355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Голышкин » Лёшка » Текст книги (страница 19)
Лёшка
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:09

Текст книги "Лёшка"


Автор книги: Василий Голышкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)

ТРЕВОГА

Он и виду не подал, что мы уже знакомы. Но не рисовался. Нас было пятеро без него, и, наверное, для директора было лучше не выделять меня из всех. Единственное, что позволил, назвал на «ты» и обыграл фамилию.

– Братишка? Очень рад. Помогай, братишка!

Ульяна-несмеяна угодливо хихикнула. Больше по привычке, чем из желания снискать расположение начальства. Знала, «расположения» не будет. Не затем вызвали.

У него на столе лежал «Светлый путь».

Он не смотрел на нас. Он смотрел в себя и, как комментатор, говорил о том, что там видит.

Он видел снежное поле под Ведовском. И себя на этом поле, и еще много-много других, таких же, как он, слившихся с полем белизной маскировочных халатов. Но он был командиром, а они – его бойцами. И он вел их на Ведовск. «Атаковать, как только сыграет «катюша». Приказ, как гвоздь сидел у него в мозгу: «Как только сыграет «катюша»…» Но что-то там, на батарее, задерживало «игру». Потом он узнал, корректировщики меняли квадрат прицела. Он держал бойцов на одних нервах. Наши наступали по всему Подмосковью, и они рвались в бой как львы.

– Вперед!.. За Родину!..

Он ушам не поверил, услышав этот призыв. Провокация? Нервы сдали? Поздно гадать! Бойцы подхватились, и снежная лава атаки покатилась на Ведовск. Он, прыгая, как медведь, сам похожий на медведя в белом своем полушубке, обогнал бойцов и возглавил атаку. И тут грянули «катюши». Он на бегу, задрав на миг голову, видел, как в строгом порядке, вытянув огненные клювы, просверлили небо снаряды, и тут же, впереди них, дружно, с ужасным грохотом спикировали на землю.

Этот «катюшин» залп спас многим из них жизнь. И тому, в их числе, кто прежде времени поднял бойцов в атаку. Его заместитель, между прочим. Он потом так и сказал: «Нервы не выдержали». Какие там нервы! Желание из заместителя командира в командиры выйти… Честолюбие!..

– Вот и нас честолюбие подняло в атаку, – закончил, рассказав об этом, Иван Иванович, – ну что ж, будем атаковать!

* * *

У солдат на марше всегда есть НЗ – неприкосновенный запас пищи. Неприкосновенный он потому и неприкосновенный, что его без крайней нужды касаться нельзя. Есть такой НЗ в переносном смысле и у нас, на хлебном. Наш последний резерв, наша неприкосновенная, на всякий пожарный случай, мощность.

Печи, как солнца, у нас никогда не гаснут. Но земной огонь – не небесный. Он не вечен. Горит, горит ясно, да вдруг и погаснет. А от холодной печи какая польза?.. Или цепь, на которой люльки в жар едут, порвется. Да еще в самом пекле! Тогда сам гаси печь. И жди, когда она остынет, чтобы залезть в нее и цепь сварить. А хлеб? Он ждать не может.

Лениво, как сонные змеи, ползли цепи, на которых едва заметно покачивались люльки. Еще ленивей текла река ржаного теста, однако, при всей лености своей, никогда не опаздывала к финишу, прибывала тютелька в тютельку, точно по расписанию, и опрокидывала в люльку порцию теста на вырост.

Совершив урочный круг, люльки все с той же неторопливостью выползали из печи и, намолчавшись там, в огне творения, принимались со звоном, как патроны из гильз, выбрасывать буханки на транспортер.

Течет и течет река ржаного теста… Ползут и ползут цепи… Ползут и тянут, как репинские бурлаки, люльки с тестом. День тянут, ночь тянут и никогда не устают, железные.

«Не устают?..» Поймав себя на этой мысли, я тут же отвергаю ее. Устают, да еще как, только в отличие от иных одушевленных лодырей вида не подают!

Как-то, в детстве еще, мы с дедом были в Кремле. Осматривали лежащий на земле Царь-колокол и удивлялись, как это такую тяжесть в то время, без башенных кранов и вертолетов, удалось взгромоздить на колокольню! Однако взгромоздили же! Себе на беду. Колокол упал. Наверное, от тяжести. Как падает, налившись, груша с дерева. Я искренне удивился, услышав другое мнение. Какой-то чистенький и умный портфелик, чуть старше меня, покружился возле колокола и сказал: «Мог упасть от усталости. Устал висеть и упал…»

Я прыснул, приглашая деда вышутить мальчика: «Металл устал, ха-ха-ха!» Но дед, странно, вдруг взял сторону умного портфелика: «Он прав, – сказал дед, – металл не человек, а устает, как все люди».

С тех пор и поселилась во мне жалость к металлу: колесам, моторам, эскалаторам, транспортерам, крыльям, гусеницам, пропеллерам, гребным винтам – ко всему, что ползет, катится, летит, плывет и везет.

Я работал на запасной, резервной линии. Гнал план, за который от моего имени, не спросив меня, поручилась на исполкоме Ульяна-несмеяна. А у нее там только и спросили: «Справишься?» «Справлюсь!» – поручилась Ульяна-несмеяна. «С рабочими советовалась?» «Советовалась!» – соврала Ульяна-несмеяна.

Я читал в «Истории»: «Техника без людей мертва». Это верно. Но сегодня, в век научно-технической революции, люди без техники, все равно что ноль без палочки. Ну сколько без техники могли бы мы выпечь хлеба? Нас на заводе без малого сотня. Половина хлеб печет, другая ей печь помогает. Пятьдесят пекарей, на каждого, положим, по пять караваев в день. Пятьдесят на пять – двести пятьдесят! Разделим на едоков – каждому по четвертушке, – и выйдет, что наши пекари за день прокормят всего-навсего тысячу едоков. А их у нас в районе десятки тысяч! И всех прокорми. Вот мы и гоним ежесуточно одного ржаного двадцать две тонны! А булок сколько, а сдобы, а прочей булочной мелочи?.. Вот что значит техника!

…И вот я, отработав, иду по заводскому двору. Зигзаг в магазин за хлебом, зигзаг в другой – за колбасой и маслом, зигзаг в третий – за картошкой, и я дома, на кухне. Вспыхивают сразу четыре газовые конфорки. На одной я кипячу чай, на второй, третьей и четвертой жарю колбасу, лук и картошку. Жарю и думаю: «Эх, лень наша! Взять бы да придумать сковороду на четыре блюда с ячейками. В одной ячейке одно жарится, в другой – другое, и так во всех четырех на одной конфорке. И газа экономия, и времени. Взяться, что ли?» Не до сковороды!.. Своих дел невпроворот. Вскакиваю и мчусь на голубиную почту.

Ого, она уже переросла забор! Братец Иванушка с сестрицей Аленушкой в хлопотах. Аленушка цемент на кирпичи, как масло на хлеб, намазывает. Иванушка кирпичи кладет и мастерком пристукивает. Другие от них не отстают. Третьи дорожку от голубиной почты к реке тянут, четвертые на реке плотину для гидростанции сооружают. Перекроют Полю, накопят воды, а тут и гидротурбина поспеет. Ее сама Москва по нашему заказу строит. На станции юных техников. Наши тоже помогают. Каждое утро, как в командировку, в Москву ездят. Дедушки – отец и сын – были у всех на виду и каждый при своем объекте: один, командуя ребятами, почту по чертежам вверх тянул, другой – плотину, вверх и вдоль.

Я взял мастерок и тоже поработал на объекте. Пришлепнул десятка два кирпичей к почте.

Потом условился с Мирошкиными о поздней встрече и помчался в библиотеку. Ни дня без книги – мой жизненный принцип.

…Я погасил свет на кухне и выглянул в окно. Улица купалась в лунном свете, как в молоке. На лавочке, по ту сторону улицы, рыжела гора тулупа. В тулупе – как не жарко было! – додремывал вахту Кануров. В двадцать два ноль-ноль, как по уговору, снимется с нашеста и потащится прочь, поминутно оглядываясь. Ждет не дождется Кати. Я вздыхаю. В этом мы с ним солидарны. Я тоже жду.

Кухонное радио, навечно включенное, мяучит, как кошка, которой отдавили хвост.

Десять часов. Кануров снимается и уходит.

Пора!

Я наряжаюсь в рыжий плащ, под цвет луны, и выхожу на улицу. Усаживаюсь на крыльце в тени козырька и оглядываю улицу. Дольше всего мой взгляд задерживается на доме старика Хомутова. Там тихо, как в мышиной норе. Но дом-громадина совсем не похож на нору. Одних окон, с подозрением выглядывающих из-за кирпичной стены, целый десяток, три окна справа, три слева, три спереди, а сзади, как глаз циклопа, окно-иллюминатор. Обзор как у хорошего блиндажа. Незаметно ни с какой стороны не подкрадешься. Но, увы, смотреть изнутри в стариковы окна некому. У старика в доме, кроме него самого, никого нет. Была жена. Умерла. Мирошкина помнит, как ее хоронили. На саван по нитке со всей улицы собирали. С миру по нитке – вышла покойнице рубашка. В том и похоронили. Но с попом. Конь, гривастый, как поп, тащил покойницу, а поп, гривастый, как конь, шел впереди и кадил, напевая неразборчивое. Глазастая Мирошкина сама во всем участвовала: обряжала и провожала покойницу в последний путь. И своими глазами, опешив, видела, как на кладбище нищий Хомутов – а нищим считала его вся улица! – расплачивался с попом. Оглянулся как-то воровато и сунул попу пухлую пачку денег. Поп задрал рясу, спрятал деньги за сапог и удалился, небрежно перекрестив Хомутова.

После смерти жены осталась у Хомутова дочка, шустрая проныра и голодранка, девчонка злая и жадная.

Учителя бывают разные, в том числе и злые; попав к такому, ученик перенимает у него все дурное и сам становится не лучше своего учителя. Первым злым учителем дочки Хомутова был сам Хомутов. Узнав однажды, что девочка, в первоклашках смешливая и общительная, делится с подружками завтраками, отец пришел в бешенство. Этак, чего доброго, она войдет во вкус и все его богатство раздарит! Дочь была допрошена, уличена и наказана стоянием в углу коленями на горохе. А чтобы урок пошел впрок, велено было ей впредь собирать и приносить домой семечки от съеденных яблок. Так, мол, и «Пионерская правда» учит. Зачем добру пропадать? Из семечек можно сеянцы вырастить…

Вторым злым учителем девочки была соседка Роза Земная, продавщица овощной палатки, с плоским, как блин, лицом, на котором, однако, выпукло обозначились глаза и крупный нос. Ни глаза, ни нос не знали покоя: выглядывали, вынюхивали, где и чем можно поживиться, у кого что вызнать. Уж от нее-то никак не могло ускользнуть, в каком теле держал сосед родную дочь: ни игрушек не дарил, ни в кино не пускал, ни одежкой не баловал. Да старик и не скрывал от нее ничего: ей одной и сетовал на жену и дочь дармоедов. Были у него с Розой еще с войны какие-то темные дела.

И вот Роза, увы, не из лучших побуждений, а единственно из зависти к более добычливому соседу решила взять над Хомутовской дочкой шефство. Заманила в дом и подговорила ехать с ней в Москву торговать яблоками из отцовского сада.

– А разве можно? – Хомутовская дочь смотрела на Розу, как на оракула. Ее хоть и наставляли не верить чужим, но, как все дети, она пропускала урок в одно ухо и выпускала из другого. Да и какая же Роза для них чужая?

– А чего ж нельзя? Ты ведь не из дому, а в дом. Да хоть бы и себе. Вы, чай, с отцом одного дома хозяева. Опять же, и матери гостинчик…

Матери? Девочка недобро нахмурилась. Ну уж нет! Мать ни разу не заступилась за нее. Вот у подружки ее: отец напустился, а мать коршуном – на отца. Пальцем не дала тронуть. А ее? Разве что вздохнет украдкой да перекрестится, когда в углу на горохе маешься.

Тут девочка и споткнулась. Снесла тайком от отца яблоки на базар, наторговала кучу серебра и об эту кучу и споткнулась. Серебро, ее третий учитель, довершило то, к чему привели первые два.

Умерла мать. Но смерть ее не пробудила совести в отце. Бес жадности толкал его на новую жертву. Дочь. Он бы и ее уморил: это ж сколько ждать, когда она подрастет и покинет его голодный дом, чтобы найти другой, посытнее.

Ждать не стала она. Ушла и только записку оставила: «Не ищи». Хомутов обрадовался, да ненадолго. Через час обнаружил, что двенадцатилетняя его дочка добралась до одного из его тайных сундучков. И в милицию не пойдешь. Разве скажешь там, что без малого тридцать тысяч унесла родная дочь? Только заикнись: откуда столько? как накопил? где взял? Нет, с милицией ему лучше дела не иметь, подальше от нее, поглубже…

Как ни скрывал Хомутов своего несчастья, а улица узнала, и кто смеялся над скупым мужиком, кто сочувствовал… С той поры прошло лет тридцать, и о судьбе девочки никто ничего не знал. Как и о ее учительнице Розе Земной, которая тоже вскоре покинула Ведовск. История эта со временем забылась, забылись даже слухи о богатстве Хомутова, и, когда Мирошкина рассказывала об этом, ей все меньше верили: «Откуда у Хомутова деньги? Одними бутылками подобранными и живет!»

…Где-то в начале улицы, заводясь, как мотор, заурчала собака. Завелась и истошно залаяла, приглашая в хор всех других собак нашей улицы. По улице кто-то шел, приближаясь ко мне, и собачий лай, как лава, катился по его следу.

Я глазам своим не поверил, узнав Ульяну-несмеяну. Сна, вся в светлом, не шла, а легкой тенью скользила по улице, скрываясь в тени домов и деревьев. На какое-то мгновение она остановилась возле зеленой двери в красной стене и… исчезла. Зеленая дверь, я знал это, была железной. Красная стена – кирпичной. Не могли же они, как по волшебству, расступиться перед Ульяной-несмеяной. Дверь была открыта? Не похоже. Все, кто навещал Хомутова, подолгу звонили, давя белую пуговку, и еще дольше ожидали, когда им откроют. Старик Хомутов, поджидая Ульяну-несмеяну, сам открыл дверь? Посмотрел в дверную лупу и открыл? Возможно, но не очень верится. В доме – ни огонька. И старик, наверное, досматривает седьмой сон. Остается одно: Ульяна-несмеяна сама, своим собственным ключиком открыла хитрый замок, на который запиралась дверь, и вошла…

Но по какому праву? В каких отношениях она была со стариком Хомутовым? Жадная… Бутылки по заводу собирает… «Спиртонос!» – догадался я. Меня, несмотря на ночную прохладу, бросило в жар. Неужели наконец удача? Лето за середину перевалило, а мы так и не узнали, торгует Хомутов самогонкой или нет.

Я набрался терпения и стал ждать выхода Ульяны-несмеяны. Но так и не дождался. Разбудил, запоздно уже, братца Иванушку, посадил в караульщики, а сам пошел вздремнуть.

Утром, когда я уходил на работу, он все еще сидел, борясь с дремотой. Ульяна-несмеяна? Не выходила. Он во всю ночь глаза не зажмурил, не то что двух: для бессонницы кота за пазухой держал. Начнет клевать носом, кот учует и давай высовываться. Но он начеку! Цап-царап за шиворот и назад, за пазуху…

Я посмеялся и ушел, надеясь опередить Ульяну-несмеяну. Дудки! Когда я пришел, она была уже на заводе и обходила дозором наши рабочие места с секундомером в руках. Часам, стоящим в проходной и печатающим время на наших табелях, она не доверяла. Кто же прокараулил, я или братец Иванушка? Или она, как ведьма, через трубу вылетела?

Труба!.. Она и навела меня на мысль. Только не печная, а бассейная. Из задачника. «В одну трубу вода вливается, а в другую выливается…» Я сам, своими глазами видел, как Ульяна-несмеяна вошла, отперев калитку, вошла во двор к старику Хомутову. Но ни я сам, ни мой сменщик Иванушка не видели, чтобы она из этого двора вышла. Значит, как в задаче с двумя трубами, она в одну «трубу влилась, а из другой вылилась». Из какой же другой?

Под вечер того же дня мы с братцем Иванушкой и сестрицей Аленушкой нашли искомую «трубу». Пошныряли позади дома старика Хомутова и нашли. «Трубой» оказалась едва заметная калиточка в заборе с таким же, как у дворовой двери, мудреным замком.

И вот снова ночь, снова лунность и я в тени козырька на крылечке. Собаки на страже, и лай, как гром, сопровождает пешехода. Я узнаю его издали. Этот пешеход – побирушка, пустоглазая и толстомордая «погорелица» Барбариха. Я даже не знаю, фамилия это или кличка. Знаю только, что у нас, в народной дружине, под другим именем она неизвестна. Ее сколько раз снимали с поезда, где она просила «на пожар», а напросив, шла и заливала пожар жидкостью, от которой тот еще больше разгорался. В общем, она была нашей уличной бедой и болью, пьянчужкой, которую лечили и – который год! – все не могли вылечить…

Я подумал, что она пройдет мимо и не задержится. Как бы не так! Она шла, шла, все замедляя шаг, и вдруг остановилась. Как раз напротив меня. Покрутила, как сова, головой в черном платочке, замерла, прислушиваясь, и боком, боком, не выпуская из вида улицу, приблизилась к хомутовскому дому. Трижды с интервалами надавила кнопку и как тень приклеилась к калитке, не подавая никаких признаков жизни. Наконец калитка бесшумно открылась и проглотила Барбариху.

Я мяукнул: «Внимание!» Мне мяукнули в ответ: «Слушаем!» Я мяукнул дважды: «Будьте начеку», и замер, не спуская глаз с хомутовской калитки.

Потянуло в сон, и я пожалел, что не курю. Говорили, что дым разгоняет дрему.

Впервые я закурил, когда мне было четырнадцать. Дед, узнав первым, не рассердился и не выдал меня родителям. Просто мне же и объяснил, почему я закурил. Оказывается, вовсе не потому, что мне хотелось подражать взрослым. А потому, что во мне рос свободный человек. И этому человеку, как газу гелию из воздушного шара, хотелось вырваться на волю. Но гелию мешала оболочка, а человеку во мне – нормы жизни: делать, что нужно и полезно, и не делать того, что нельзя и вредно. А человеку во мне хотелось делать все – и по первому и по второму реестру, без разбора. А так как второй реестр вообще ничего не разрешал, то и был высшей мерой возможностей свободы. Ах, детям нельзя курить! А я вот закурю и докажу вам, взрослым, что плевать хотел на ваши запреты, что я, как и вы, свободен делать то, что хочу. Пусть втайне, пусть не на ваших глазах, какая разница? Раз я делаю то, что хочу, значит, я такой же свободный, как и вы.

Объяснив мне все это, мой некурящий дед – а он меня в скверике зацапал – купил в киоске пачку сигарет, подарил мне и сказал:

– Дуй в открытую. В случае чего хоть знать будем, от какого яда лечить, если отравишься…

Сигарет я не взял и больше ими никогда не баловался.

«Мяу, мяу, мяу», – услышал я наконец, когда уже не было сил бороться с назойливой дремой.

Я вскочил и переулком побежал за дома, на огороды, к братцу Иванушке и сестрице Аленушке. Это они мяукали, и тревожное тройное «мяу» означало: «Скорей сюда!»

Вот наш огород, вот хомутовский, где же они? «Мяу!» – подал я голос: где вы? «Мяу!» – раздалось в ответ: здесь мы!

Я понесся к реке, на голос, и замер, ошеломленный, на берегу. Братец Иванушка и сестрица Аленушка, командуя друг другом – «ать-два», «ать-два», – плясали в воде какой-то странный танец, медленно и важно, как цапли, переступали с ноги на ногу.

– Эй, что вы там делаете? – крикнул я.

– Бутылку ищем! – ответил братец Иванушка.

– Нашли! – сестрица Аленушка наклонилась, – в реке было мелко, вороне по пузо, – и выудила черную от ила четверть.

Приняв сигнал «быть начеку», они, как было решено заранее, устроились по обе стороны садовой дверцы и стали поджидать гостя. Задача: запомнить, кто выйдет, и, если удастся, посмотреть, что несет.

Барбариха вышла и повернула направо. Шаг шагнула, а на другой смелости не хватило. Перед ней, как из-под земли, вырос братец Иванушка.

– Здравствуйте, тетенька! – вежливо сказал он, но «тетенька» вдруг дико вскрикнула и метнулась обратно.

Шаг шагнула, а перед ней, как из-под земли, выросла сестрица Аленушка.

Барбариха вывернулась, как курица из-под колес, и понеслась к реке.

– Чего это с ней, а? – спросил братец Иванушка.

– Испугалась, вот чего! – рассердилась сестрица Аленушка. – Ночь давно. Спят все. А тут мы. «Здравствуйте, тетенька…» – передразнила она братца.

– Чего же делать? – спросил привыкший к насмешкам братец.

– Мяукать и бежать за ней! – сказала сестрица Аленушка.

Стоп! Вон она на мостике – узкой железной качельке, на цепях подвешенной над рекой. Стоит и прислушивается. Тише, братец Иванушка, тише! На цыпочках!.. Нет, услышала, как зашлепали по песку сандалии, швырнула что-то в воду и налегке понеслась за реку.

Вот оно это «что-то», у меня в руках, запечатанное сургучом. Откупориваю бутыль, и оттуда мне в нос бьет рвотный запах самогонки.

НЕОЖИДАННОЕ ОТКРЫТИЕ

Третья ночь совсем не похожа на две предыдущие. Да и не ночь это еще, подросток ночи – вечер. Но какой настырный и невоспитанный! Людям спать надо, а он включил на полную мощность громы небесные и упивается, слушая. Мало того, водой сверху брызжется, глаза прохожим огнем слепит… Но нам не до проказ подростка ночи. У нас на уме – обыск! Так что пусть себе гремит, брызжет и сверкает, нас он все равно не собьет с дороги. Мы идем к старику Хомутову. Мы – это Валентина Михайловна, представитель власти, я, понятой, и Вера Сергеевна – уличный комитет, тоже понятая.

Возле дома старика Хомутова к нам подошел еще один человек. Блеснула молния, и я как сфотографировал, запомнив черный ершик усиков и внимательный, глубоко берущий взгляд.

– Знакомьтесь, – сказала Валентина Михайловна, – журналист Федин.

Мы позвонили и невольно зажмурились, решив, что от молнии. Но нет, зажмурились оттого, что над калиткой вспыхнула крошечная, как лесной орех, лампочка. Это меня удивило. Догадался: от электрического фонарика. Загорелась от батарейки. Раньше лампочки не было. Старик Хомутов повесил ее сегодня.

Отпустили кнопку, и лампочка погасла. Стали ждать. Вдруг снова, без нашего участия, вспыхнула лампочка. Нас рассматривали. Потом голос за калиткой тревожно продребезжал:

– Кто будете?

– Открой, Николаич, – сказала Вера Сергеевна, – по делу…

Калитка тут же распахнулась, и молнии услужливо озарили лысоватую, похожую на глобус в черных кляксах материков голову и тощую фигуру старика Хомутова.

Тощая фигура угодливо кланялась и еще угодливей бормотала:

– Гостя принять – грех с души снять… Двух принять – два греха снять…

И хотя, говоря это, он имел в виду всех, его гостеприимные поклоны доставались только одной из нас – Валентине Михайловне, а скорее, как я думаю, ее официальному мундиру.

«Трех… четырех…» – тянул он, считая гостей. Но в его тоне не было прежней, хоть и угодливой, безмятежности. Испуг перекрасил его голос на свой лад.

– Будет грехи замаливать!.. – проворчала Вера Сергеевна. – Веди в дом…

Мы пошли, утопая по щиколотку в грязи и чертыхаясь, потому что то и дело спотыкались о бочки всех калибров. Двор сплошь был уставлен ими, до краев наполненными водой. Я вспомнил слышанное: старик Хомутов в изобилии улавливает дождевую воду, чтобы поливать огород. Про огород тоже ходили легенды, не лишенные основания. Старик Хомутов выгонял на нем раннюю и позднюю овощь и во весь сезон бодрствования природы – цветы. Но никто никогда не видел старика Хомутова торгующим. Все, что росло, цвело и плодоносило у него на огороде, он продавал оптом скупщикам, которые приезжали к нему в Ведовск невесть откуда.

Ввалились на террасу, подняв такую тучу пыли, что все мы как по команде дружно, хором зачихали. Немытые окна террасы были до того черны, что казалось, их нарочно коптили в предвидении солнечного затмения. Во всяком случае, блеск молний они пропускали с трудом.

Открыли дверь и вошли, судя по запаху горелого лука и прокисших щей, на кухню. Попросили зажечь свет.

Старик Хомутов засуетился, натыкаясь на нас, как слепой котенок, и задул лампу.

– При лампе живешь? – строго удивилась Вера Сергеевна. – Это почему же?

Старик Хомутов виновато развел руками:

– Из сети выключен… За неуплату…

– Обеднял! – съязвила Вера Сергеевна. – С сумой по миру пошел… В потемках, как крот, живет… Денег на свет не стало… А говорят, ты их на огороде-то лопатой гребешь!.. Ай напраслину взводят?

Кажется, она наступила ему на хвост.

– Лишних никогда не водилось! – озлился вдруг старик Хомутов. – Наше богатство известное, в одном кармане вошь на аркане…

Он не договорил.

– О паразитах потом, – перебила Валентина Михайловна. – Мы к вам с обыском, гражданин Хомутов. Вот ордер…

Старика Хомутова как оглушили. Потом, когда следствие по его делу закончилось, он признался, что принял нас за «санитарную комиссию». Тем более что эта самая уличная комиссия не без оснований грозила старику Хомутову визитом. Бочки с водой «зацветали» и воняли на всю улицу. Поэтому он и опешил, узнав, что мы не комиссия, а обыск.

– Сами покажете или самим искать прикажете? – в рифму спросила Валентина Михайловна.

– Да чаво искать? – заголосил вдруг старик Хомутов. – Откуда ему быть у меня, злату тоему? Налетела, как саранча, дочь тая, гомонит, раскулачивайся, вынь да положь, не то в милицию…

Я уже подметил, еще с первых встреч: волнуясь, старик Хомутов так и сыпал словечками прадедовских времен. Но не это всех нас тогда поразило. А то, что он вдруг ни к селу, ни к городу, как нам тогда показалось, заговорил о каком-то злате. Может быть, старик Хомутов тронулся в уме? С испуга чего не бывает… А может, не тронулся, может, просто зубы нам заговаривает, решив по наивности этим нехитрым маневром сбить следствие с толку. Так ли, нет ли, но старику Хомутову пора было дать понять, зачем мы здесь. И Валентина Михайловна сказала:

– Вы, гражданин Хомутов, зубы нам не…

– Минутку, – прервал ее вдруг журналист Федин и к Хомутову: – Вы сказали, ваша дочь? Имя, местожительство, если не секрет?

Странно, но эти вопросы вдруг заставили старика Хомутова просиять и заговорить вполне современным языком:

– А, дочь… да… пьянчужка тут одна… Я их всех, пьянчужек этих, дочками кличу. Делюсь, когда при пенсии, грошиком. Божьи души, как не поделиться? А тут одной – ей, видишь ли, грошика мало – вынь да положь золото. А его у меня, что волос у лысого. Ну я ей, дочке… пьянчужке этой…

Он еще разглагольствовал, но журналист уже не слушал.

– Пожалуйста, Валентина Михайловна, – сказал он, – продолжайте…

Валентина Михайловна передернула плечами, недоумевая, как, впрочем, и все мы, с чего это журналист Федин встрял в ее разговор со стариком Хомутовым, и голосом, не терпящим возражений, приказала хозяину показать аппаратную.

– Какую, то есть, аппаратную? – опешил старик Хомутов и как-то странно возликовал вдруг, узнав о цели нашего визита.

– Граждане!.. Товарищи!.. Начальники!.. – посыпал он. – Виноват! Каюсь!.. Сам давно хотел!.. Ночей не спал, все гнал себя: иди покайся!

Я заметил, как Валентина Михайловна и журналист мгновенно переглянулись. И еще я заметил, взгляд у Валентины Михайловны был растерянный, а у журналиста успокаивающий. Так смотрят, когда велят, несмотря ни на что, продолжать дело.

Старик Хомутов схватил лампу и повел нас по дому, бормоча:

– Я сам… Своими руками… Там он, проклятущий, там!..

Мы вошли в комнату, сплошь в газетах, и с газет, со всех стен и с потолка, на которые они были налеплены вместо обоев, кричали заголовки:

«Слово красно делом!», «Воспитывать гражданина-созидателя!», «По труду и честь!», «Строить быстро, добротно, экономично!..», «Пьянству бой!».

Последнее звучало здесь совсем уж издевательски.

Хомутов потянул за незримую дверь в стене и обнажил тайник. Наверное, когда-то в подобных тайниках язычники прятали свое божество. То, что мы увидели, и впрямь было похоже на пузатое божество, сидевшее на троне-плите и растопырившее руки-трубы. Пузо у божества было железное, а руки медные. Я сразу узнал его. По «Крокодилу». Это был самогонный аппарат. Внутри на двери висел список. Первой в списке значилась фамилия Кануров. А против фамилии было написано:

«+ 5 кг. с, + 3 кг. д и = 2 л.»

Сие, как охотно пояснил старик Хомутов, означало: принес пять килограммов сахарного песка и три килограмма дрожжей, а унес два литра первача.

Мне вспомнились кануровские штаны с секретом.

Поставили лампу на стол и сели писать протокол.

* * *

После сцены на огороде Мирошкиных я в свою очередь решил проучить Канурова. Как? Представить на всеобщее обозрение его штаны с секретом.

И вот я снова на том самом чердаке, где мы с Кануровым «выясняли отношения». Я знаю, у него выходной, и не боюсь застать его здесь. Не боюсь, а застаю. В той самой каптерке, где надеюсь разыскать штаны с секретом. Я вижу его в дверную щель. Кануров стоит посредине каптерки и читает какую-то бумагу. Видно, зла та бумага, раз при чтении у Канурова белеют и дрожат губы. Может быть, это приказ о взыскании? Так приказы не выдаются на руки, они вывешиваются для всеобщего обозрения. А что Канурову стоит содрать тот приказ? Содрал и читает, бледнея от злости.

Все. Дочитал. Скомкал. Выбросил. Пулей вылетел из каптерки и понесся неведомо куда.

Я вошел в каптерку. Огляделся. И сам себя выругал. На что надеялся только? Штанов с секретом и след простыл.

В углу лежала скомканная и брошенная Кануровым бумажка. Не я поднял, любопытство. Подняло и заставило меня побледнеть, как Канурова. Это было письмо. И я узнал почерк того, кто его писал. Это был Катин почерк! Ревность, как огонь, обожгла меня. И я, забыв о внушенном с детства, что чужие письма читать грешно, так и впился в написанное.

«Здравствуй…» Зачеркнуто. «Здравствуйте…» Зачеркнуто. «Уважаемый…» Зачеркнуто так, что с трудом можно прочитать написанное. «Здравствуй» и далее без имени:

«Никак не могу начать. Как будто я в чем виновата, а признаться нет сил. А я ни в чем и ни перед кем не виновата. Разве что сама перед собой. В том, что струсила и стала дружить с тем, с кем не хотела. Да, струсила! Стыдно, а признаюсь. Нет, не то. Сперва не струсила. Это было потом. Сперва, когда ты приехал и нашел меня, обрадовалась тебе, как знакомому. А когда ты сказал, что из-за меня приехал, я вдвойне обрадовалась. Мы ведь дуры, рады всякому признанию. И в благодарность за твое признание стала дружить с тобой. Но моя дружба не была искренней. В отличие от твоей она была фальшивой. Когда я осознала это, то ужаснулась. Мне бы сразу признаться и отойти, а я затягивала и затягивала узел. А ты думал, раз я с тобой, значит, навсегда. И мне делалось страшно, когда ты запрещал мне дружить с другими. Запрещал и грозил мне и тем, кто предлагал мне дружбу. Я чувствовала себя, как в капкане. И не могла из этого капкана вырваться. До тех пор не могла, пока не приехал А. Б.»

…Бам, бам, бам, – заходило в груди, едва я расшифровал эти А и Б. Уняв сердце, я продолжал чтение:

«Ты и он. Я даже не могу вас сравнить. Потому что нет меры такому сравнению. Разве, если считать от нуля вниз и вверх. Многие его недолюбливают. Да и ты, наверно. Выставляется и всюду, как Буратино, сует свой нос. Даже туда, куда не следует…»

Читая, во всем себе ощущал жжение. Это меня изнутри жег стыд. «Выскочка, выскочка, так тебе и надо, выскочке», – казнил меня внутренний голос. Дальше опять шло про меня, и я, скрепя сердце, продолжал чтение:

«Он не всегда расчетлив. Может взяться за дело, ничего не понимая в этом деле. Даже может обидеть недоверием, отказавшись от помощи других. Зачем ему другие, если он сам на все руки мастер! Но даже эти его недостатки никакие не недостатки, а просто фальшивые ноты, взятые от поспешности, от стремления как можно скорей и лучше сделать доброе дело. Да и сам он весь состоит из слов, корень которых «добро»: добросовестный, доброжелательный, добропорядочный… А ты? Извини, но ты весь ушел в злобу, как в нору. Что твоя сила? Что твоя отчаянность? Они ведь не добру служат – злу. А мне еще бабушка говорила: зло человека в одиночество уводит. Оно и тебя туда увело. А ты и меня за собой хотел утянуть. В одиночество… Нет уж. Одиночество не по мне. Сам знаешь, слышал, в книгах встречал: «На миру и смерть красна». А жизнь еще красней. Пойми это и не требуй моего возврата. Я не ушла от тебя. Я просто к тебе не приходила. И знаешь, тебе есть, кого любить. Свою маму. Не удивляйся, мы с ней знакомы. И я от нее знаю все про тебя. И как ты один с мамой остался. По папе тосковал. А потом тайком к папе уехал. Но папа тебя не принял. А подговорил уличных мальчишек, и те тебя побили, чтобы ты больше к папе не приезжал. Вот он и посеял в тебе зло. А потом ты еще больше озлобился. Когда мама встретилась со старым другом. С тем, который любил ее раньше твоего папы. Ты обиделся на маму и уехал к бабушке в Москву.

Знал бы ты, как она тебя любит, твоя мама! Она плакала, когда рассказывала мне о своей любви к тебе. Я встретила ее случайно, возле проходной. «Вот его девушка!» – крикнула вахтерша и показала меня какой-то женщине с добрым и жалким лицом. Она уцепилась за меня, как утопающий за соломинку. «Я его мама», – сказала женщина и назвала твое имя. Потом засыпала вопросами, где ты, как поживаешь, что поделываешь… Рыбе на сковороде было, наверно, уютней, чем мне под градом этих вопросов. И я в первый и, надеюсь, в последний раз в жизни соврала. Я сказала, что тебя нет в Ведовске. Что ты в длительной командировке. Видел бы ты, как просияла твоя мама. О, вот как он вырос! Его уже посылают в командировки… И спросила, надолго ли ты командирован. «На пятнадцать дней», – ответила я и отвела глаза. Мне было стыдно смотреть в лицо твоей любящей и верящей в тебя мамы. «Пятнадцать дней! – вздохнула она. – Нет, так долго я не могу ждать. Мой друг, – она так и сказала «мой друг», – тяжело болен, и я должна быть при нем. Пятнадцать дней! Нет, так долго я не могу ждать».

Она уехала, так и не узнав истины. Командировка! Хороша командировка по приговору народного суда.

Говорят, любовь – сила. Если ты любишь меня, как говорил, то найдешь силы победить в себе самого себя. Нет, значит, знай, не любовь у тебя была, а блажь и…»

Обрыв. Все. Теперь можно сгореть со стыда оттого, что влез в чужую тайну, прочитал чужое письмо. Но я не успеваю этого сделать. Дверь бесшумно распахивается, и в каптерку врывается Кануров. Не видя меня, шарит глазами по полу, не находит того, что ищет, и вдруг замечает меня. Письмо… Вот оно – у меня в руках. И Кануров, не помня себя, набрасывается на меня с кулаками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю