понятых, и Валентину Михайловну. Махнул и старику Хомутову, но тот перекрестился и отвернулся, словно призыв его не касается.
Мы подошли, и Федин, ни слова не говоря, опрокинул бочку. Струи воды с хлюпаньем разбежались по двору, и, я заметил, спина у старика Хомутова затряслась мелкой дрожью.
Федин опрокинул бочку и, поставив днищем вверх, присвистнул: дно у бочки было свинцовое.
– Топор! – сказал он, кивнув мне.
Я сбегал к поленнице и принес. Федин снял с веревки мешок и обернул топор. Постучал обушком по днищу и, согнав с резиновых упоров, провалил вниз. Откатил бочку. Перевернул днище, и мы увидели круглый, конусом вниз сундучок. Как же он открывался? Где у него крышка? Где скважина для ключа?
Мы вдвоем, я и Федин, подхватили сундучок и поволокли в дом, позвав старика Хомутова. Он безучастно повиновался и поплелся следом, лениво перебирая ногами.
Поставили сундучок на стол и поникли над ним в раздумье, как он, «сезам» этот, открывается. Я походил пальцами по бокам, прошелся по крышке и вдруг нащупал тоненькую, как у патефонной пластинки, бороздку, идущую по кругу, и две едва заметные выемки в крышке. Сказал Федину. Тот сразу сообразил: крышку в случае надобности просто-напросто отвинчивали и завинчивали.
Вооружились двумя колышками, молотком и, постукивая, стали гнать крышку против часовой стрелки.
Сперва не шло. Потом вдруг крышка поддалась и завращалась, как маленький жернов, медленно и лениво. Наконец мы откинули ее, и Федин на правах старшего запустил руку в сундучок. Вынул один футляр, вынул другой, третий… пятый… десятый, а они все лезли и лезли, черные, как жуки, словно Федин не дело делал, извлекая их изнутри, а фокус показывал. Наконец сундучок иссяк, и Федин открыл первый попавший под руку футляр. Мы едва удержались, чтобы не зажмуриться от невероятной светимости и лучезарного блеска, исходящего от футляра.
– Ой! – вскричала Вера Сергеевна. – Что это?
– Бриллианты, – не то чтобы скучным, а каким-то невеселым голосом ответил Федин. – Приступим к описи. Валентина Михайловна, вам и перо в руки.
Мы составили «Протокол изъятия драгоценностей» и, подписав, дали старику Хомутову. Он тоже, не особенно вчитываясь, подмахнул и, слеповато щурясь, уставился на Федина: дальше, мол, что?
Федин, всех усадив и сам усевшись, начал допрос: «Имя? Отчество? Фамилия? Год рождения? Место рождения?..»
Спрашивал, записывал и снова спрашивал.
…Хомутов разжился на войне. Развозил хлеб, кормя Ведовск и сам кормясь возле хлеба. Сперва крохами был сыт. Но аппетит приходит во время еды, и вскоре Хомутов стал клевать по-крупному, пробавляясь уже не крохами, а целыми буханками. А буханка в дни войны на вес золота шла! Но недаром говорится: чем богаче, тем скупее. И с годами, богатея на хлебе не по дням, а по часам, Хомутов становился все скупее и скупее. И наконец стал таким скупым, что своей скупостью, заморив голодом, вогнал жену в гроб, а дочь в нищету, заставив побирушничать и воровать. Воровство не месть, а преступление. Но дочь отомстила ему тем, что обобрала его и сбежала. Он и думать о ней забыл, как вдруг она снова объявилась в Ведовске и, навестив его, потребовала доли в его добыче. Он посулил, смекая, как подешевле откупиться. А тут явились мы с обыском.
Он обрадовался, как спасению. Думал спрятаться от дочки в тюрьме и отсидеться. Взяли подписку о невыезде и не посадили. А тут второй обыск – и все пропало.
Старик Хомутов между тем продолжал исповедь, винясь и каясь во всех своих смертных грехах. В дни войны его бы за это расстреляли. Сейчас мы слушали его не то что без злобы, но, во всяком случае, без того чувства живой мести, которая, ослепляя, велит брать око за око, зуб за зуб. Даже больше. Он, как змея в террариуме, был просто любопытен тем, что мог когда-то кого-то жалить и, отнимая у них хлеб, тем самым отнимать и жизнь.
На него, говорящего, было тяжко смотреть. Никогда потом я не видел человека до такой степени пришибленного и погасшего. Ведь мы, как у фонаря керосин, отняли у него то, чем он горел и светился, – преступно нажитое богатство.
Последнее, в чем признался старик Хомутов, было: Ульяна-несмеяна его дочь. Так вот зачем ее понесло в Хабаровск – за папиным золотом! Там, кстати говоря, ее потом и задержали по делу старика Хомутова.
Он не спросил, идти ли ему вместе с нами. Он просто собрался и пошел.
– Куда это вы? – спросил Федин.
– Как, то есть, куда? – удивился старик Хомутов, переходя с современного на древний. – В тюрму тую…
– К сожалению, – сказал Федин, – придется вам поскучать пока дома. У меня нет санкции на ваше задержание.
Никто не видел, а я заметил, как после слов Федина глаза у старика Хомутова сверкнули отчаянной и злой радостью.
Мы вышли, и Валентина Михайловна спросила у Федина:
– У вас что, действительно нет ордера на арест?
– Есть-то есть, – сказал Федин, – да пусть его пока погуляет на свободе.
– А не заблудится, гуляючи? – засомневалась Валентина Михайловна. – Вдруг да, разгулявшись, дороги домой не найдет?
– Присмотрим, – сказал Федин, – погуляет, погуляет, да вдруг еще на какой-нибудь тайничок наведет…
Он все предусмотрел, следователь Федин, кроме одного: скорпион, чуя гибель, сам себя жалит. Так, по крайней мере, свидетельствует легенда.
Среди ночи меня разбудил вой сирен и истошный вопль улицы:
– Пожааа…
– Гориии…
Я, в чем был, выскочил в окно, перемахнул через забор и врезался в белую от полуголых тел, дрожащую от страха и утренней прохлады толпу, запрудившую улицу. Пробился на ту сторону, где полыхало, и ахнул: горел дом старика Хомутова!
В ногах и в руках зазудело – кинуться в огонь, спасти, что удастся!.. Я бы и кинулся, но стоило мне лишь чуть-чуть высунуться из толпы, как я тут же, чертыхаясь, отпрянул обратно. Это пожарная кишка плюнула в меня, как верблюд, и прогнала прочь. Больше в огонь я не совался. Да и безумно было бы. Огонь на доме старика Хомутова пылал весело и скоро. Как будто спешил избавить землю от скверны, которую та несла на своем горбу.
«Хомутова не залить», – решили пожарные и всю воду обрушили на соседей, опасаясь, как бы утренник не подхватил огонь и не перекинул на другие строения.
Потом разные комиссии рылись на пепелище, искали, по слухам, прах старика Хомутова, но не нашли ни праха, ничего другого путного. Одно установили непреложно: причиной пожара был поджог.
Лето к концу, а у нас на заводском дворе весна. От всего весна – от пестрых и цветастых девичьих платьишек и жакетов, от лиц юношей, выбритых и благоухающих весенними одеколонными запахами. От песен весна, от лозунга, бьющего красным крылом над «райским» уголком, тоже весна. На крыле, в две строки, белым по красному —
«Сегодня мы не на параде, мы к Коммунизму держим путь».
Сегодня у многих из нас выходной. По общему календарю. А по нашему – нашего заводского комсомола – у нас трудовой день, субботник. А вот и его девиз, он виден издали, щитом возле проходной.
«Завтра – субботник. Не можешь – не приходи, мы не обидимся. Можешь – приди и помоги, заводу трудно. Комитет ВЛКСМ».
Я вглядываюсь в написанное и нахожу исправление. Кто-то поменял «завтра» на «сегодня». «Райский» уголок – кафе субботника. Посреди лужайки – стол на козлах под белой как снег скатертью. На столе пузатый – руками не обхватишь – самовар, блюдца стопками, чашки строем по две в ряд, чайник лебедем, кусковой сахар горушкой и булочки разных сортов: пионерская, праздничная и наша, ведовская.
Девушки в белых коронках и фартучках – дежурные штаба субботника – потчуют чаем участников. Приглашают всех приходящих, но тем некогда подолгу чаи гонять. Отмечаются блюдечком бодрящего напитка и спешат на объект. Под вечер и на всю ночь мы перенесем праздничный стол в бытовку. Потому что «от» и «до» субботника – с восьми утра нынешнего дня до восьми утра завтрашнего. К нам весь день и всю ночь будут приходить свободные от смены и трудиться, чтобы помочь заводу вытянуть план.
Штаб субботника – это партком, завком и комитет комсомола. У каждого из нас – у меня, секретаря комитета комсомола, у секретаря парткома и у председателя завкома – дежурная смена, восемь общественных часов.
Первым веду субботник я. Веду не командуя, а действуя, как командир в рукопашном бою. Сам дерусь и другим помогаю драться. Привезли муку в мешках? Мои плечи в вашем распоряжении, друзья-грузчики. Надо перекатить дежи с тестом? Пожалуйста, вот вам мои руки, друзья-тестоводы. Округлитель портачит и вместо круглых кусков теста для рогаликов квадратные подает? Я тут, друзья-пекари. Будем вместе творить круглое из квадратного.
– Братишка, к директору!
Иван Иванович смотрит строго. Сперва на меня, потом на стенные часы. Догадываюсь: уже час, как работает вторая смена.
– Одна нога здесь, – командует директор, – другая дома!..
Я тут же улетучиваюсь. Но не с завода. С глаз директора. И скрываюсь в бытовке, где у меня с вечера припасена раскладушка. Перехитрить меня директору не удается. Сам он – в этом я абсолютно уверен – ни за что не уйдет с завода до конца субботника.
Окончился субботник сюрпризом. Минул трудовой день, минула трудовая ночь, и наконец все мы, выручавшие план, собрались за чайным столом в нашем заводском «райском» уголке. Разлили чай и, услышав звон чайной ложечки, устремили взоры на звонившего. Это был наш директор Иван Иванович. Он стоял, возвышаясь как гора над хлебосольным столом, и, если память меня не подводила, держал в руках ту самую тетрадь в целлофановых корочках, с которой приходил некогда к нам, пятиклассникам. «Собирается прочитать дневник Галины Андреевны», – предположил я и ошибся. Иван Иванович прочитал совсем другое, хотя тоже о войне. Вот то, что все мы услышали.
Рассказ начиная,
Прошу тишины.
Рассказ, как мальчишка
Бежал от войны…
В селе под Калугою
Жил он. Но вот
Немецкую бомбу
Принес самолет…
И бомба село то
Со света свела.
Остался мальчишка
Один из села.
Ему бы гранату,
Кинжала бы сталь,
Он храбрый! Он ими
Врага бы достал.
Но нет их. И он
Виноват без вины.
Решает мальчишка
Бежать от войны.
Не трусом, чтоб страхом
Себя торопить.
А чтобы оружие
В поле добыть!
Бежит он, а следом,
Круша тишину,
Немецкие танки
Толкают войну.
А сразу за ними
Фашисты ползут…
Осеннее небо
Роняет слезу.
И плачут березы
Листвою над ним,
Ну как им, березам,
Остаться одним?
…Дороги, дороги,
Дороги… Их три.
Сошлись три дороги,
Как есть три сестры.
Сошлись возле брата,
А брат, кто же он?
А брат – головастый,
Глазастый бетон.
По самую шею
Он в землю зарыт,
Но все на земле той
Он чует и зрит.
Как небо без грома
Грохочет грозой…
Как молят дороги:
«Прими и укрой.
Не дай нас ногами
Войне растоптать.
Сумей за нас, братец,
В беде постоять!..»
Глаза-амбразуры
Тревоги полны.
Какой-то мальчишка
Бежит от войны!
Что сделает мальчик,
Войдет ли он в дот?
Иль, страхом гонимый,
Сторонкой пройдет?
Не трус, видно, мальчик,
Подкрался, глядит…
И слышит вдруг: «Кто там?
Коль свой – заходи!..»
Вошел. Огляделся.
В стене три окна.
И в каждом – ладошка
Дороги видна.
И три пулемета.
Построены в ряд.
И на три дороги
В те окна глядят.
А где пулеметчики?
Надо их счесть.
«Один!» – и обчелся,
Один лишь и есть!
Немолод. Годится
Мальчишке в отцы.
И просит мальчишка:
«Возьмите в бойцы!
Я ленту заправлю,
Я воду залью,
Я шагу отсюда
Не отступлю!..»
«Я верю! – ему
Пулеметчик в ответ, —
Иной у фашистов
Дороги здесь нет.
И помощь была бы
Твоя хороша,
Как выйдут они
Под огонь блиндажа…
Но я, командир,
Говорю тебе «нет».
Есть служба другая,
Секретный пакет!
Его ты возьмешь
И отправишься с ним,
Войну обгоняя,
За Нару, к своим…
Но если в дороге
Без сил упадешь,
Пакет этот вскрой
И его уничтожь!»
Простился. И снова
Мальчишка в пути.
С секретным пакетом
Спешит он идти.
Но силы на убыль,
И голод грозит.
Чем ужинал нынче,
Тем завтра будь сыт!
Ну вот и ни капли
Уж сил больше нет.
Вскрывает мальчишка
Секретный пакет…
Но что это, снится
Голодному сон?
В пакете находит
Сухарики он.
Но не наважденье,
Не сон это, нет!
А тот, командирский,
Секретный пакет.
И, добрый обман
Командиру простив,
Он грыз их,
Слезами сперва оросив..
Он грыз их и шел,
Подмосковьем таим,
И выжил, бедовый,
И вышел к своим!
И в добрые руки
Москвою был взят.
Мужал, поднимался
И вырос солдат!
И в сорок четвертом,
Солдатом как стал,
На запад,
На запад
Фашиста погнал!
А там, в сорок пятом,
Его доконал!
* * *
Тем слава, кто порох
Сухим бережет.
Тем слава, кто хлеб наш
Растит и печет.
Раздались аплодисменты.
– Кто автор? Чья поэма? – послышались голоса.
– Автор неизвестен, – сказал Иван Иванович и угрожающе посмотрел на меня. И не зря. У меня так и чесался язык объявить автора. Им был сам Иван Иванович. Когда Галина Андреевна при нем проговорилась, что он в молодости сочинял стихи, я не очень удивился, вспомнив его поэтическое «Слово о хлебе». Но ни тогда, ни потом не мог извинить его скромность. Написать и не признаться в авторстве? Это до меня не доходило. Мне бы такое сочинить, я бы всем о себе раззвонил. Увы, скромность, я чувствовал это, не была моим уделом. Я вспомнил Катино письмо: «Всюду, как Буратино, сует свой нос», и… и, когда мне предложили выступить, отказался, сославшись на то, что лучше неизвестного сочинителя не скажешь.
ЭПИЛОГ
С высоты дома-башни мой завод как на ладони. Да что там завод. С высоты дома – а я живу на верхнем этаже – весь Ведовск у меня на ладони. Глянешь направо – речка Поля машет по кустам серебряным хвостиком. И тем же хвостиком, как белка по колесу, бьет по турбине, заставляя ее, ленивицу, добывать электричество и гнать по проводам под крышу голубиной почты. Издали почта как кубик со стеклянной крышей, а на самом деле она в два моих роста.
Над почтой кружат голуби-путешественники. Ведовские голубятники, мальчишки и девчонки, засылают их через знакомых во все концы страны. А оттуда, в Ведовск, они добираются «своим ходом». И не порожняком, с голубиной почтой, в которой мальчишки и девчонки других городов и сел рассказывают ведовским сверстникам о своем житье-бытье.
Я снова обращаю свой взор на завод. Как он вырос, но с возрастом не постарел, а, наоборот, помолодел и похорошел. Цветут вишни, и он весь в вишневом цвете. Из заводских ворот, как муравьи с ношей, – с моей высоты они впрямь похожи на муравьев – выбегают роскошные автоэкипажи, в которых едет его величество Хлеб. Он едет к людям. Счастливого пути, Хлеб!
– Лешка-а-а!.. Рабочий кла-а-асс!..
Я вздрагиваю, услышав зов детства. Неужели кто-то, вспомнив мое школьное и училищное прозвище, кличет меня с улицы?
– Здеся-а-а! – откликается на зов другой голос, и я узнаю в нем своего шестилетнего сына.
Объявив о себе из окна кухни, он – я вижу это из спальни – колобком выкатывается в коридор, и Кате с трудом удается поймать его и вернуть за стол. Время завтрака еще не прошло, а Катя не только на работе строга… Она заведует учебной частью того самого ПТУ, в котором мы с ней учились. Покормит нас и уедет в Москву. Меня зовут, и я, выйдя из спальни, присоединяюсь к завтракающим.
Выпив кофе с ведовской булочкой, выхожу в коридор и звоню на завод диспетчеру. Традиционный утренний вопрос, перед выходом на работу:
– Как дела?
– Движемся по курсу. И никакой качки, товарищ директор, – отвечает бывший моряк Кануров.