355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Голышкин » Лёшка » Текст книги (страница 20)
Лёшка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:09

Текст книги "Лёшка"


Автор книги: Василий Голышкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)

Я не сопротивлялся. Я, как покорный ослик, терпеливо переносил удары. Удар, еще удар… Он бил, а я даже не отступал, приговаривая про себя: «Поделом… не суй нос в чужие секреты… Не суй…» Он занес кулак еще раз и… не ударил. Наверное, удивившись, что меня бьют, а я не даю сдачи. И как водой из ушата окатил меня презрительным взглядом и ушел. Я обождал и вышел следом. Шел, побитый, по ночному Ведовску и размышлял о Канурове: подействует или не подействует на него Катино письмо? Поживем, решил, – увидим.

АТАКА

У нас на заводе новость. И весь завод, вся смена, гудит, как потревоженный улей. Меня с утра не было, я отдыхал с ночи, и, когда в обед пришел, гудение достигло апогея, и я попал в самый водоворот слухов.

«Ты слышал?.. Ты слышал?.. Ты слышал?..» – накинулись на меня со всех сторон. «Не слышал?» «Смотрите на него и удивляйтесь, он ничего не слышал!..» И, обрадованные, что напали на свеженького, тут же выложили: «Ульяна-несмеяна увольняется с завода». Вот это новость так новость! Пережив не без ликования услышанное, пошел к директору. У меня к нему дело. «Музей Хлеба». Мы задумали это на комитете комсомола. Вот я и пришел сегодня до смены – смена у меня ночная, – чтобы посоветоваться с директором.

Я постучался и вошел. Иван Иванович сидел во главе стола и держал на правом фланге главного инженера и кадровичку, а на левом – секретаря парткома и председателя завкома.

– Входи, входи, «угол», – закивал, увидев меня, Иван Иванович, – входи и занимай свое место в заводском семиграннике без одного угла.

«Семигранник» был словотворчеством нашего директора. Наподобие «заводского треугольника». В семигранник он включал всех нас, присутствующих, плюс заведующую производством. И вот, как видно, этот угол отпал. Я не ошибся.

– Информирую вновь прибывших, – сказал директор и прочитал заявление Стрючковой с просьбой об увольнении. Задумался, покалывая нас глазами, и развел руками: – В толк не возьму, чего ей приспичило? В заявлении никаких причин. Что будем делать? – И сам же ответил на свой вопрос: – С увольнением подождать. Установить прежде причину. Иные мнения есть?

Иных мнений не было.

Дамоклов меч висел, висел над Мирошкиными да и опустился на повинные головы братца Иванушки и сестрицы Аленушки. Мать Мирошкина получила вызов в детскую комиссию при исполкоме для определения судьбы ее детей. И тут мы отважились на нечто невиданное и неслыханное – решили усыновить и удочерить братца Иванушку и сестрицу Аленушку. Кое-кто из комсомольцев, правда, восстал: мол, негоже при живой матери!

Но их атака не увенчалась успехом. Мы тут же отбили ее, спросив, как они посмотрят на это, если Мирошкиных «усыновит» и «удочерит» исправительная колония. И они, пристыженные, примкнули к нам: перехватим у колонии Мирошкиных!

И вот, все так, как при моей встрече. Бригада, принаряженная – девушки, маков цвет, все в алых косынках, я, единственный мужчина, с красной розой на белом халате, – ждет пополнения, которое нетерпеливо топчется у входа в цех. Все мы исподтишка поглядываем на Мирошкину и сами загораемся от ее волнения. А уж волнения самой Мирошкиной и не описать! Такое важное поручение: встретить новоприбывших хлебом-солью! Впрочем, она его вполне заслужила. Вот и свидетельство этих заслуг – на стене, в красной рамке, —

«Дорогая Елизавета Петровна Мирошкина! Спасибо за вашу работу. Сегодня вы были впереди всех! ПКДД».

