Текст книги "Лёшка"
Автор книги: Василий Голышкин
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Лёшка
Приключения юных мстителей
Рассказы
ЧУДО МШИНСКИХ БОЛОТ
Женщина жала траву. Хватала рукой за вихор и под корень срезала серпом. Медная по виду трава и в жесткости не уступала металлу. Лето после морозной зимы выдалось жаркое и, пока стояло, как на сковороде, вытопило из травы всю влагу. Поодаль, на болоте, трава была зеленой и аппетитной, но женщина боялась болота и ни за что бы не рискнула довериться его обманчивой тверди. Знала, что за твердь. Наступишь и, как на качелях, ух вниз, с той только разницей, что качели, опустившись, тут же и поднимутся, а болотный дерн, если и выпрямится, то уже без тебя.
– А-а-а-а!
То ли комар пропел, то ли человек: тоненько, далеко и тревожно.
Женщина выпрямилась и прислушалась.
– А-а-а-а!..
Человек!
Женщина метнулась к болоту, которое источало звук, и замерла у воды, зло поблескивающей между кочек. Человек, где же он? Зашевелились рыжие папахи камышей в зеленом убранстве листвы и, расступившись, открыли девочку, всю в жиже, как в мазуте, – жалкую, дрожащую, испуганную… Увидев женщину, она неожиданно улыбнулась и подалась навстречу. Но тут же и ухнула в одно из лукавых окошек мертвой воды. Женщина всплеснула руками, выбросила босые ноги из опорок и, подобрав подол, отважно сиганула туда же. Болото сыто зачавкало, радуясь добыче, но осталось в дураках. Женщина схватила девочку за руку и вытащила на берег.
Возле болота вразброс стояло несколько домишек. К одному из них и направилась женщина, таща на буксире девочку – щупленькую, белокурую, легкую, как перышко. И пока тащила, с опаской поглядывала на окошки домишек: не дрожит ли занавеска, не высунется ли из-за нее чей-нибудь любопытный нос? И подкараулила. Одно из окон, наслепо зашторенное, вдруг прозрело, и оттуда на идущих уставился черный мужской глаз. Поморгал и скрылся вместе с бородой, веником свисавшей с лица. Женщина испуганно поклонилась окну и ускорила шаг, чуть слышно ругнувшись:
– Черт глазастый!
Вошли в дом, и женщина захлопотала со скоростью десяти рук в минуту. Выхватила из печи чугун с горячей водой. Смешала с холодной. Содрала с девочки, как та ни сопротивлялась, все мокрое. Одела во все сухое и, пригласив за стол, подала, что могла: картошку в мундире, луку, сольцы и ломтик хлеба.
Девочка, как проголодавшийся окунек, накинулась на еду-наживку…
А женщина уселась напротив и, глядя на девочку, заплакала.
Девочка, увидев, поперхнулась.
– Вы плачете?
– Плачу, – кивнула женщина, смахивая мизинчиками слезинки. – По дочке… Дочка, как ты… В Германию ее, на каторгу…
– Угнали, – покраснев, догадалась девочка. От стыда покраснев, что вот она ест, а у женщины такое горе… Отодвинула миску с картошкой и встала.
Но женщина была начеку. Усадила снова и заставила все доесть. Убирая за девочкой, сказала:
– Когда только отольется им, супостатам?..
– Скоро! Вот увидите, скоро! – вырвалось вдруг у девочки. – До слезинки все отольется…
– Глупенькая, – вздохнула женщина, – ты-то откуда знаешь?
Знать бы ей то, что знала девочка! Но то, что знала девочка, было большой военной тайной, и ее разглашение каралось суровым наказанием. Даже того, что сказала, она не имела права говорить. Поэтому, чтобы отвлечь женщину от сказанного, она притворно пригорюнилась и повинилась:
– Ой, конечно, откуда же? Не знаю я… – И без всякого перехода, но и без притворства, с восхищением сказала: – Ой, это что? Это откуда у вас? – внимание девочки привлекли травинки и листики, «натюрмортами» развешанные на стене.
– Дочкина флора, – просветлев, ответила женщина.
В домашних и огородных хлопотах пробежал день. И за весь день облачко печали ни разу не затуманило лица хозяйки. От шуток и прибауток гостьи оно так и лучилось забытой радостью.
– А я когда маленькой была, раз ушиблась и не заплакала. Терплю, а не реву. Пока мама не пришла. А как маму увидела, так и в слезы. «Ты чего?» – спрашивает мама. А я ей: «Палец ушибла». «Когда?» – спрашивает мама. А я ей: «Давно уже». «Что ж тогда не ревела?» – спрашивает мама. А я ей: «Тебя дома не было!»
Но девочка не все смешила и развлекала. Не утаила и горького, поведав о своих мытарствах. И про Ленинград, где жила и училась. И про Сольцы, где гостила на каникулах. И про войну, которая разлучила ее с мамой и сожгла дом в Сольцах. И про то, как она одна-одинешенька добралась до Стругов Красных, а оттуда сюда вот, на станцию Мшинская. А в конце спохватилась:
– Ах, зовут меня Зина Пескова, а вас?
– Ларионова… Елизавета, – назвалась хозяйка. В селах, а станция Мшинская была все равно что село, отчества никогда не были в ходу.
Ночью девочке не спалось. Думалось о хозяйке: какая она добрая, открытая, и о себе – обманщице поневоле. Она ведь ее с самого начала обманывала. Прикинулась терпящей бедствие – и: «Помогите, тону…» А сама и не думала тонуть. «Тонула» для того, чтобы вызвать к себе жалость и найти приют. И потом обманывала, сказавшись сироткой-побирушкой. И как зовут, наврала. Зина Пескова. А она вовсе не Зина, а Юта. И не Пескова, а Бондаровская. И не побирушка несчастная, а партизанская разведчица. А что до болота, то не ей бы ругать его жабой. Болото для нее дом родной, хоть и холодный, хоть и без крыши над головой. Для нее и для тех, кто послал ее в разведку на станцию Мшинская. Спи, Юта, спи, твоя ложь перед хозяйкой свята. Не всякий, творящий добро, действует в открытую. Партизаны, помогающие Красной Армии освобождать родную землю, свое добро творят втайне. Но как уснешь, если в голову, не родившись еще, уже лезет завтрашний день со всеми своими заботами?
Не спалось в ту ночь не только Юте Бондаровской, юной разведчице 4-го отряда 6-й Ленинградской партизанской бригады, не спалось и ее хозяйке, озабоченной судьбой девочки-сиротки, и соседу хозяйки, старику Михеичу, ходившему у немцев в тайных полицаях и исподволь присматривавшему за обитателями пристанционного поселка. Служа немцам, Михеич мстил тем, кто когда-то согнал его, кулака, с богатых земель и лишил мельницы. А не спалось ему вот почему. Вчера его вместе с другими спекулирующими на станции кое-какой огородной снедью забрали в комендатуру. Других тут же выпустили, а Михеича задержали. Но задержка не испугала старика, была условной. Старик доносил немцам на тех, кого подозревал в сочувствии к партизанам, а от немцев вместе с иудиными оккупационными марками получал новое задание. Вчерашнее повергло его в ужас. По неподтвержденным данным, а точнее, по слухам, в Мшинских болотах завелись партизаны. Воздушное наблюдение, правда, не подтвердило этого, но немцы на всякий случай решили провести еще и наземное. И вот это самое наземное наблюдение поручалось старику Михеичу. Он под видом охотника на уток должен был поблуждать по болоту и, узрев партизан, немедленно доложить о них немецкому командованию. Михеича снабдили охотничьими принадлежностями и пожелали счастливого пути. Счастливого, потому что немцы нисколько не сомневались, что, даже встретившись с партизанами, Михеич счастливо отделается. А чего ему бояться? Свой, русский, в связях с фашистами, как русские называют их, немцев, не замечен. Проверят в крайнем случае, если сразу не поверят, и отпустят. А он – от них – к новым своим хозяевам.
Увы, то, что немцам казалось таким простым, самому Михеичу виделось не в радужном, а в мрачном свете. Он сам себя предал, польстившись на сребро и злато. Когда Гитлер, как Змей-Горыныч, стал хватать малолеток и уносить в свою берлогу – Германию, Михеич по соседству намекнул кое-кому о выкупе. Будет выкуп – останется сын или дочь при матери, не будет – поедет к Гитлеру в гости. Ехать на фашистскую каторгу никому не хотелось, и матери, выкупая детей, несли Михеичу все, чем были тайно богаты: нательный крестик, венчальное колечко, часики, ложечку… А дети тех, у кого благородного металла не было, доставались Гитлеру. Как же после всего этого не знать было землякам Михеича о его связях с гитлеровцами? А то, что знали земляки, могли знать и партизаны, если они водились на Мшинских болотах. Да сунься туда только Михеич, там ему и капут! Соврать, сказав, что был, мол, и никого не видел? А вдруг дойдет, что не был и потому не видел? А другие были и видели. Не там, так тут капут. Немцы обмана не простят. Что же делать? Все утро прособирался Михеич в дорогу, примеряя охотничье снаряжение и не ведая, выберется или не выберется живым из Мшинских болот, как вдруг, выглянув в оконце, узрел спасение: соседка Лиза, по колено в воде, выуживала из болотной жижи плачущую девчонку. Он сразу смекнул: через болото шла, и уже не спускал с нее глаз, то прячась за шторой, то выглядывая из-за нее. А ночью почти не спал, раздумывая, как, не вызывая подозрений, расспросить девчонку о том, что его интересует.
Утром ни свет ни заря он постучался к соседям. Хозяйка, открыв дверь, окаменела. За Зиной пришел. Когда Зины не было, не приходил. Схватит, как коршун, и потащит ласточку на станцию. Как других перетаскал. Тех, за кого не было выкупа. Только бы Зина не испугалась. Зина про него уже все знает. От нее же. Эх, проспала! Что бы пораньше выпроводить. Пусть бы тогда приходил. «Где гостья?» – «Улетела, ищи-свищи ветра в поле». Позлился бы да отстал. А теперь ни за что не отстанет. Не миновать ласточке фашистской неволи.
Покосилась на топор. Топором его, что ли, черта? И мысленно перекрестилась: разве она сможет с топором на живого? Петуха зарубить и то рука не поднимается. Его же, черта старого, зовет.
Впустив, не села – рухнула на табурет и, скрывая страх, пригласила:
– Садись Михеич, дело ко мне, ай так?
– По делу. До нее вот, – буркнул Михеич и скосил глаз на Юту.
Юта, еще лежавшая, подхватилась, как заводная, и уселась на сундуке.
– А я вас не знаю! – сказала нараспев, глядя весело и бесстрашно.
– Ловец здешний, – назвался Михеич, – рыбку по заводям промышляю. – И к хозяйке: – Ай, племянница?
Хозяйка обрадовалась подсказке. Михеич, новосел здешних мест, мог и не знать истины, мог и чужую – что ей на руку – принять за родную.
– Ро́дная, – закивала, – ро́дная. Сестры дочь. За Мшами живет. У, шустрая, – пугнула в сторону девочки. – Одна… через болото… А залилась бы, а?
– Там, на болоте, нынче людно, – встрял Михеич, пряча глаза.
– Людно? Ой!.. – Юта зашлась в смехе. – Камыш да жабы. А я все равно не боялась…
– Бог спас, – перекрестился Михеич и, зевнув, заторопился к выходу. Он вызнал, что хотел, и мог с чистой совестью поручиться перед начальством: партизан на болоте нет. Теперь бы только от девки избавиться. Как-никак свидетельница его греха. Открыл дверь в сенцы и позвал хозяйку. Наедине сказал:
– Девку спровадь… Как бы не угнали… – скинул щеколду и ушел, не закрыв дверь. Хозяйка поклонилась в спину и плюнула вслед. Вернулась и обреченно сказала:
– Уходить надо. Как бы не донес. В неметчине на таких, как ты, спрос.
Юта обрадовалась: сама гонит. Легче будет расставаться.
Станция Мшинская с двух точек зрения выглядела так: приземистый кирпично-красный каравай вокзала, узкий прямоугольник перрона, рельсы веером от входной до выходной стрелки, два семафора поодаль от них, как две виселицы, желтобрюхое стадо вагонов, забивших подъездные пути, серый блин площади за вокзалом и желтоокая серость домишек, сбившихся вокруг площади. А «точками зрения» были – дежурная вышка бензохранилища и помост с будкой на высокой насыпи у железнодорожного моста. Там и тут – на вышке и на помосте – топтались часовые, щурясь из-под касок на утреннее солнце и мозоля животы прикладами автоматов. С ленцой текла под мостом река, недовольно морщась, когда набегал ветер и лишал ее дремотного покоя.
Возле бензохранилища было шумней. Сердито, как львы, рвущиеся на водопой, рычали бензовозы. Им, как пьяницам, не терпелось насытиться горючим и разбежаться по воинским частям.
Но так было не всегда. Вдруг откуда-то с неба гремел сердитый рев, и львы-бензовозы замирали в тишине. Зато зенитки, как собаки, почуявшие чужого, поднимали оглушительный лай и брехали до тех пор, пока не исчезал в облаках советский бомбардировщик.
Часовой на вышке возле бензохранилища и часовой возле будки на железнодорожном мосту смотрели чаще на небо, чем на землю. С земли им нечего было бояться. С тыла и с фронта они были под надежной защитой своих частей. Но небо… Небо было самой худой, самой ненадежной крышей у них над головой. Что зенитки! Они порой били в белый свет, как в копеечку, а самолеты лупили по ним и по всему, что возле них прицельно. Черт с ней, с землей! Не проглядеть бы неба да унести вовремя ноги в норы-убежища, когда появятся охотники за немецкими душами.
Глядя в небо, немцы-часовые упускали многое из того, что могли видеть на земле. Так, например, часовой у моста не обратил внимания на странную девочку, которая забавлялась тем, что пускала по течению разные дощечки. А часовой у бензохранилища и не подумал взглянуть в сторону той же девочки, когда она пускала под гору голыши. И уж конечно, даже обнаружив ее в поле своего зрения, ни тот, ни другой ни за что бы не догадались, что девочка-шалунья не кто иная, как разведчица партизанского отряда Цветкова. И не от безделья пускает она дощечки по течению и катает голыши под гору. Высчитывает, за какое время дощечки доплывают до моста, а камни докатываются до бензохранилища.
Полдень. Солнце, как альпинист, карабкается на самую макушку дня и, забравшись, гордо поглядывает оттуда на землю. Юта, попрошайничая, стучится то в один, то в другой дом и наконец добирается до кромки болот. Приседает, чтобы оглядеться, и, убедившись, что «хвоста» нет, скрывается в камышах. Где ползком, где переступая с кочки на кочку, добирается до заветной вчерашней тропинки, которая вывела ее из болота, и еще раз останавливается, чтобы отдохнуть перед дальней дорогой. Камыши, кланяясь ветру, открывают берег, и Юта видит два дома поодаль друг от друга. Дом друга и дом врага.
В полусне, в полубодрствовании томятся в Мшинских болотах партизаны комиссара Цветкова. Ни поесть путем, ни согреться. Зажечь костер – значит выдать себя и обречь на гибель. Налетят «рамы» – и конец! Дела не сделав, отправляйся на дно, к жабам в гости. Они, «рамы» то есть, и так уже все небо над болотами проутюжили, выведывая, нет ли на болотах жизни. Спасибо камышам, не выдали. Да и жабы не подкачали, держа партизанскую сторону. Всякий людской звук гасили своим ревом.
Шел третий, последний день болотного сидения. Завтра на заре они выйдут отсюда и с боем, круша все на своем пути, пойдут на соединение с Красной Армией. Завтра… А до завтра еще целый день. Самый трудный. Потому что голод ест партизан изнутри, а холод снаружи.
Комиссар Цветков встает и, легкий на подъем, хотя весь с ног до головы увешан тяжелым оружием, идет по партизанскому лагерю. Звенит болото комариным голосом, кричит лягушечьим, и, хотя солнце палит, отогревая замерзших за ночь, партизаны все еще жмутся друг к другу: чем плотней, тем теплей.
Вдали дважды коротко крякает утка. Ей, как эхо, вторит другая. Эхо звучит ближе к лагерю, и комиссар догадывается: перекликаются часовые или, возвещая о себе, по-утиному, возвращается Юта Бондаровская, партизанская разведчица!
Она! Комиссар, проворный, маленький, ломая камыши, как спички, спешит навстречу и заключает разведчицу в объятия. Веселая! Смеется! Значит, все в порядке!..
Адъютанту Мите тотчас находится дело: собрать командиров подразделений.
Совещаются недолго. Все и так давным-давно разработано, распределено и намечено: кому с кем идти, куда двигаться, что делать. Совещаются, чтобы подтвердить намеченное, и расходятся готовить команды и группы.
Сердито-розовое, как ребенок, которому смерть как не хочется вставать, занимается над Мшинскими болотами утро. Вернее, это даже не утро, намек на утро, робкая улыбка на мрачном лице ночи.
Строятся, знобко ежась, на островке, где провели три долгих томительных дня. Впереди, перед всеми, черной тенью в белом тумане комиссар Цветков. Справа, на фланге, Юта Бондаровская.
– Товарищи… братья!.. – голос у маленького комиссара густ, как болотный туман. – Вперед, на Мшинскую. – Он выхватывает пистолет и грозит им небу.
– Ура-а-а! – тоненько, как комарик, но звонко и весело кричит Юта. – За Родину!.. За маму!.. За Ленинград!..
Отряд приходит в движение и, рассеивая туман, как сторукая ветряная мельница, во главе с комиссаром устремляется за юной разведчицей.
Перед выходом из болот отряд распадается на три части: бо́льшая, копя злость и волю перед решительным броском, остается в камышах, а две других, по двое в группе, выходят на берег. Их сопровождает Юта Бондаровская, юная разведчица.
Часовой на мосту клюет носом. Часовой на вышке возле бензохранилища следует его незримому примеру. Того и другого клонит ко сну, и они, борясь с дремой, наотмашь лупят себя руками по бокам. Лечит не только от сна, но и от холода. Лечит-то лечит, да смотреть мешает. Занимаясь собой, они упускают из вида других, тех, что привела Юта. Таясь от врага, партизаны занялись двумя делами сразу: спускают с берега реки плотик, а с холма тележку на резиновом ходу, и вот плот поплыл, а тележка поехала, неся на своих спинах страшный груз – мины сокрушительной силы с часовыми механизмами. Достигнув предела – упоров моста и ворот бензохранилища, мины в урочное время должны были взорваться и подать сигнал тем, кто, таясь на болоте, копил злость и волю для атаки. Но кроме этих двух ожидался и еще один сигнал к атаке, третий…
Михеичу не спалось. Чуткий сон старца то и дело прерывался. Но не совесть тому была причиной – черная совесть Михеича, в отличие от него самого, спала беспробудно, – а мыши. Они, как заведенные, шуршали во всех концах старикова дома и лишь в конце ночи, угомонившись, позволили Михеичу задать храпака. И пока он сладко почивал, возмездие в лице юной разведчицы Юты Бондаровской готовило ему горькое пробуждение.
Михеич, очнувшись, лбом вышиб раму и в одном исподнем выскочил на улицу. Дом пылал со всех сторон. Михеич пометался возле и бросился будить соседей. Но как ни гремел, стуча, как ни ругался, взывая к совести, ни один дом не отозвался. Зато на станции – где-то у моста, а потом еще где-то возле бензохранилища – так рявкнуло, что Михеич присел с испуга и на карачках пополз к болоту, спасаясь от огня и молчаливого людского гнева. Но и там ему не было спасения. Болото, веками немое, вдруг обрело голос и – «Ура-а-а!!!» – понеслось на него стоногой лавой.
Полковника Гунерта, начальника Мшинского гарнизона, поднял с постели телефон и тремя ударами-сообщениями, обессиленного, пригвоздил к креслу.
– Взорван мост… Горит бензохранилище… Красные прорвали фронт и наступают на Мшинскую.
Полковник встал и, вновь обретя власть над своим телом, проорал в трубку:
– Отходить!.. К Мшинским болотам!..
– Отхода нет, – безнадежно проскулила трубка, – мшинские стреляют…
Полковник Гунерт выронил трубку. «Мшинские стреляют? Если это не чудо, значит, партизаны. А раз партизаны, значит, конец». На столе, в кобуре лежал «вальтер». Полковник взял его, поднял и, задумчиво понянчив, сунул в стол. Прошелся по комнате, встал посередине, лицом к двери, и, репетируя сдачу в плен, поднял над головой руки.
ПЕРВЫЙ ВЫХОД СНЕГУРОЧКИ
Он всюду ходил за ней по пятам. Как тень. Не отставая и не забегая вперед. Про себя она так его и прозвала «человек-тень». Но вслух называть не смела, боялась обидеть и потерять. Он был тих и светел, как вода в колодце, пока ее не замутишь. И молчаливо-созерцателен. Она бы сказала даже, пассивно-созерцателен. Смотрел, любовался, радовался тому, что умеют другие, а спроси, на что сам способен, искренне удивится: «Я? Я – ни на что!» Есть тихие «зрители» в жизни. И что бы она ни делала: творила стенную газету в учительской или балетный танец на школьной сцене, била без промаха из мелкокалиберной в клубном тире или по-мальчишечьи на саженках «ходила» через речку, на которой стоял их пионерский лагерь, он всегда был рядом, ее верный почитатель. Его почтение льстило ей, и она постепенно привыкла к нему, как привыкают к сладкому.
Подруги смеялись:
– Жених и невеста!.. Из одного теста!..
Она злилась и оправдывалась:
– А вот и нет. Я – его шеф!
– Это по какому же предмету? – ехидничали подруги. – У него одни пятерки, а у тебя…
– По физкультуре, – перебивала она, и подруги оставались с косом. По физкультуре она превосходила многих. А он, ее почитатель, нет, не превосходил.
– Ну почему ты такой инертный? – возмущалась она. – Как газ аргон. Ни с чем в реакцию не вступает…
– Почему же ни с чем… то есть ни с кем? – смущался он. – С тобой вот…
Она злилась и прогоняла его. Но, прогнав, тут же сама искала встречи. Не из жалости, нет, из упрямства. Чтобы она, да с ее характером не сделала из Обломова Штольца?!
Она тащила, а он не шел, упираясь, как мул, и философствовал: «Есть люди-языки. Им петь и говорить. Есть люди-ноги. Им бегать, прыгать и гонять мяч. Есть люди-руки. Им мастерить. Я – человек-голова. Мне думать».
– А если враг? – изумлялась она. – Если на человека-голову нападет человек-зверь? Что будет делать человек-голова?
– Ничего, – отвечал он, – человека-голову защитит человек-ружье.
И откуда он набрался всего этого? Впрочем, она недолго терялась в догадках. У его деда, врача, была большая библиотека. Он, наверное, наугад, как попугай на счастье, вытаскивал с полок книги и читал… Он был куда начитанней ее. Да, видно, не впрок пошла ему эта начитанность. Его звали Сеня. Ему и ей пробило по четырнадцать, когда в Щорс пришли немцы. Они были из одного теста, «жених» и «невеста», но разной выпечки. Он, узнав о фашистах, сломался сразу: хрупкий тростничок! Она, украинский дубочек, лишь склонилась под ветром беды, но тут же выпрямилась. Она, встретив немцев, еще не знала, что будет делать, но знала, что-то делать будет! Но что? Как? С кем? Пренебрегая опасностью, она ходила по городу, смело, с вызовом глядя в лица врагов. Но тем, к счастью, было не до нее.
И когда в доме, возле которого она проходила, гремела, опережая бабий вой, автоматная очередь, она знала, там убит еще один человек. И когда навстречу ей волокли еще одного, избитого в кровь, она знала, куда и зачем его волокут. То там, то тут, как страшные стервятники, парили виселицы, раскинув над землей перекладины-крылья. Ужасаясь виденному, Нина в то же время радовалась слухам, которые, как телеграммы, отстукивала народная молва: «Взорван железнодорожный мост…», «Из госпиталя бежал пленный советский командир…», «Разгромлена и опустошена аптека…». Радовалась и места себе не находила от зла на саму себя. Другие мстят: взрывают мосты, опустошают немецкие склады, казнят, где могут, оккупантов, а она, как щепочка, плавает по воле волн, бродя по родному городу, и палец о палец не может ударить для его освобождения!..
А что, если взять и разрисовать все заборы и стены призывами: «К оружию, товарищи! Смерть немецким оккупантам!» Села и задумалась. Ну призовет она к оружию. А что толку? Где ее призывники возьмут его? Нет, звать к оружию, не имея оружия, смешно. Лучше она вот что сделает: просто расклеит по городу листовки, в которых опишет все, что сама видела и о чем от других слышала. Листовки, а не мел, вот ее оружие!
Она собрала, сколько было, чистые тетради в линейку и клеточку и пошла к Сене. Сеня умный, Сеня голова! Вместе они так распишут зверства фашистов, что самому Гитлеру икнется!
Он даже не открыл ей, хотя она постучала, как еще в школе условились: дважды не спеша, и трижды быстро-быстро. Тогда, разозлившись, она загремела без всяких условностей, и он, стоя за дверью, жалким голосом спросил:
– Кто там?
– Это я, – отозвалась она, не скрывая гнева, – Нина Сагайдак. Открой!
До этого, она знала, ему и в голову не приходило ослушаться ее. Верилось, не ослушается и сейчас, откроет. Но она ошиблась. Он не открыл.
– Я не могу… Я боюсь… – сказал он, и нашелся: – Мама не велела.
Но Нина уже все поняла. Он не мамы боялся. Он ее боялся.
…– Теперь всему конец! – сказал он Нине, когда они встретились после прихода немцев.
– Не конец, а начало, – сказала она, – начало борьбы…
Его губы, тонкие и обидчивые, скривились в усмешке.
– Борьба… Какая борьба? – он смотрел на Нину, как на сумасшедшую. – Немцы на Москву идут, и нам всем смерть!
– Лучше умереть в борьбе, чем… – начала она, но он перебил ее:
– Лучше самому от себя умереть, чем от других. Борьба… Какая борьба? – Он приподнял занавеску на окне и горько засмеялся: – Против кого борьба?
По улице, люто рыча, слоноподобные, шли танки.
…Нина зло пнула дверь и ушла. А на другой день утром он сам прибежал к ней. Бледный как мел, не сел – рухнул на табурет и одними губами, без слов, проговорил:
– Маму арестовали!
Нина опешила. Сенина мама, тихая, застенчивая и безответная, меньше всего походила на тех, кого мог опасаться Гитлер. Но вспомнила про аптеку и подумала, что судить так преждевременно. Что, если налет на аптеку был совершен не без ее участия и фашисты проведали это?
Сеня плакал, а она ходила возле, как наседка, не знающая, чем помочь цыпленку. И вдруг решилась.
– Сиди у нас и жди меня, – сказала она и, наскоро одевшись, в мамином платке, наброшенном на голову, выскользнула из дома.
Она не шла – летела, пугая встречных тревогой, написанной у нее на лице. Сама же не замечала никого и ничего. Только один образ стоял у нее перед глазами. Образ старика: седого, усатого и прямого, как палка. Его звали Иван Степанович. Он еще в гражданскую был партизаном и, случалось, бывал у них на сборах. Она до сих пор помнит, как волшебно звенели у него на груди ордена и медали. Он почему-то не ушел от немцев и остался в городе. То ли не успел, то ли счел старость и давность былого гарантией от преследования. Но не мог же он, не мог, внушала себе Нина, не знать дороги к партизанам…
Она шла к нему, чтобы выведать эту дорогу и с помощью партизан спасти Сенину маму.
Они столкнулись у входа во двор – она и какой-то чисто бритый немец. Но даже бритва не могла устранить следов старости на его лице. Наоборот, обнажились морщины и показали, как старо у немца лицо.
Немец вежливо отступил и улыбнулся, пропуская Нину. Ух, как ей вдруг захотелось смазать его по чистой роже! Не смазала, конечно. Но и «спасибо» не буркнула, войдя во двор. И тут вдруг сообразила, что входить к Ивану Степановичу при немце нельзя. Вдруг он действительно связан с партизанами, а она к нему. Кто такая, зачем пожаловала, спросит, подкараулив, немец.
Пока Нина для отвода немецких глаз чертила во дворе «классы» (пригодился мелок!), немец, пошныряв из двери в дверь многолюдного дома, зашел к Ивану Степановичу. И тут, привлеченная Нининым рисованием, во двор выбежала какая-то девочка.
– Поиграем, да?
– Ага, – сказала Нина, – а фриц чего ищет?
– Квартиру, – ответила девочка, нетерпеливо поглядывая на Нину: взялась, мол, рисовать, так рисуй скорей, замерзнуть можно в ожидании.
Нине сразу не повезло. Наподдала стеклышко ногой, а оно вместо того, чтобы тихонько перескочить в клеточку по соседству, закатилось куда-то под сарай. Незнакомая девочка кинулась искать, а Нина, в тревоге вся, уставилась на окошечко Ивана Степановича. Почему бритый так долго? Она, не торопясь, «классы» успела нарисовать, а его все нет. Уж не случилось ли чего с Иваном Степановичем? Нина не выдержала. Скок-поскок на одной ножке – и к окну. Замерла, как цапля, заглядывая, и тут же, вне себя, отпрянула обратно. То, что она увидела, было ужасно. Иван Степанович, стоя у двери, по-братски обнимал немца. Прощался, провожая, и обнимал немца! Бежать! Сейчас же! Бежать и всем рассказать, что бывший партизан Иван Степанович никакой не партизан, а предатель! Стоп, кому всем? А если среди этих всех найдется еще предатель? Ее тут же схватят и заставят навеки замолчать. Нет, до поры до времени она должна держать в тайне то, что видела. Потом, когда она найдет тех, кого ищет, – и будет искать, пока не найдет! – она расскажет им, расскажет… расскажет… Но как это мучительно, знать и не мочь ничего сделать!..
– Эй, Сагайдак!
Нина вздрогнула и обернулась. Звала девочка, с которой она играла в «классы». Но откуда она знает, как ее зовут? А, наверное, из ее школы. Из октябрят. Она у многих была вожатой. Значит, есть предлог задержаться во дворе дома, где живет Иван Степанович. Предлог есть, а зачем он ей?
Нина не раз ловила себя на том, как подсознательная мысль опережала сознательную. Вот и сейчас, подчиняясь подсознательной мысли, она нашла предлог, чтобы задержаться в чужом дворе. Найти нашла, а зачем ей это, не знает? То есть как не знает? Не знала, до самой последней секунды не знала, а теперь – Нина даже вспыхнула от волнения, – теперь знает: чтобы предупредить тех, кто придет к Ивану Степановичу. Она вела в игре, когда во двор вошла женщина.
– Сагайдак? – удивилась вошедшая. – Ты чего здесь?
Но и Нина удивилась, увидев женщину и узнав в ней свою классную руководительницу. Та никогда здесь не жила. Может быть, переехала по обмену? Однако спросили у нее. Она и должна отвечать первой.
– Играю, – сказала Нина, оглянувшись на девочку, и убавила голос: – Как вожатая.
Женщина понимающе кивнула и сказала:
– А я к Ивану Степановичу. С починкой. Он теперь сапожничает…
Она подкараулила ее у ворот и пошла рядом. Шла и пыхтела, то разевая рот, то вскидывая глаза и все не решаясь на признание.
Волнение девочки не осталось без внимания.
– Что-нибудь случилось? – участливо спросила классная.
– Да! – сорвалась Нина. – Он не наш… Он предатель…
Учительница с состраданием посмотрела на Нину: кто-то про кого-то ей наговорил, вот она и терзается, подозревая этого «кого-то» в измене. Однако любопытно, кого она имеет в виду?
– Ивана Степановича.
Учительница рассмеялась:
– Сапожника?
– Не сапожника, а бывшего партизана, – сказала Нина.
Учительница остановилась и привлекла Нину к себе. Расстегнула на Нине пальто и, заправляя платок, будто для этого и остановилась, проговорила:
– Никогда никому не смей этого говорить.
– Что он предатель? – по-своему поняла Нина.
– Предатель – это наговор, – сказала учительница. – Он бывший партизан.
– Ой, – Нина чуть не заплакала, – не верьте ему, не верьте. Я сама видела, как он с немцем обнимался.
– С каким немцем? – учительница так посмотрела на Нину, что той стало страшно.
«Испугалась», – решила Нина и рассказала все без утайки.
Учительница, выслушав, стояла как громом пораженная.
Переживает, решила Нина. Еще бы! Узнать такое…
– Нина! – Взгляд у классной руководительницы был долгим, а голос тихим. – Нина, ты мне веришь?
– Верю! – сказала Нина.
– Пойдешь, куда я тебя поведу?