Текст книги "Час шестый"
Автор книги: Василий Белов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
– Это какие опеть еича-то требуют?
И снова мужики принялись хохотать.
– Ой, не к добру хохочем! – сказала Самовариха. – Идите-ко со Христом печь-то бить.
И все выпростались на улицу. День склонялся к вечеру, а работы оставалось еще порядочно. Судейкин потрогал сосновую чурку и промолвил:
– Нет, братцы, посуду моют, пока не присохло, а печи бить лучше на голодное брюхо. Вишь, сытому-то охота бы и полежать.
Лежать, однако же, было некогда. Все потихоньку начали каждый свое дело.
– А чего, Киндя, легче-то? – спросил Нечаев. – Бабой по глине или стихи выдумывать?
– Ох, здоровье, Ваня, есть, дак с чуркой-то валандаться проще, – вздохнул Судейкин, залезая в опоку.
В этот момент и появилась на помочах старшая девчонка Судейкина.
– А ты, стрекоза, чего прибежала? – с лаской спросил Киндя.
– Меня предрика послал! Снеси, говорит, записку!
– Кому записку-то, мне, что ли?
– Нет, записка дяде Евграфу. Вот!
Евграф отложил свою сосновую чурку, взял записку и вслух прочитал: «Ев… Евграф Анфимович, срочно придите в контору колхоза. Надо поговорить по… по вашему личному делу. Предрик Микулин».
– Никуда не пойду! – Евграф сердито подал записку девчонке. – Мне в конторе делать нечего. Снеси обратно.
Все затихли. Бабы завздыхали.
– Нет, Анфимович, надо идти! – промолвил Нечаев. – С предриками шутки худые, хоть он и свой, шибановский. И мы ведь председателя-то выбирали не с бухты-барахты.
– Надо было и меня спросить! – рассердился еще больше Евграф. – Какой из меня председатель? Налагая, полей-ко на руки.
… Люди глядели Евграфу вслед, когда он, не торопясь, направился в сторону своего дома, то есть в контору. Мысли, одна другой отчаянней, лезли Евграфу в голову: «Нет, не дадут спокойно пожить, доконают меня, не мытьем, дак катаньем. Чего оне привязались? Начальники-то… И люди, шибановцы. Только-только в себя пришел. Микулёнку-то надо бы в глаза плюнуть да и уйти. А может, он женится? Нет, на это совсем не похоже. Пес, дак он пес и есть…»
Не торопил Евграф свои ноги, обутые в дырявые сапоги вологодского золотаря! Некуда было ему спешить… Перед самым крылечком зимней избы хотел даже повернуть обратно, но вспомнил слова Ванюхи Нечаева: «С предрикой шутки худые».
Да, так оно и есть. С властью и раньше не больно-то спорили, что скажут, то, бывало, и делай. А нынешняя власть еще собачливей… Упекут не за понюх табаку обратно в тюрьму, только тебя и видели.
Евграф с тяжелым сердцем ступил на родное крыльцо, открыл в сенях отцовские сосновые двери.
На лавках по двум углам столешницы сидело начальство: предрик Микулин и председатель колхоза Куземкин.
Евграф встал у родного порога.
– Не стой столбом, Евграф Анфимович! Проходи вперед! – сказал Куземкин. – В ногах правды нету…
Предрик молча потер пальцем сучок на столешнице. Стол на точеных ножках был крашеный, а саму столешницу никогда не красили. Бабы на Пасху до желтизны скоблили ее хлебным ножиком. Теперь она была вся в чернильных пятнах. У Евграфа что-то прихлынуло к горлу, обросшему сивой щетиной. Брился третьего дня к свадьбе племянника нечаевской бритвой, да опять наросло. Верно, в ногах правды не было. Не врет пословица, а ведь нет правды и в головах. Сидят как два сыча…
Оба начальника ждали, когда Евграф поздоровается за руку, а Евграф и садиться не собирался, не то что здороваться. Он крутил в руках записку Микулина.
– Евграф Анфимович, это я тебя вызывал, – сказал наконец Микулёнок. – Ответь на вопрос: ты почему не идешь дела принимать?
– У меня делов хватает своих. Вон помочи собраны. Люди пришли печь бить.
Куземкин взбеленился:
– Тебя поставили в председатели, а ты печь бить?
– Никуда я, Митрей Митревич, не вставал и вставать не собираюсь, ведь я не Жучок. Да и тот не вовсе свихнулся-то…
– Будешь, Евграф Анфимович, раз выбрали, голосование было единогласное! – перебил Микулин и смачно всею ладонью шлепнул по чернильной столешнице. – Сейчас же принять дела! Печать, документацию и ключи от амбаров под расписку! Где счетовод? Пусть составит акт передачи!
– Зырин глину таскает, ему не до колхозных бумаг… – заметил Митька.
– Зырина немедленно в контору. Где дежурный? Нет? Беги за счетоводом сам! – повысил голос предрик. – Пять минут сроку!
Митька по-собачьи ощерился, но побежал за Володей.
Евграфу передалась решимость Микулина:
– Благодарим покорно, таварищ Микулин! Благодарим! Тут вы меня с милицией в начальники ставите! Да ведь сперва меня надо было спросить, гожусь ли? Соглашусь ли я-то? Нет, ты не догадался меня спросить! Как не спросил и девку мою… – Евграф захлебнулся от собственных гневных слов. – Спросил ты мою девку, кобелина шибановский, когда…
– Ну, ты полегче, товарищ Миронов! Полегче насчет девок и всех прочих! Гляди, как бы тебе опять не попасть на даровой харч…
– За даровые харчи я таварищу Скочкову весь благодарствую! А какие харчи у вас-то с Митькой, не даровые ли? Вы-то с ним да и с тем же Скочковым чей хлеб зубами мелете и жеванину проглатываете? У вас ведь все не свое, все даровое! Вот контора и то не своя у вас, а моя! И стол, и столешница, и шкап, и лавки!
Евграф бегал с места на место и стучал кулаком то по лавке, то по столешнице:
– Нет, все тут у вас не свое! Ты, Миколай угодник, скажи, чего я не ладно баю? Моя планида, скажешь, такая? Планида моя и впрямь такая, гиблая! Хоть она и пропащая, только и вы с Митькой из кожи вылезаете здря! Напрасная и ваша с Митькой планида! А где у вас Игнатей-то Павлович? Куда спрятался? И с ним я хочу побалакать, спросить, что это за планида, стрылеть мужиков и дома ихние зорить? Он, бывало, гнезда зорил у всех птичек подряд! Да ведь и ты вроде гнезда-ти самосильно зорил, а нынче стал предрика…
– Зорил, – засмеялся предрик. – Было дело. А у тебя, Евграф Анфимович, не было разве?
– У меня не было! Мне, бывало, дедушко за одного воробешка такую трепку дал, что я сичас помню. А вы с Митькой людей зорить выучились и разучиваться вроде не думаете. И насчет меня вы это здря! Подумайте, ежели голова есть, хоть бы и о моей грамоте, я в ваших фитанциях ни уха ни рыла не понимаю, роспись и ту ставлю печатными буквами. Какой я вам председатель?
И Евграф выскочил из конторы, хлопнув дверями. У крыльца он столкнулся со счетоводом Володей Зыриным.
– Куды ты, Анфимович? Печь и без нас добьют. Давай обратно, будем акты писать… Может, и предрику в нашей деревне сосватаем?
Володя заоглядывался и хихикнул. Евграф так взглянул на счетовода, что тот съежился и нырнул от греха в ворота. Миронов побежал сначала к своей избе. По пути он чуть одумался и переменил направление.
… Марьин племянник краснофлотец Васька Пачин допивал за столом свадебное пиво вместе с братьями Тоньки-пигалицы. Сама она, как выяснилось, ушла с бельем на реку. Посторонних в избе не было. Евграфа тотчас усадили за стол, и после первого же стакана с пивом Евграф отвел душу, подробно рассказал о своем конторском скандале.
– Вот ему от моей Палагии! – Евграф выставил кулак. – Ежели он и жениться приехал, дак я ему, блядуну, дам от ворот поворот! Вишь, как оне навострились! Дом отнели, девку испортили, а меня самого в тюрьму? За что это все, скажи-ко ты мне, Василей Данилович? Куды Калинин глядит и что на уме у таварища Сталина? Ведь эти прохвосты пропьют всю Руссию!
– Чево Митька с Игнашкой думают, то и Калинин со Сталиным… – сказал Тонькин брат Евстафий. – Полная, Евграф Анфимович, копия…
Василий Пачин сидел молча. Пальцы его правой руки нервно вращали граненый стакан с недопитым пивом. Чисто выбритое лицо краснофлотца с виду было совсем спокойным. Но Евграф видел, как еле заметно двигаются матросские скулы. Сдержанно сжимал Василий Пачин зубы, щурил глаза, курил и жевал папиросный мундштук. Мужики говорили явно для него, для матроса, желая услышать, что он скажет.
– Бежит кто-то! – сказал Евстафий, выглядывая в открытое окно. – Двое, вроде Сережка с Олешкой. Наверно, за тобой, Анфимович, посланы.
– Скажите, что меня тут нет и не было! Обойдутся и без меня. И Миронов проворно вышел из дома, без оглядки отправился к своим помочам. Не дело, когда народ на помочах, а хозяина и дома нет…
Но Сережка с Алешкой прибежали вовсе не за Евграфом. Запыхавшиеся и взволнованные, они сообщили, что Вера послала их за Васильем Даниловичем:
– Опеть Акимко Ольховский в бане сидит!
– Дымов? – переспросил матрос.
– Ыгы… – Серега рукавом вытер покрасневший от слез нос. Подростки взахлеб рассказали, как в баню пришел пьяный Аким, как Вера выгоняла его, а Дымов не уходил, все заревели, и она послала их в гору за народом…
– Ну! А реветь-то зачем? Пойдем!
Васька Пачин поднялся с лавки. Скорым шагом он вышел на солнечную зеленую улицу.
Народ, не желая силосовать, все еще сенокосничал. Многие пришли на обед, сидели за самоварами у открытых окошек. Многие видели, как краснофлотец перемахнул через завор[5]5
Завор – жерди, которыми закладывают проезд в изгороди.
[Закрыть] и побежал под гору к роговской бане. Пьяный Акимко в красной разорванной косоворотке по-бычьи мотал головой, поднимался из-под горы навстречу матросу. Он пошатывался и пел свое:
Кабы прежняя сударушка
Была не по душе…
Васька Пачин ждал, когда пьяный поднимется выше.
– Мало ли кто кому по душе! – сказал краснофлотец, стараясь не повышать голоса. – Гляди, Аким! Больно далёко ты ходишь от Ольховицы.
– Ты кто такой, чтобы мне указывать? Куда хочу, туда и хожу!
– Доходишься…
– Ты, Васька, меня не пугай, я пуганый!
Аким выхватил из кармана двухфунтовую гирьку на длинной сыромятной бечевке. Гиря опоясала круг перед самым лицом, и Василий Пачин поспешно отскочил на два шага назад. Отстегивая флотский ремень, он не спускал глаз с пьяного Дымова. Может, и свой пивной хмель ударил матросу в голову. Зубы скрипнули у того и у другого.
– Брось гирю, Дымов!
Но Акимко заматерился и снова махнул гирей. Матрос опять едва успел увернуться, но гиря чуть-чуть скользнула по голове. Дымов размахнулся в третий раз, и Пачин бросился на сближение, ударил Дымова бляхой морского ремня. Удар был не настолько силен и Дымов был не настолько пьян, чтобы не устоять на ногах. Он отступил, чтобы создать размах для своей гири, а Васька сблизился, чтобы размаха этого не было. Теперь не потребовались ни гиря, ни бляха. Кулачные удары посыпались с обеих сторон. Мужчины дрались молча и яростно.
– Мамка! – блажным голосом закричал Серега и побежал к баням.
Алешка припустил к реке той же тропкой. Тонька, молодая жена краснофлотца, уже бежала с речного берега:
– Василей Данилович, отступись! Батюшко, отойди… пожалей ты меня…
С такими же криками бежала из бани и Вера Ивановна, обе они смело бросились разнимать дерущихся. Тонька первая со спины схватила мужа за руки…
Васька вырвался, оттолкнул плачущую жену, давая свободу рукам. Вера Ивановна вклинилась между Акимом и краснофлотцем, а гиря опять замелькала в воздухе. «Разможжит кому-нибудь голову», – мелькнуло в сознании матроса. «Полундра!» – заорал он и дал волю морскому ремню. Но Дымов не выпускал намотанную на кулак бичеву. Драка вспыхнула со свежей яростью. Чтобы обезопасить женщин от гири, Васька вновь попытался сблизиться с Дымовым, но тот держался на расстоянии. Гиря то и дело мелькала перед самым лицом. Пачин выбрал момент и сцепился с Акимком, они совали кулаками друг в друга.
Из деревни на гору бежал народ. Иван Нечаев и Зырин, не долго думая, бросились под гирю и под матросский ремень, быстро разъединили дерущихся. Бабы с воплями оттеснили Акимка подальше в сторону. Тоня с Верой поспешно увели Ваську к реке… Кровь стекала из разбитой губы и носа. Дымов успел-таки не однажды заехать кулаком в лицо. Тоня, рыдая, замывала мужу рассеченную бровь, сделала примочку из подорожника. Кровь не сворачивалась, панацея не помогала. Матрос глотал соленую жижу. Два передних зуба хотя и шатались, но выстояли, переносицу ломило.
– Лошадь бы запрягчи да к фершалу! – плакала Тоня. – Заживет и так… Второй-то свадьбы не будет.
Васька пытался шутить. Его увели в братнину баню, уложили на нижнем полке, ногами к банной каменке. Тоня убежала за полотенцем. Ругая Акимка, Вера Ивановна подала матросу что-то под голову.
– Нет… наоборот, голову лучше пониже. Найди чистый висок… Чего ему надо? Зачем он ходит в Шибаниху?
– Василий Данилович, лежи, батюшко, лежи! Кровь-то все течет… Не разговаривай. Не споминай ты его, беса.
– Уезжать надо, я бы ему показал…
– Когды уезжать-то?
– Самое позднее послезавтра. Антонину пока оставлю. Она и за Алешкой присмотрит… Квартиру найду, увезу обоих… Нет от Пашки письма?
– Нету! – заплакала Вера Ивановна. – Не знаю, жив ли… Сергий, возьми котелок да принеси холодной водицы!
Серегу заменила прибежавшая Тоня. Они с Верой начали хлопотать около матроса. Сережка выскочил из бани к реке. Что делать? Не сказать ли? Ведь никто не знает про Павла. Нет, нельзя сказывать, надо терпеть. А каково ему терпеть? Вон, котелка уж хватились… Ищут. И Сережка убежал по мосту на тот берег.
Дымов весь в синяках с матерными криками ходил по деревне, пытался выломать из огорода какую-нибудь уразину. Нечаев и Зырин связываться с Акимом больше не стали. Ярость и пыл медленно покидали пьяного Дымова…
Весть о драке гуляла по всей деревне. Народ обсуждал происшествие и на Евграфовых помочах, успевая таскать глину, толочить ее в опоке. И когда Гуря-пастух разложил в прогоне завор и на улице показалась первая корова, большое красное солнышко спряталось за амбары и гумна. Длинные, саженей по сорок тени пали и от домов, и от гумен. Малые детки бегали и кричали на улице. Они шагами пробовали мерить свои такие длинные вечерние тени. Тени двигались вместе с ними…
Кричали и хозяйки, загоняя скотину, взлаивали собаки в заулках. Мычала, блеяла вся шибановская живность, одни куры уже сидели на насестах.
Печь для мироновского семейства была сбита.
– Надо, чтобы недели четыре выстаивалась, – сказал Савватей. – Не вздумай, Марья, топить сразу, а то растрескается.
– Васька-то, говорят, и гирю у Акимка отнял. – Таисья Клюшина напомнила о главном событии. – А на што ему гиря? На кораблях гири не требуются.
Савватей поправил Таисью:
– На кораблях, Таисьюшка, все требуется. Солонину-то, поди, гирями вешают.
– Ведь ежели гирей по голове, тут же бы и убил.
– Уголовное дело, – согласился Климов.
– Василей натупом на гирю-то, вырвал, говорят, и в карман положил, опеть и давай пазгаться.
– Все-то ты знаешь, Таисья, да чуток перепутала, – сказал Нечаев. – Дымов гирю не выпустил.
– Как бы его предрик-то не прищучил, Василья-то, – подал голос молчаливый Жучок. И в голосе его не было сумасшествия. Ничего такого даже не чувствовалось!
– Да, нонче вся жизнь стоит на доносных бумагах, – включился в разговор Киндя. – И на корабель сообщат, у них не закиснет.
Нечаев тоже высказал опасение насчет «прищучивания». Зырин убежал мыться на омут. Таисья ушла домой.
Евграф Анфимович Миронов отмалчивался. О драке он услышал от маленьких ребятишек, затем прибегал Алешка, второй Марьин племянник. Растрепанный, крикнул: «Драться начали!»
Нечаев и Зырин выбежали на гору, а Евграф не стал никуда торопиться. «Дерутся, говоришь?» – переспросил он Алешку, и тот доложил все сначала, а Евграф спокойно сказал: «Ну, как начинали, так и кончат». Алешка исчез, обиженный.
Теперь, когда на горе все стихло и деревня начала успокаиваться, когда печь была сбита, Евграф похлопал по ней ладонью, словно по запряженной лошади:
– Живет, добро! «Свинью»-то сейчас вынуть?
– Нет, – возразил Савватей Климов. – Пусть день-два так постоит.
Евграф поблагодарил всех мужиков. Бабы и девки давно разошлись, мужчины не уходили.
Он подумал, что они ждут, не забыли про вторую бутылку «рыковки», которую женщины распечатывать отказались. Но дело оказалось совсем не в бутылке.
– Ты почему из канторы побег сотворил? – спросил Судейкин.
– Да, да, пошто убежал? – поддержал Киндю Иван Нечаев. – Мы тебя выбрали! Обязан, значит, на должность встать.
– В протоколе-то у меня все записано, – добавил счетовод Зырин. – Разборчиво.
– Разорит он нас, Митька-то, всех разорит! – вступился в разговор и Жучок.
Евграф попробовал отшутиться:
– Мне Самовариха отсоветовала.
– Она не колхозница, дак и пусть сидит! – Счетовод даже матюгом завернул. Он поверил, что Евграф послушался Самовариху.
Поднялся шум. Евграф молчал, выслушивал каждого. Мужики упрекнули его гордостью, он не утерпел, начал оправдываться:
– Нет, у меня гордости нету! У меня одна обида на Микуленка, другая на Игнаху, и та обида побольше первой. И грамоты во мне не лишка! А ежели требуете вставать на должность, так встану! Пойду в утре к им! Мне от народу не бегать. Как скажете, так и сделаю…
– А мы уж все на собранье сказали!
– Литки, Анфимович, литки! С чего начнем-то, с жнитья или с озимового?
– С дегтю! – И Евграф ударил по столу всей пятерней, широкой, словно лопата. – С дегтю начнем, а дальше видно будет!
VIII
«Иди, Паска, иди… Не уставай! Твоя нога, моя хоба-ламба очень холос», – голос ненца как бы стихал и как бы исчезал, истаивая за спиной. Павел спал на ходу. Сон и горечь мешались в один сгусток. Глаза Павла были закрыты, он брел через четвертое поле. Кошмары сменяли один другого. Рассветные чибисы пищали, бросались, едва не касаясь крыльями. Какие лыжи? Он бредет босиком полевой росой… Поэтому и мерзнут ноги, Тришкины лыжи тут ни при чем. Хаживал Пашка и босиком по печорскому снегу. Без лыж хаживал по холодному Нарьян-Мару…
Чибисы тоскливо пищат, носятся прямо над головой, кидаются на него то слева, то справа. Что это? Четвертое поле… Пахали когда-то с Серегой… Погонялку парень искал, долго не мог найти. Куземкина Митьку выстегали, было будто вчера. Карько-то жив ли? Может, уже и нет мерина… Вон паренину надо пахать, навоз заваливать… А где он, навоз-то? Ни одной колыги не видно в четвертом поле. Эх, сколько гусей они с Тришкой переловили! Павлу мерещились гуси, но это белел в траве морковник. И серые одуванчики раскрывались с восходом солнышка. Роса ли сохнет на давно не бритых щеках? Больно уж солона роса…
Он сглотнул горькую горловую спазму. Может, и зря все? Нет, не зря! Жена шла с Дымовым под руку, это было ясно видно. Одно дело, когда идет под руку девка, другое дело, когда идет замужняя… Значит, забыла мужа, из памяти выкинула. Не посчиталась ни с детками, ни с церковною клятвой…
Павел сильно сжал свои поредевшие на Печоре зубы. Скулы его отвердели и сделались каменными. Он проснулся. Босые ноги вывели его на лесную дорогу, ведущую на покосы. Где же место, откуда был вывезен мельничный стояк? А вот эта пожня! Это тут росло чертово дерево! Лес расступился. Прочь, мимо… Жена и мельница сгубили Павла Рогова…
Он глотал и глотал горловую спазму, стараясь не думать о Вере Ивановне и своей судьбе, но мысли возвращались на прежнее место, сердце снова яростно начинало тюкать, и месть Акиму – бывшему другу – зарождалась и вызревала все яснее. Он найдет сегодня избушку дедка Никиты, найдет! Завтра ночью вернется в деревню, и, если Дымов появится около бани, он зарежет его! Вострый нож, Тришкин подарок, не подведет!
Боже милостивый, помоги… Тревожный сосновый шум нарастал вокруг. Выводок молодых рябчиков слетел из-под самых ног. Птицы скрылись в чапыжнике на еловых сучках, но один дурачок уселся низко на сосну. Совсем рядом, хоть рукой бери. Рябчик при движении человека прятался за ствол и вытягивал шею из-за укрытия. Словно дитя, играющее в прятки. С шагами человека он заслонялся стволом и пятился, но шею вытягивал, считая себя невидимым. Так прячутся за угол дома дети во время игры в галу. Павел на минуту забыл свое горе. Остановился. Рябчик следил за ним из-за ствола. Совсем еще не окрепший птенчик, едва выучился летать, а хитрит как большой. Кто, когда учил его прятаться, выглядывать из-за укрытия?
Шум лесных дерев шел широкой волной вместе с ветром, в этом шуме тревожно, пискляво кричала какая-то птица. Звучная дробь прошла над чащей, это дятел пробарабанил своим клювом. Где-то недалеко лисица лаяла, удаляясь от прохожего человека.
Лес с каждой саженью становился дичее и глуше. На дороге следы тележных колес совсем изошли на нет. Сюда уже не было ездока в летнюю пору ни за дровами, ни за скальём. Да и кто будет деготь гнать? Шибановский дегтярный завод в кустах над рекой давно бездействовал, одни ребятишки жгли там свои пожоги.
Павел вновь погрузился в свои тревоги… Вот с исчезающей тропки тяжело взлетела глухая тетёра. Покосные полянки больше не встретятся, дальше пойдут редкие вырубки, обросшие густыми малинниками, и снова глухие, густые, тревожные ельники. Обе ноги уже проколоты острыми еловыми сучками. Он промыл подошвы в пересыхающей, третьей по счету речке, но кровь на подошвах не останавливалась. Да, сюда уже не ездили конные. Где-то тут нужно сворачивать к урочищу, в котором рубили кряжи для мельницы. Но где он, тот отворот? Летом все выглядело по-другому. Лишь по мелким и незаметным приметам Павел узнал необходимое место. Силы покидали его от затяжного недоедания. Весь последний месяц он питался кое-как. Нога отдыхала в мягком сухом мху. Он шел, оставляя за собой кровавый след. Он хватал с черничников крупные синеватые ягоды, глотал чернику и слезы. Он думал, что скажет Никите Ивановичу, если найдет избушку. Не заблудиться бы… Как бы пригодились ему сейчас мужские ненецкие пимы, чтобы без опаски брести по сучкам! Эти острые, как шилья, сучки прятались под перинами мха и были опаснее всего, он проколол подошвы ног уже во многих местах. Где же делянка? И то сказать, когда возили мельничный лес, Павла не больно-то интересовала избушка, срубленная дедком Никитой. Он даже был тогда недоволен дедком. Зачем тратить время на избушку, если идут помочи? За один день надо было вывезти все дерева на мельничный сруб…
Он шел теперь в полузабытьи по нетронутым ельникам, с трудом перешагивая через падшие от ветролома и обросшие мхом стволы… Он потерял все ориентиры, старался по солнышку держаться нужного направления. Только солнце подымалось намного быстрее, чем казалось путнику. Полдень лишь мелькнул в сознании Павла. Солнце слишком быстро сделало свой полукруг. Пешеход как бы не замечал времени и также шел по кругу… Он слишком долго не мог осознать, что давно блуждает. Это блуждание он прерывал долгими остановками на черничниках. Ягоды утоляли жажду, но не голод.
Странно, что Павел не испугался того, что он заблудился! Может быть, и лучше, если он погибнет не в печорских мшистых и желто-зеленых мхах, а в родимом еловом лесу, среди непуганых рябчиков! Нет, надо идти… Что б ни случилось, а найти надо дедка Никиту!..
Тришкиным ножом срезал Павел нетолстую ветку крушины, сделал палку, чтобы опираться и ощупывать путь. Он уже несколько раз падал в мох, запнувшись на скрытых валежниках. Где, где же урочище?
Глухарь, клевавший чернику, поднялся рядом. Он перелетел тяжело, наполовину бежал. На здоровых и неуставших ногах его можно было догнать. Павел воспрянул, наблюдая за птицей. Глухарь удалялся дальше и дальше. Глухариный, еле заметный след в черничнике, где кормились эти птицы, постепенно переходил в настоящую птичью тропку, проделанную в густом ягоднике. Павел побрел по ней между кочек и завалов и вдруг наткнулся на крохотный осечок, сделанный из мелких сухих елочек, из прутьев и сушняку. Кто, кроме дедка, мог сделать этот явный загон, чтобы направлять птиц по определенному маршруту к ловушке! Осечок привел Павла к прыгуну. Дедков прыгун! Чей же еще? Конечно, ловушку для тетер насторожил дедко Никита, больше некому. Тонкий березовый шестик, не рубленный, а на корню, был дугой пригнут к земле. На самом его кончике привязана петля из конского волоса. Конечно, волос свит из хвоста Карька, не иначе! Петля разверстана на мху посредине искусно сделанного прохода в низеньком осеке, на глухариной тропе. Даже ягоды насыпаны для приманки. Если бы Павел не спугнул глухаря, птица непременно пошла бы в этот загончик, ступила бы прямо в петлю, и сработал бы хитрый прыгун. Дедко Никита насторожил, больше тут никого нет!
Павел ободрился и забыл на какое-то время свой волчий голод, проколотые подошвы ног и все остальное… Глухариная тропка вывела его к другой, едва заметной, но уже человеческой. «Ого-го-го!» – начал кричать Павел Рогов и прислушался. Но никто не ответил на таежный крик. Только ветер прошелся по еловым верхам, да зашелестели редкие, вечно не смолкающие осины. Нет, не отозвался дедко Никита Иванович на крик, может, он давно оглох…
След человеческий, вернее, едва заметные углубления во мху, вывели Павла на верховое морошковое болото. Оно было все усыпано морошкой, золото ягодное так и желтело повсюду. Павел накинулся на крупную, янтарную, уже кое-где переспевающую морошку, но солнце уже садилось… Сосновые ровные стволы отливали красной медью, они уходили далеко вдаль… Воздух на закате был до того свеж, целебен, что Павел во всем теле почуял бодрость. Здесь, на болоте, не было даже комарья, не то что оводов. Павел попробовал ухать по-бабьи, протяжней и громче. И вдруг далекий человеческий отзыв родился где-то в лесу. Павел пересилил голод, поднялся из ягодника и пошел на этот голос, поминутно ухая и прислушиваясь, чтобы не сбиться. Морошковое с черничником болото, усыпанное золотом выспевающих ягод, подсиненное черникой и голубикой, он покидал как во сне и с большим сожалением. Теперь он уже не сомневался, что найдет избушку Никиты Ивановича… Он шел на стариковский, все еще не слабеющий голос.
* * *
Крохотная лесная избушка, крытая на один скат берестой, неожиданно встала перед глазами.
– Дедо! – воскликнул Павел Рогов и замер. Никто не отозвался. – Дедушко, это я…
Небольшая дверца из тесаных сосновых плах наконец начала открываться, заскрипели деревянные, из березовых капов, петли, и сивая борода Никиты Ивановича появилась в притворе. Затем показался и сам дедко Никита…
Павел Рогов в три прыжка бросился к нему. Схватил в охапку сухое легкое стариковское тело…
– Дай-ко хоть перекреститься-то… Ты, что ли, Павло? Ну, ладно, ежели ты… Слава Богу.
– Дедушко… – Павел заплакал.
– Ну, ладно, ладно… Жив, так и слава Богу. Откуды? Садись вон на чурочку-то… А я уж хотел ложиться на ночь, чую, кричат в лесу…
Никита Иванович ничуть не постарел, только борода совсем побелела. Румянец просвечивал сквозь ее белизну.
– Заблудился я… – сказал Павел. – Голодный…
– Ох, ох, да ты и босиком вроде? – Дедко всплеснул руками. – Куды девалась обутка-то? Ноги в крове…
– Сапоги убрели куда-то без меня. – Павлу стало даже немножко весело. – Украли на станции…
– Господь с им, с этим плутом… Давай, залезай в избушку-то. Я тут – как Носопырь покойник, только у меня и орудьев, что одна деревянная кочерга… Каменка-то еле во ставу стоит, а теплая. Ну-ко, затопи. Вон берестинка на полу. Есть спички-ти? Я ведь берегу кажинную спичку… Беда, хлеба-то у меня нету! Одна соль… Да ведь ягоды-то не надобно и солить, оне и так… Зайца недавно изловил, подался в силок, ошкурил да и пек на камушках… Авось Господь простит за трехпалого… Серый совсем. Все равно бы волкам либо лисе на зуб попался. Заец-то… Ну, а ты откуда, давай рассказывай! Не видал ли Данила-то отца? Или на моего Ваньку, на твоего тестя, по случаю не наткнулся ли где? Не знаем, живы ли…
– В Печоре их не было. А я, дедушко, убежал из Печоры… Как твой заеч. Не знаю, попадусь ли на зуб здешней миличии. Ну, живым больше не дамся…
Павел отцепил от ремня Тришкин нож в кожаном кошельке, положил на крохотное волоковое окошечко.
– Нет, не дамся! Я их… – Он задохнулся от злобы, представляя широкий дымовский торс в атласной красной рубахе.
Дедко перекрестился, перебивая его:
– Господь с тобой! Очнись, чево говоришь… На наш век бесов хватит… Чем больше от комаров отмахиваешься, тем их больше копится. Не скрипи зубом-то, не скрипи, Пашка.
– Скажи, дедушко, чево делать-то?
– Терпеть надо… Я уж тебе и раньше говаривал… Христос терпел и нам велел… Перетерпишь, оне, кровососы-ти, сами отвалятся.
– Хватит ли кровушки нашей, ежели их досыта поить? Пока не напьются, не улетят… Нет, чево-то не то в писаниях…
… Павел горстями брал из дедковой корзины чернику и ел сквозь слезную горечь, и рассказывал, что видел ночью в Шибанихе. Дедко слушал, подкладывая в каменку сосновые коротенькие поленца. Дым от каменки уходил в чилисник под низкой крышей избушки. Никакого потолка в лесных избушках не делали. Зять с дедом сидели на полу, чтобы не задыхаться в дыму, на тесаных плахах, лежащих прямо на земле. Павел жадно ел вяленую зайчатину, пробуя не спешить, но получалась спешка. Когда пошло тепло от камней, дедко распахнул дверцу. Павел вылез наружу. Солнышко только село. Тишина вокруг стояла невероятная. Комары к ночи все-таки появились в бору, липли на шею и босые ноги. Серые сумерки ткали в лесу свою пелену, тревожный мрак выползал из окружающих избушку таежных дебрей.
– Дедушко, ты воду-то где берешь?
– Колодчик выкопан… Иди тропкой, там и чарка берестяная… Чай-то у меня давно кончился.
– Что, и зимой тут жить будешь? – шутливо спросил Павел, уходя искать колодчик. Он не слышал, что дедко ответил.
Павел попил воды из берестяной «чарки». Крякнул и огляделся. Избушка рублена была на скорую руку, то есть «в охряпку», однако дедко каждое бревнышко положил на мху. Тут можно было жить и зимой… Над берестяной крышей сосновый крест высотой с полсажени. Сковородником врублен в охлупное бревно, гвоздя не понадобилось. «Почему я сразу не заметил его? – подумалось Павлу. – Вроде часовенки…» Он опять забрался в избушку.
Усталость заняла место во всем теле. Дедко уложил его на сухой мох на широкие плахи во всю длину стены, укрыл какой-то одежкой. Павел заснул. Хотел потянуться во сне – ноги уперлись в стену… Засыпая, он не успел даже спросить, где ляжет сам дедко. «Наверно, прямо на полу… А завтре-то что? Надо идти в деревню, доставать сапоги, доставать хлеба. На одних ягодах, как глухарь, много ли проживешь?» Павел спал и уже не слышал, как молился дедко Никита, стоя на коленях перед небольшой иконкой Николая-угодника: «Царю Небесный, утешителю, душе истины! Иже везде сый и все исполняли, сокровище благих, жизни подателю, прииди и вселися в ны и очисти ны от всякия скверны, спаси блаже души наши…»
* * *
Глухарь, поспешно убегавший от Павла и не попавшийся в ловушку дедка Никиты, все еще токовал по утрам. Тетерки давно вывели своих глухарят и не отзывались на мощный гортанно-щипящий звук, издаваемый его реликтовым горлом. Затихнув, он замирал, вытягивал радужную, с зеленовато-синим отливом шею и напряженно вслушивался в таежную тишь. Он сидел на своем любимом сосновом суку, на том же, где пел и в прошлом году. Он будет садиться на эту корявую болотную сосну, выросшую на границе сузёмов и сухого морошкового болота, если глухариная лапа не ступит за лето в сило из конского волоса, и упругий прыгун не расправится, затягивая на мощной лапе петлю. Либо если не угодит глухарь головой в такое же, из конского волоса, сило, привязанное к еловой тыче в такой же загородке. Он будет вновь токовать по весне, если зубы коварной рыжей лисицы не прокусят роскошную голубовато-зеленую шею, если дробина охотника не прострелит краснобровую голову, украшенную горбатым, почти орлиным клювом.