Я мысленно расшифровываю подпись: «Пост контроля добрых дел». Он тоже родился на наших комсомольских летучках. Сегодня благодарность снимут, она – «однодневка», и красную рамку займет кто-нибудь другой, но это еще бабушка надвое гадала. Как-то Мирошкина маячила в рамке целых четыре дня подряд!

Открывается дверь. Входят смущенно-сияющие братец Иванушка с сестрицей Аленушкой, и потрясенная Мирошкина роняет хлеб-соль на пол. Но я не даю ему упасть. С ловкостью вратаря кидаюсь под каравай и успеваю схватить его, как мяч. Встаю и говорю:

– Лена!.. И ты, Ваня!.. И вы, Елизавета Петровна!.. Мы просим у вас… Мы, вся бригада! Быть вместе с вами матерью вашим детям. Пусть они будут и вашими и нашими детьми… детьми завода!

Ну до чего все женщины слезливы!

Братца и сестрицу приставили ко мне – наблюдать и помогать. И как я потом ни прогонял их домой – не шли.

– Поймите вы, – уговаривал я, – детское время вышло. Отработали свое – и марш. Закон не велит дольше задерживать.

– А у нас каникулы, – отвечали они, – как хотим, так ими и распоряжаемся. И потом, – они оглянулись и прильнули ко мне справа и слева, встав на цыпочки, – у нас секрет, – зашептали в оба уха сразу, – хотим вместе с мамой… с работы…

Я сдался, и они убежали ваять «жаворонков». С мелкоштучными была запарка.

В конце работы меня позвали к директору. Я постучался и вошел. Весь «многогранник» в сборе. Как тогда, когда разбиралось заявление Ульяны-несмеяны об увольнении. Я сел слева от директора, поднял глаза и увидел своего бригадира. Она сидела наискосок от меня, и неестественная пунцовость на ее лице сменялась столь же неестественной бледностью.

– Что с ней? – шепотом спросил я у кадровички.

Та вздохнула, как о потерянном, и шепотом ответила:

– С бригады снимают…

Я не дослушал кадровичку и вскочил с места. Как я ораторствовал, защищая своего бригадира!.. Как возмущался!.. Как соловьем заливался!.. Как разорялся, протестуя против того, что ее лишают бригады!.. Как красноречиво доказывал – в запальчивости, в обиду им, поднявшим руку на моего бригадира, – что если и есть среди всех нас тот, кто достоин высших степеней отличия, то это Варвара Исмаиловна, наш бригадир, наш друг и брат…

На «брате» я поперхнулся, сообразив, что оговорился, но сил продолжать не было, и я, не исправив сказанного, опустился на стул. Поднял глаза и зажмурился, ослепленный директорским сиянием. Он светился весь – вместе со своей лысиной – и кивал мне, как видно благодаря за сказанное. Что за черт?

Директор встал и с удовольствием развернул плечи.

– Комсомол высказался, – сказал он, – кто против предложения комсомола?

– Какого предложения? – встрял я.

– Чтобы оставить вам бригадира, – мимоходом бросил директор. – Все против? В таком случае проходит предложение треугольника. Варвара Исмаиловна, принимайте ключи!

– Какие ключи? – метался я от соседа к соседу. – От чего ключи?

– От производства! – услышав меня, весело отозвался директор. – Знакомься, Варвара Исмаиловна, заведующая производством!..

Я, наверное, расцвел, как роза, потому что в лице и во всем себе почувствовал радостное жжение.

Весь стол потянулся к Варваре Исмаиловне. Но директор постучал, и все угомонились.

– Ваше предложение, – спросил директор нового заведующего производством, – кого вместо себя?

Моя мысль заметалась в поисках возможной кандидатуры. Интересно, гадал я, совпадет она с той, которую назовет Варя, или нет?

– Братишка! – сказала Варя, и я встал, решив, что она хочет со мной посоветоваться.

– Я – Братишка, – сказал я, но Варя и бровью не повела в мою сторону. Она смотрела только на директора и отвечала только ему.

– Бригадир – Братишка!

Да что она, с ума сошла, что ли? Глаза мои забегали. Я, как тонущий, молил о спасении и ни в ком не находил участия. Нет, кажется, кто-то кинул круг.

– Молодо!

Кадровичка! Я собирался ухватиться за спасательный снаряд, но директор тут же отвел его в сторону.

– Молодо, – сказал он, – но не зелено. Что же касается молодости, то, между нами женщинами говоря, ранний овощ дороже ценится. Принимай бригаду, Братишка! Это не просьба. Это уже приказ!

Уходя, я спросил об Ульяне-несмеяне.

– Уволена, – сказал директор, – согласно второй личной просьбе. Вот… – и он протянул телеграмму: «Прошу трудовую книжку Хабаровск востребования. Стрючкова». – Ишь ты, на слове «выслать» и то сэкономила.

…Дни, как годы. У каждого своя судьба. Это я не вообще о днях. А о днях своей личной жизни. Иногда они у меня безоблачны. Порой в одном лице дня и хмурость и веселость сразу. А бывает – сплошной мрак. И по событиям день дню не ровня. У иных их густо, а у другого пусто. Взять тот, который описываю. С утра, казалось, день так и пройдет, не проявив себя ничем из ряда вон выходящим. А он под конец кое-что приберег и на ночь еще оставил.

Проходная провожала нас, ночную смену, Государственным гимном. Июльская ночь, гася облаками звезды, заваливалась спать и слушала на сон грядущий радио. Телефон в проходной вдруг вскипел, как чайник, и пошел греметь, захлебываясь звоном. Вахтер снял трубку и, не дослушав, потому что трубка продолжала говорить, протянул мне. «…едленно к директору», – уловил я и спросил у вахтера:

– Кого?

– Тебя, – с уважением к голосу в трубке ответил вахтер, и я пошел.

Директор был один. Сидел, подперев голову руками, и не сводил глаз с какой-то бумаги. Протянул мне. «Акт технического предупреждения», – глазами прочитал я и, схватив все сразу, уяснил суть. Какой-то Мордовин, грозя дирекции аварийной ситуацией, требовал «остановить конвейер печи номер один для профилактического ремонта цепей».

– Мордовин? – я вопросительно посмотрел на поникшего директора.

– Инженер по безопасности, – сказал директор. – Уволился по собственному… Без меня. Суть не в нем. Суть в предупреждении. – Директор со значением посмотрел на меня. – Печь номер один!.. Выйдет из строя и…

– И атака захлебнется, – вслух грустно произнес я то, о чем подумал про себя.

– Фланги, в крайности, поддержат, – лениво возразил директор, думая не об атаке, а о чем-то другом. – Можайцам, не то москвичам челом ударим. Напекут, не откажут. Не в том дело…

– А в чем? – удивился я.

– В том, – сказал он, – почему этому акту о техническом предупреждении хода не дали?

– Наверное… – гадал я, растягивая ответ, – наверное, потому, что вас не было!

Он горько усмехнулся:

– Ждать пожарных, когда дом горит… Сидеть и ждать сложа руки… Да от огня подальше… Чтобы вместе с домом не сгореть… Нет, Братишка, в здравом уме это невозможно! При одном, правда, исключении. Если хочешь, чтобы дом все-таки сгорел… Я его где, акт этот, нашел? В столе, в нижнем ящике, куда и заглядывать не думал. Случайно напал. Потерянное искал, а нетерянное нашел. Как ты думаешь, кто и зачем его там укрыл? И зачем не оригинал, а копию? Подписанную, но копию. А где же оригинал?

Я не встревал, догадавшись, что Иван Иванович рассуждает сам с собой. И о том догадался, кого он имеет в виду: Ульяну-несмеяну. Только она, «Калиф на час», могла принять и укрыть «Акт о техническом предупреждении» в столе у директора. Ну а с какой целью, тут и дураку ясно: чтобы подвести директора под монастырь.

– Где же оригинал? – сам у себя переспросил директор и сам же себе ответил: – А в Управлении хлебопекарной промышленности. У К. С. Воронкова. Уверен. Ему меня не впервой по жалобам Стрючковой донимать. Загремит конвейер, а он тут как тут с актиком: почему пренебрегли?

– Я бы Стрючкову за бока, – осмелился предложить я.

– Ты же знаешь, – отмахнулся директор. – Хабаровск… до востребования… Найди ее по этому адресу, попробуй. А найдешь, что толку? «Знать не знаю. Я этого акта и в глаза не видела». Соврет – недорого возьмет.

– Тогда и я не знаю, – сказал я, расписавшись в своем бессилии. – Не знаю, что делать…

– Не скромничай, Братишка! – Иван Иванович погрозил пальцем. – Знаешь! И всегда знал. В октябрятах знал, в пионерах знал, из пионеров в комсомол принес…

– Знал? – удивился я. – Всегда знал, что делать?

– Знал… И сейчас знаешь, – сказал Иван Иванович и, смиряя бас, вдруг запел: – «Приказ – голов не вешать!..»

– А, это! – просиял я. – Это да, знаю. Приказ точный. А чем обеспечим, чтобы по голове не получить?

Иван Иванович как лопату поднял ладонь и заломил один палец:

– Конвейер на профилактику, раз! – Заломил второй: – Гонцов в Можайск, два! – Заломил третий: – Комсомол на субботник, три. Затем и вызвал. Варяги варягами, помогут – спасибо, да мы не вольные туристы, чтобы у моря погоды ждать. Выйдем в ночь, на субботник, и вручную, как ту репку, вытянем план! Ты за комсомол в ответе, партком и завком – по своим линиям, я – за интеллигенцию! – Он вдруг поник и задумался. – Нам бы призыв какой!..

– Есть призыв! – еще не веря в то, что пришло в голову, воскликнул я. – Призыв вот какой: «Товарищ! Завтра – субботник. Если не можешь, не приходи. Мы не обидимся. Если можешь, приди и помоги заводу. Ему трудно. Комитет ВЛКСМ».

– А что? Одобряю. Согласуй с комитетом, и «по местам стоять».

Я уже знал: директор с детства любитель морского чтения, отсюда и морские словечки.

Из проходной мы вышли вместе и, попрощавшись, потопали каждый в свою часть света, он – на восток, я – на запад.

Я шел и думал о Кате. Как она там у мамы, и скоро ли мы увидимся? Письма, которые она мне изредка писала, были как нераспустившиеся ромашки. То ли она не раскрывалась, то ли стеснялась своей откровенности. А может… Думать об этом не хотелось, но я не остановил мысль: «Может, и я, как Кануров, уже ничего для нее не значу?» Захотелось вдруг остановиться и по-щенячьи излить свою тоску луне. А она – вот она, висит над самой головой медово-пшеничным ломтем и дразнится: укуси попробуй! И звезды-лакомки роем вокруг. Так и кажется, налетят на луну, как пчелы, и растащат всю по небесным ульям.

Звезды… По ним когда-то предсказывали судьбу. Звезды, звезды, дайте понять, скоро ли я увижу Катю? Молчат, не отвечают. Что им до Кати! Что им до меня! Да и не знают они ничего про нас, даже того, что спустя всего три часа я сломя голову буду мчаться по этой дороге обратно на завод!

Да, ровно через три часа я шлепал, не оглядываясь, по теплому с ночи асфальту, навстречу серпику зари, косившей мглу ночи, и ловил бегущее за мной настырное эхо шагов.

– Авария! – Этим словом посыльный и поднял меня поутру с постели. Видно, сбылось предсказание Мордовина.

Пошла заводская стена. До проходной еще метров двести. Может, через стену, а? Была не была, в час нужды кто осудит нарушителя!

Влетев в цех, я из первых же уст узнал: беда у меня, на моей печи! Кинулся к ней, но меня на бегу перехватили и направили в новое русло, крикнув: «К директору!»

Мне как будто даже и не обрадовались. А я, увидев их, преспокойно заседающих в директорском кабинете и сонно, как сытые куры, клюющих носами, прямо-таки из себя вышел: заседать, когда у меня, на моей печи авария! Не заседать нужно, а бежать, чинить, спасать план!

Директор кивнул на стул, и я сел, хотя, по-моему, не до сидения было. Меня, как воздушный шар, так и подмывало сняться с места и лететь. …«Да куда лететь? – удерживал я себя. – Куда? Послушай, что старшие командиры скажут. И не смейся над ними, пожившими и столько разных дел переделавшими, что любого возьми, и одной трети его доли в этих делах на всю твою грядущую жизнь хватит…»

Оборвав внутренний монолог, стал слушать. Но тут же снова взорвался, услышав, как Роза Локоткова, вся в кольцах и серьгах, – неужели, не снимая, так в них и спала? – моя сверстница, выбравшая из двух профессий – пекаря и тестовика, которым обучалась в ПТУ, – третью и ставшая диспетчером по сбыту и снабжению, разглагольствует о трудностях. Что она их не боится… Что прикажи ей только, и она хоть куда, хоть в печь головой… И хотя в данном случае Роза имела в виду не какую-то там метафорическую печь, а вполне конкретную, мою, все равно слушать ее мне было неприятно.

Не люблю трудностей в труде. По-моему, трудности придумали хитрецы. Чтобы возвеличить себя в глазах других. И чтобы все другие смотрели на них снизу вверх, а они на всех сверху вниз: как же, такие трудности преодолели! А какие могут быть трудности в труде? Сказать о труде, что он трудный, все равно что назвать масло масляным. Труд, он и всегда труден, любой труд, даже, если этот труд – отдых. «Без труда не выудишь и рыбки из пруда». Да и по корню «трудности» ведут свой род от слова «труд». Труд, если он подлинный, без обмана, честный, всегда труден. Нет, я не люблю тех, кто хвастает трудностями. По-моему, они нисколько не лучше тех, кто выставляет напоказ свою порядочность.

…Я, наверное, по молодости всхрапнул, потому что тут же проснулся и успел поймать на себе насмешливо-снисходительные взгляды собравшихся. Говорил директор. В кабинете мягко, как прибой, рокотал его бас: «Спасибо за сознание рабочего долга. А пока – всем по домам!» Только это и досталось мне из его речи. А печь? Что же с печью? Я, наверное, не только подумал об этом, но и спросил, потому что все засмеялись. Ну так и есть, вздремнул и не слышал главного. Меня, впрочем, тут же просветили. Печь поставлена на охлаждение. И как только она до возможной терпимости остынет, механики приступят к ремонту.

– А что до этого делать? – спросил я.

– Быть начеку и спать, – ответил директор.

И я действительно воспользовался его советом.

Часа три спустя я снова шествовал к заводу, но уже не один. Мы с Мирошкиными волокли за деревянные повода-оглобли давным-давно невиданную в здешних местах колымагу, хлебный фургон старика Хомутова. Люди в годах, узнав фургон, останавливались и в знак приветствия поднимали руки.

Мы шли не одни. Орава помогавших нам мальчишек и девчонок текла вместе с нами, придерживая фургон на спусках и подталкивая на подъемах.

Вот и заводские ворота.

– Сезам, откройся! – завопили мальчишки.

Тетя Даша, вахтер, нажала кнопку, и ворота, отойдя в сторону, спрятались в стене.

Мы въехали во двор. Орава ребят кинулась было за нами, но тетя Даша была начеку. Замахала руками: «Кыш! Кыш!..»

Ребята в отместку тут же, как воробьи, вспорхнули на забор и засвистели, заулюлюкали, выглядывая меня и Мирошкиных.

Мы приткнули фургон к заводской стене в самом дальнем, «райском» уголке двора. Это не я придумал – райский. Это сразу всеми придумалось, когда уголок засадили акацией, сиренью, жасмином, и под ноги им, как дорогим гостям, бросили цветочный ковер.

С этого уголка и пошла у нас на заводе эстетика. Как-то в обед, оседлав пенечки, нарезанные нами из толстых бревен, мы проводили в уголке одну из своих комсомольских летучек. Внимали делам будущим и наслаждались плодами дел минувших: роскошным ковром из живых цветов. Мы их сажали, цветы эти, в начале месяца при консультации старика Хомутова. Консультанта нашла нам Мирошкина. Она же и пристыдила его, воззвав к рабочей совести, когда консультант посягнул на вознаграждение.

Подошел Иван Иванович. Покивал всем, приветствуя, и вздохнул.

– Это бы разноцветье да в цеха! – Присел, погрузив пенечек в землю, как в масло, и продолжал: – В старину работящим говаривали: «Бог в помощь!» Но, – подняв палец, – установлено, как непреложный факт, – бога нет, и работящим, кроме себя, вроде бы и рассчитывать не на кого. Ан есть! Цвет – наш бог… А ты, Куликова, воздержись и не смейся над тем, что только кажется смешным, – мягко осадил Таню-пекаря, – и твоим и моим, между прочим, предкам, далеким правда, смешно было слышать, что земля… круглая! Круглыми, мол, только дураки бывают. И вот, кто утверждает, что земля круглая, сам круглый дурак!.. Ладно, простим предкам. Они были людьми непросвещенными. За непросвещенность простим. Но нам непросвещенность непростительна. Ни в чем. Ни в хлебопечении, ни в науке, ни в технике, ни в эстетике. Сейчас не знать ничего из этого – все равно что жить с завязанными глазами и ушами, забитыми ватой. Радио, телевидение, книги, газеты, журналы… Смотрящий да видит! Слушающий да слышит! – И без перехода: – Красный цвет. Приметы: повышает трудоспособность при кратковременной работе. Зеленый цвет – хранитель ритма при долгой занятости. Зеленый, синий, розово-желтый и зеленовато-желтый – цвета покоя. А если, не перестраивая, коридор удлинить надо или потолок поднять? Тут без голубого и зеленого не обойтись. А вот красный и коричневый, наоборот, уменьшают объем, создают уют.

В боковом кармане у директора вдруг что-то зажужжало, и он достал крошечную, похожую на миниатюрный транзистор, коробочку.

– Иван Иванович, – сказала коробочка голосом директорского секретаря Маши, – вас Москва!

– Иду! – сказал директор. Покивал всем и ушел, вызванный к телефону но заводскому радио.

Мы еще посовещались и по сигналу разошлись по рабочим местам.

С тех пор немного прошло, но бытовку мы уже успели преобразить цветами покоя – розовым и желтым.

…Я смотрел на драный, обшарпанный фургон и видел в нем блещущий новизной и лаком «Передвижной клуб-музей ведовского хлебозавода». Эту надпись мы пустим с одного бока, а с другого напишем «Добро пожаловать». Поставим фургон на резиновый ход, скинув деревянные колеса с ржавыми ободьями, поселим в нем старинную утварь для домашнего хлебопечения, украсим фотографиями современного хлебного производства, установим кинопроектор, радиолу, магнитофон и будем разъезжать с ним по школам и гарнизонам, фабрикам и совхозам с добрым словом о хлебе. Да и своим будет здесь на что посмотреть, что послушать!

Я разматываю проволочный узел, которым стянуты дверцы фургона, распахиваю их и заглядываю внутрь. Затхлый, застоявшийся воздух бьет в нас мышиным запахом. Не беда, промоем, прожарим, выскоблим… Пол – хоть и пылищи на нем! – цел и гладок от лотков, которые всю войну – да еще перед ней сколько! – сновали по нему с хлебом-грузом и без него, порожние.

Справа у борта какой-то черный шарик. Может быть, засохший и почерневший от времени колобок? Нет, судя по всему, колобок железный. Силюсь сковырнуть – не поддается. Вооружаюсь садовой лопатой, но и лопатой под него не подкопаешься, сидит прочно. Приварили его к днищу, что ли? Рассердившись, замахиваюсь и бью по колобку лопатой.

Что за черт? Пол в кузове вдруг встает на дыбы и распахивается на две половины, как створки раковины.

Шарю рукой в подполье и нащупываю какой-то сверток. Вытаскиваю. Что-то, по толщине, вроде буханки, завернутой в клеенку, и крест-накрест перехваченной бечевкой. Трухлявая от времени, бечевка расползается у меня в руках. Я разворачиваю клеенку, и глаза у меня лезут на лоб: передо мной, на клеенке, целый банк денег. Сколько их? Тысяча, десять тысяч, а может быть, и все сто? Не знаю. Никогда в жизни не видел столько денег сразу. Правда, пользы от них как от козла молока – они были в ходу до денежной реформы, но все равно, кто и зачем спрятал их в тайник? В том, что это тайник, я уже не сомневаюсь.

Заворачиваю деньги в клеенку и иду с ней к директору.

– Температура?

– Сто!

И снова:

– Температура?

– Девяносто!

И вздох облегчения среди «лечащего» персонала: падает! Значит, лечение уже помогло и температура у больного упала. Упадет еще на десять – пятнадцать градусов, и вполне можно будет приступать к хирургическому вмешательству. Хирурги уже наготове. Один другому под стать: в ватниках, валенках, зимних шапках. Хирурги? Нет, конечно. Это я так, для красного словца. И про лечение и про хирургов. А на самом деле мы слесари-механики. И наш больной не человек, а моя печь. Как я, пекарь, попал в слесари-механики? А вот так, взял и попал, сказав, что раз печь моя, то мне первому и лезть в нее. А что касается устройства печи, как внешнего, так и внутреннего, то ни один анатом не сравнится со мной в знании ее организма. Организм печи, сказал я, знаком мне до последней косточки. И я не хуже других – да чего там не хуже – лучше других! – знаю, как эту косточку вправить, если она вывихнулась из своего сустава. А если кто не верит, сомневается и желает проверить мои знания по программе специальных предметов, то пусть возьмет эту программу, и посмотрим, удастся ли ему прокатить меня по билету: «Устройство, назначение и способы наиболее целесообразной эксплуатации оборудования», или по другому билету: «Использование и внедрение нового оборудования, инвентаря и механизмов на хлебопекарных предприятиях», или, наконец, по третьему билету: «Правила техники безопасности при работе и уходе за отдельными машинами и аппаратами». Ах, меня не хотят экзаменовать, мне и так верят? Тогда я первым лезу в печь…

– Температура? – в который раз осведомился Иван Иванович, и дежурный у печи тут же откликнулся:

– Восемьдесят пять!

– Вентилятор?

– Машет, как птица!

Продуть печь вентилятором – это директор придумал. Выигрываем целые сутки! Он, как кот, мало что не облизываясь, только что ходил возле печи и все к чему-то примеривался. (Я похолодел, догадавшись. Примеривался, чтобы самому лезть в печь!) Помрачнел и отошел, сообразив, что не протиснется. Не те габариты. Ни у него, ни у печи. А у нас – у меня и двух других, подлинных слесарей-механиков – габариты вполне подходящие. Мы, тощие, не то что в печь, в игольное ушко пролезем…

В цехе света больше, чем обычно. За окном – а оно во всю стену – черная тушь ночи. Корыта-работяги гонят и гонят тесто в бункер. Бессонные транспортеры бегут и бегут, унося готовые буханки, батоны и мелкоштучные изделия. Хлеб идет без остановки. Стоит только моя печь.

– Температура?

– Восемьдесят!

– Пуск!

Это команда мне. Космическая! Я оценил и улыбнулся директору. Теперь так, опоясаться, как альпинист, напялить перчатки, повесить на грудь электрический фонарь и…

Я не сразу сообразил, что произошло. Кто-то, во всем зимнем, как и я, но по виду крупнее меня, ни слова не сказав, отобрал у слесаря фонарь, веревку, опоясался и по-медвежьи, как в берлогу, полез в черный под печи.

Я узнал его. По золотому зубу, огоньком сверкнувшему из-под нахлобученной на нос шапки.

– Кануров, – сказал я слесарям, напуганным такой дерзостью, – пусть!

Он вынырнул из печи весь в пару и горячий, как головешка.

– Шестеренка полетела… Справа по ходу… – выдохнул он и пошел остывать.

Я сунулся вторым… Горячий воздух, как горчичник, жег лицо, а когда я вдыхал его, то готов был взвыть от боли. Не воздух, казалось, а горячие железные опилки вдыхал, и они казнили меня там, внутри, своими жалами.

Вот и провисшая цепь. И груда люлек одна на другой. Их всего шесть. Я хватаю одну и волоку вон из печи. За другими тремя придут другие, а за пятой – опять я. Вылезаю из печи и как рождаюсь вновь. Черт возьми, как хорошо просто жить! Но долг есть долг, и, когда подходит моя очередь, я снова лезу в печь. Выношу пятую люльку и стою остываю, ловя на себе восхищенные взгляды белых халатиков. Вдруг – или это мне только мерещится? – из двери в цех вплывает белое облачко и стремительно несется прямо на меня. Что это? Кто это?

– Лешка, родной! – По голосу узнаю, Катя!

С люлькой в руках, тяжело пыхтя, из печи вываливается Кануров.

– Все!.. – хрипит он. – Чисто!.. – и просит воды.

Вода вот она, прямо на неподвижном транспортере стеклянный кувшин и кружка. Катя наливает и несет Канурову. Что с ним? Увидев Катю, он отшатывается от нее, как от привидения, и пятится, пятится, пока не упирается спиной в стену.

– Спасибо, Саша! – Катя приседает и подает Канурову воду.

Я уже знаю, за что «спасибо». Днем, перед сменой, я был у Галины Андреевны, и она рассказала мне о своей беседе с Кануровым и о самом главном – о слове Канурова оставить Катю. Вот за это и «спасибо». А может, не только за это? Может, еще и за печь? Точно, и за печь тоже.

– Ты герой, Саша! – говорит Катя и уходит, то и дело оборачиваясь и с виноватым видом поглядывая на Канурова. Он, конечно, догадывается, к кому она уходит. И когда пьет воду, я даже издали слышу, как его зубы мелкой дробью пляшут по ободку железной кружки. На Катю он старается не смотреть.

…В печь посменно – десять минут работы, десять отдыха – «ходят» слесари. Наконец шестеренка поставлена и цепь наброшена. Заработал мотор, и конвейер пошел. Но это холостой ход. В рабочем режиме он пойдет после осмотра и «лечения», главным образом «хирургического». У него «ампутируют» одни детали и звенья и заменяют другими, здоровыми. А мы, бригада, будем, пока суд да дело, «гнать план» вручную, разделывать тесто для булочных и сдобных изделий и подменять отпускников и заболевших. Но это ненадолго. Конвейер пойдет, и мы – тестоводы и пекари – снова займем свои законные рабочие места. Одни – у его истока, на верхотуре «капитанского мостика», другие – у его устья, на выпуске хлеба в свет.

Из проходной мы с Катей выходим вместе. Я все еще не в себе от ее внезапного появления и не знаю, как спросить, почему она так вдруг приехала. «Идем заре навстречу» прямым ходом к Кате в общежитие. Солнце, сторукий маляр, уже на лесах и наводит утренний глянец на ведовские небеса.

Катя о чем-то говорит, но я не слушаю ее. Я весь во власти другого чувства – зрения. Шагаю вполоборота к Кате и, не сводя с нее глаз, думаю: «Какое счастье, что она приехала!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю