355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Васильев » И дух наш молод » Текст книги (страница 11)
И дух наш молод
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:40

Текст книги "И дух наш молод"


Автор книги: Василий Васильев


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц)

У Владимира Ильича было постоянное рабочее место в редакции "Правды". В маленькой полутемной комнате писал он свои статьи, беседовал с товарищами. Но первую половину дня обычно проводил в особняке Кшесинской. Работал, принимал посетителей, ходоков в большой светлой комнате на втором этаже с выходом на балкон.

...Я заглянул в секретариат "Военки" – к товарищу Кедрову. Доложил ему о фронтовиках, не преминув напомнить:

– Владимир Ильич просил пропускать к нему делегатов с фронта.

Я ждал не больше пяти-шести минут. Появился Кедров:

– Пошли.

Владимир Ильич поинтересовался: что за группа, как настроена. Спросил, как проходит конференция.

Я рассказал о шовинистически оборонческих настроениях среди определенной части солдат и унтер-офицеров. Добавил, что старший группы, унтер-офицер Полухин, из сочувствующих и что, на мой взгляд, на него можно положиться.

Ленин – весь внимание. Правый глаз чуть прищуре", левый сосредоточенно, изучающе всматривается в меня.

Около двух часов продолжалась беседа В. И. Ленина с делегатами фронта в присутствии Подвойского и Кедрова.

– Что, товарищ Полухин, говорят солдаты о мире? Как относятся к нашему призыву взять дело мира в свои руки?

– Есть, товарищ Ленин, которые за мир, за братание, но некоторые против.

– А вы лично?

– Я за немедленный мир без аннексий и контрибуций.

– А ваши товарищи?

– Некоторые на оборонческих позициях. Есть у меня дружюк, унтер-офицер Петров. В бою не раз меня выручал. А на этом вопросе у нас, товарищ Ленин, полный разлад и ежедневные баталии.

Ленин задал еще несколько вопросов. Это был один из тех приемов, которыми Владимир Ильич незаметно для самого собеседника как бы прощупывал его, устраивал своеобразный экзамен, но, главное, заставлял задуматься, возвратиться к вопросам, которые казались собеседнику уже решенными.

– За что и за кого воюет унтер-офицер Петров? В этом вся соль, гвоздь вопроса. Миллионы трудящихся, крестьян, рабочих в солдатских шинелях мерзли в окопах, задыхались от газов, умирали от ран. Но братоубийственная война ничего, кроме мук, голода, смерти, не принесла. Война нужна была царю и помещикам, фабрикантам, толстосумам, баснословно богатеющим на миллионных поставках. Сегодня она нужна банкирам и тем же фабрикантам, помещикам, чтобы закрепить их власть, утопить в крови, в словоблудии революцию.

Беседа продолжалась. Владимир Ильич больше слушал, постоянно при этом направлял разговор в нужное русло точными репликами, одобрительными "гм", вопросами, словно подбрасывая сухие ветки в разгорающийся костер. Подробно расспрашивал фронтовиков о настроении солдат, их отношении к войне и миру, подчеркивал, что не надо бояться говорить неприятные вещи: самая горькая правда лучше и полезнее для дела, чем убаюкивающая, сладкая ложь.

– Владимир Ильич, у нас к вам большая просьба, – под конец беседы, смущаясь и краснея, заговорил Полухин, – В газетах пишут про вас разные небылицы. Солдаты, когда мы ехали сюда, наказ нам такой дали – все подробно разузнать, откуда вы, товарищ Ленин, родом, из какой семьи, а главное, как вам удалось через воюющую Германию возвратиться в Россию?

Вот он, Полухин, не верил и не верит разным вздорным слухам, до глубины души возмущен дикой травлей, наветами, но и ему это интересно.

Я думал, Владимира Ильича подобные вопросы и просьбы обидят, но он, похоже, даже обрадовался. Заметил, что хоть и не любитель писать или рассказывать о себе, но в данном случае считает это даже полезным.

Ильич рассказал{69}, где и когда родился, кем были его родители, когда и за что царское правительство казнило его старшего брата Александра Ульянова. Коротко – об арестах, ссылке, вынужденной эмиграции и обстоятельно, подробно – о том, почему он и его товарищи вынуждены были из-за отказа англичан избрать необычный путь возвращения на родину через Германию.

Владимир Ильич заметил при этом, что вместе с большевиками в том же вагоне возвращалась и группа меньшевиков, с ведома и по совету интернационалистов воюющих стран, что заранее были взвешены все "за" и "против", возможные впоследствии провокационные слухи: ни в какие контакты с германскими властями ни он, Ленин, ни его товарищи не вступали.

– Господин Керенский и вся злобствующая свора продажных писак, закончил свой рассказ Ленин, – конечно, отлично знают, что все было именно так, что я не шпион и не агент Вильгельма. Клевета, провокация, травля давнее оружие контрреволюции.

Надо было видеть, как слушали фронтовики Ленина, буквально впитывая каждое слово!

– Владимир Ильич, – сказал один из них, по-волжски окая, – спасибо за доверие, за правду, за простоту твою. Теперь мы тебя, дорогой наш товарищ, в обиду не дадим и в нужную минуту поддержим.

Хороший, задушевный получился разговор. В отличнейшем настроении, с просветленными лицами уходили от Ильича фронтовики.

Пока шла беседа, Федоров, расторопный в таких делах, где-то раздобыл котелок, соль, наварил картошки в мундирах, приготовил морковный чай на сахарине.

В каменной беседке, где обычно размещалась на отдых охрана, мы просидели с делегатами больше часа.

Фронтовики, словно утоляя потребность высказаться, наперебой делились своими впечатлениями о Ленине.

– Прост и доступен.

– Наш он. Нашенский. Говорит то, о чем солдат думает.

– Весь – правда. А его правда – наша правда.

– Мы его расспрашиваем, можно сказать, в душу левей, – а он не обижается.

– В хорошей семье вырос. Отец – учитель. Брат голову за народ сложил.

Наши новые друзья уже было собрались уходить, но тут в дверях появились Ленин, Свердлов, Подвойский.

Владимир Ильич, заметив нас, направился в нашу сторону.

Снова разгорелась беседа. Ленин заговорил о предстоящей демонстрации на Марсовом поле (18 июня).

– Наши лозунги: "Вся власть Советам?", "Долой десять министров-капиталистов!", "Ни сепаратного мира с йемцами, ни тайных договоров с англо-французскими капиталистами!" Эта демонстрация, – продолжал Владимир Ильич – должна впервые после Февраля не в книжке или в газете, а на улице, не через вождей, а через массы (показать народу, как разные классы хотят и будут действовать, чтобы вести революцию дальше.

Делегаты с фронта заверили Ильича, что обязательно придут на Марсово поле и приведут других делегатов конференции.

Кто-то из нас, кажется Федоров, предложил Ленину и его спутникам присоединиться к нашей скромной трапезе.

Те охотно согласились:

– Горячая картошка в мундирах и чай – что может быть вкуснее!

Владимир Ильич съел две картофелины, макая их в соль, выпил кружку чая. И все с аппетитом, с явным – запомнилось – удовольствием. Очевидно, за день, хлопотливый, насыщенный делами, разговорами, порядком проголодался.

В этих двух беседах с фронтовиками мне еще больше открылись особое искусство, особый дар Владимира Ильича располагать, к себе людей, вовлекать их в активный разговор, извлекать из общения с каждым ценное, полезное для дела. Не выезжая из Питера, ни разу не побывав на фронте, он, как никто в России, знал настроения, надежды и чаяния солдатской массы. Он черпал свои сведения из разнообразнейших источников, но больше всего – из бесед с живыми людьми, с рабочими, крестьянами, солдатами. Я не раз наблюдал, как между ним и собеседником возникали незримые нити расположения, величайшего доверия. В разговоре его порой интересовали такие детали, какие нам казались второстепенными, мелкими. Но в малом он умел видеть великое.

Логика Ленина, его стиль – не диктат, не навязывание своих взглядов, а умение убеждать, да так, что сомневающийся как бы сам, не вследствие принуждения, а убеждения приходит к правильным выводам.

Я знал немало случаев (так было с Кравченко), когда люди, настроенные к нам враждебно, в лучшем случае  – предубежденно, после разговора с Ильичем становились в наши ряды.

Ленинское умение убеждать... Как круто, на всю жизнь меняло оно порой человеческие судьбы.

Как-то незадолго до июльских событий в особняк Кшесинской пришел молодой офицер. Представился: поручик Семеновского полка Л. Ф. Григорьев, фронтовик, член Союза георгиевских кавалеров.

Меня и Федорова это сразу насторожило. Союз этот, мы знали, стоял на позициях, крайне враждебных большевикам. Главари его распространяли о ленинцах-"пораженцах" самые фантастические слухи, прямо подстрекали к убийству Ленина, других пролетарских деятелей.

Григорьев наотрез отказался беседовать с нами, сказал, что уполномочен говорить только с гражданином Ульяновым-Лениным.

Как быть? Почему именно с Лениным? Подозрения наши усилились. Я пошел за Мехоношиным. Григорьев и при нем повторил свою просьбу, заметив, что послан к Ленину группой офицеров. Он не горячился, говорил спокойно, с достоинством. Взгляд открытый. У Мехоношина – мы в этом не раз убеждались был настоящий нюх на провокаторов. Григорьеву он поверил.

Прошел без малого час. Смотрим – возвращается Григорьев. Подошел к Мехоношину, снял все свои награды, протягивает: "Вношу в фонд большевиков, в газету "Правда". Мне эти награды теперь ни к чему".

Они еще о чем-то поговорили, и Мехоношин при мне вручил поручику мандат, удостоверяющий, что его обладатель Григорьев Л. Ф. назначается инструктором по военной подготовке красногвардейцев на Обуховском заводе. 28 октября, когда смертельная опасность нависла над только что родившейся Советской республикой, Григорьев в боях с частями казачьего корпуса генерала Краснова под Царским Селом проявил себя храбрым, находчивым, грамотным командиром. В критическую минуту ему удалось остановить начавшееся было отступление волынцев, вернуть полк на позиции, организовать на своем участке активную оборону. Потом я надолго потерял его из виду.

Шел апрель 1921 года. Полыхала на Дальнем Востоке гражданская война. Я, незадолго до этого назначенный комиссаром 85-й бригады, возвратившись после подавления кронштадтского мятежа из Москвы в Омск, спешил по срочному вызову в штаб дивизии. Предстояло знакомство с новым комбригом. Я в нем сразу узнал офицера, который приходил к Ленину в июне 1917 года.

Обрадовались друг другу: как-никак старые знакомые. На радостях сфотографировались в городском ателье на фоне (без "задников" тогда не обходилось ни одно ателье) не то греческой, не то итальянской беседки.

Оказалось, Григорьев тоже принимал участие в кронштадтской операции, а до этого командовал бригадой на польском фронте, воевал с бандами Махно и атамана Григорьева ("Григорьев против Григорьева"). Назначение в нашу бригаду получил после очередного ранения.

Несколько дней спустя мы вдвоем выехали в Славгород, в расположение одной из частей.

– Скажите, Лев Федорович, – обратился я к Григорьеву, – что привело вас, дворянина, офицера, члена реакционного Союза георгиевских кавалеров, к Ленину, к большевикам?

Ответил не сразу. Заговорил медленно, с паузами, словно взвешивая каждое слово, прислушиваясь к самому себе.

– Я, признаться, и сам часто задавал себе этот вопрос. Что старая Россия катится в пропасть – это понятно было любому мало-мальски умному человеку.

Февраль я и мои друзья приветствовали. За войну мы многое поняли окопы быстро учат. И вскоре пришло отрезвление. Фронт трещит по швам. Армия разваливается, а из Питера приказ за приказом: "Война до победного конца". Голод, разруха, а в ночных ресторанах – вино рекой, женщины в дорогих мехах. Настоящий пир во время чумы. И та же дорога в никуда. Та же зияющая пропасть впереди. Собираемся, спорим до хрипоты, как спасти Россию. А кому спасать? Каков строитель – такова и обитель. Начали мы перебирать руководителей разных партий: Гучков, Милюков, Родзянко, Чернов, Терещенко, сладкопевучий Церетели, адвокатишко Керенский. Кого ни возьми – хрен редьки не слаще. Все они напоминали мух, которые, не желая быть прихлопнутыми, безопаснее всего чувствовали себя на самой хлопушке.

Все больше крепло желание во что бы то ни стало встретиться с человеком, о котором – кто с надеждой, кто с ненавистью – говорит теперь вся Россия.

Так я оказался у Ленина. Ни я, ни мои товарищи не видели тогда такой силы, которая могла бы спасти Россию от неминуемой катастрофы, Петроград от кайзеровской оккупации. Я сказал ему об этом. Владимир Ильич прищурился, улыбнулся:

– А я говорю: есть такая сила. Русский трудовой народ. Рабочие, крестьяне.

– Но ведь, – возразил я, – рабочие и крестьяне воевать не хотят, армия разваливается.

– Не хотят. Верно, – услышал я в ответ. – Воевать за чуждые народу интересы – какой резон? А социалистическую Россию защищать будут, за свою народную власть станут насмерть. И тогда нам понадобятся военные специалисты, знающие, честные, верящие в Россию, в ее народ. Пойдете с нами?

– Я слушал Ленина, – продолжал свой рассказ Лев Федорович, – чувствуя, как с каждой минутой крепнет моя вера в него. Думалось: только Ленин, только большевики, возглавив, собрав в единую силу народ, смогут спасти мою родину от катастрофы. Вот почему я пошел за Лениным, большевиками, а за мной группа офицеров.

Это было признание, выстраданное в боях за новую Россию. С этим человеком мы вместе прошли долгий путь, съели, как говорится, не один пуд соли. Мой друг Лев Федорович Григорьев верой и правдой служил народу, партии Ленина, командовал дивизией, корпусом.

Вспоминаю и моего начальника штаба, бывшего царского полковника Якимова. Мы познакомились в марте 1918 года. Явившись для представления в штаб только что сформированного Второго Петроградского отряда, он заявил мне и комиссару отряда Гусакову: "Служить вам, – тут же поправился, – новому строю буду честно. В Петрограде моя семья: жена, сын, дочь. Люблю их больше жизни. Так что можете доверять мне вполне: на предательство не способен. Больше того, я даже склонен верить, что вы, большевики, во главе с Лениным спасете Россию. Об одном прошу вас, господа-товарищи: не впутывайте меня в политику. Не хочу о ней ничего знать. Я – военспец".

О нашей беседе я сообщил Н. И. Подвойскому. Поступил так еще и потому, что Гусаков не доверял новому начальнику штаба, настойчиво предлагал поскорее избавиться от "полковничка".

Подвойский пересказал эту историю Владимиру Ильичу.

Ленин заметил: Якимов (революция – великий учитель) со временем сам поймет, что от политики никуда не денешься, что его выбор – уже политика. И высказал пожелание встретиться с "аполитичным полковником". Якимов встречался с Лениным дважды.

Не знаю, о чем они говорили. Начштаба никогда об этом не рассказывал, но бывшего полковника словно подменили. Оставаясь беспартийным, он не пропускал ни одного открытого партсобрания ячейки, посещал даже комсомольские собрания. Выступал на собраниях редко, но метко. В дни затишья на фронте штудировал – и весьма основательно – "Азбуку коммунизма", "Капитал" К. Маркса.

Начальником дивизии был у нас тоже бывший царский полковник – Карпов.

Я случайно оказался свидетелем разговора между Якимовым и Карповым.

– Партийные и комсомольские собрания посещаешь?

– А что мне там делать, ведь я беспартийный, – отвечает Карпов.

– Жаль, что тебе с Лениным не довелось беседовать. Тогда бы понял – в стороне от политики стоять нельзя.

Якимов честно служил Родине. Все свои знания, энергию отдал Красной Армии.

Я мог бы привести и другие примеры. Не знаю человека, кто бы так притягивал людей, так влиял бы на них, как Ильич. Ленинское обаяние было огромным. Мы все чувствовали, что Ильич видит каждого насквозь, как бы читает мысли собеседника. Но этот пронзительный, все понимающий взгляд, как ни странно, не отталкивал, не настораживал, а, наоборот, располагал к откровенной душевной беседе.

Так было и в ту памятную июньскую белую ночь в садовой беседке во внутреннем дворике особняка Кшесинской. Ильичу без особого труда удалось разговорить фронтовиков. Иногда достаточно было вопроса, иронического и не очень доверчивого "гм", прищуренного взгляда, чтобы собеседник, почувствовав свою неправоту или недостаточную объективность, сам поправлял себя.

Чем еще располагал к себе Ильич?

Собеседник чувствовал в нем старшего товарища, мудрого, внимательного даже к "мелочам жизни", от которых порой уходили люди, считающие себя крупными политиками.

Мировая революция никогда не заслоняла от него такие обыденные вещи, как гвозди, керосин, хлеб.

Помнится, в ответ на какой-то наводящий вопрос один из фронтовиков стал жаловаться: "Вот из дому пишут: в деревне большая нехватка железа, нечем лемех наварить, инвентарь ремонтировать, хоть кузницы закрывай".

Владимир Ильич нахмурился, сказал, что как только Советы возьмут власть в свои руки, пролетариат – и в первую очередь питерский – несомненно окажет помощь деревне. Крестьяне охотно пойдут на обмен – пролетарские семьи испытывают острую нужду в хлебе. На заводах накопилось много битой военной техники. Рабочие лили пушки. Куда охотнее перекуют они мечи на орала.

– Это хорошо! Это будет по-нашему, – одобрительно отозвался солдат из крестьян.

Тут поднялся Полухин:

– Посоветовались мы, товарищ Ленин, и решили пособить революции.

Фронтовики встали, как по команде, начали один за другим снимать кресты. Все они, как я уже говорил, были георгиевские кавалеры. А у Полухииа, кроме крестов, – три медали.

Полухин бережно завернул боевые награды в платок, протянул Ленину со словами: "Это нашей партии большевиков, чтобы она еще лучше работала и выводила трудовой народ на правильную дорогу жизни. Кресты и медали собирали у нас на фронте. Но мы опасались* что они не попадут по назначению".

Бесценный сверток Ленин тут же передал Подвойскому, прощаясь, всем с благодарностью пожал руки.

Мы с Федоровым провожали фронтовиков до казарм Семеновского полка, где те остановились.

– Теперь, – говорили они, – мы зрячие и злые. Нам на конференции голову морочили: "Свобода... революция... большевики – предатели". Мы, как слепые котята, тыкались. Ленин нам все наше несознательное нутро перевернул, глаза открыл, показал правильный путь: войну кончать, с немецким да австрийским рабочим, крестьянином брататься. Наши враги – буржуи, помещики да их прихвостни любой масти, хоть немецкой, хоть русской. Меньшевиков и эсеров, как продавшихся буржуазии, посылать подальше. Такая у нас теперь – передай, браток, товарищу Ленину – программа.

Так они и действовали, возвратившись в свои части на фронт. Узнал я об этом из первых уст, из самого что ни есть достоверного источника.

В марте 1918 года, когда я приступил к формированию 2-го Петроградского отряда, Полухин со своей группой явился ко мне одним из первых. При освобождении Симбирска командовал в моем полку батальоном. Там же, на родине Ильича, в сентябре 1918 года стал коммунистом.

Вот что мне напомнил скромный бюст Ленина в Лейпциге.

У Горького

"Не спеши хоронить". Трудный разговор. "Может, вы и правы..." Снова голос Буревестника. Возвращение (28 мая 1928 года).

Июнь выдался очень напряженным. Я ночевал обычно в казармах и лишь изредка у тетки Марии в Шелковом переулке.

...Ночью сквозь сон услышал громкий шепот. Узнал теткин говорок и Митин голос. Член полкового комитета, активный член "Военки", он часто вот так неожиданно то появлялся, то исчезал. Каждый его приезд был для меня большой радостью. На этот раз Митя приехал не один, а с двумя фронтовыми товарищами. Запастись литературой, газетами ("Я думаю, нигде в мире не ждут теперь газеты с таким нетерпением", – сказал он).

Утром мы всей группой отправились в особняк Кшесинской. Зашли на книжный склад, быстро, благодаря моей "протекции", нагрузились брошюрами, "Солдатской правдой", "Правдой". Лицо Мити сияло. Неожиданно предложил:

– Айда, братуха, с нами к Максиму Горькому... Это рядом.

– К Горькому?!

Я опешил. Митя, заметив мое удивление, стал объяснять:

– Мы на полковом собрании порешили при случав побывать делегацией у Алексея Максимовича, поговорить по душам, по-пролетарски. Очень нас один вопрос волнует.

– Станет Горький с тобой разговаривать. Он теперь в "Новой жизни"{70} сидит, временных поддерживает, шлет им приветствия. Большевиков в своих статьях поругивает. Был Орел, был Буревестник, да весь вышел.

Митя возразил, как-то вмиг посуровев:

– Не спеши хоронить. Горький – талантище. Много у нас, пролетариев, таких Горьких? Вспомни, как читал его рассказы. То-то. Поговорить надо, объясниться. Может, человек ошибается. Ну, решай: идешь с нами аль нет?

Шли мы по Кронверкскому проспекту минут пять-шесть – не больше. Митя за год до этого по поручению своих товарищей – бастующих рабочих "Тильманса" уже бывал здесь{71}. Алексей Максимович передал тогда в помощь семьям бастующих деньги, небольшую библиотечку.

Нас провели в гостиную, попросили подождать. Какой он – Горький?

...Встал в дверях высокий, худой, сутуловатый, в темном костюме. На щеках – бледноватые оспенные пятна. Морщинистый высокий лоб с зачесом коротких волос, нахмуренные клочковатые брови над глубоко запавшими глазами. Колючие моржевидные усы. Все это делало лицо Горького сосредоточенным, даже угрюмым. Глаза, цепкие, острые, все схватывающие, на какое-то мгновение остановились на каждом из нас.

Митя встал.

– Мы – делегаты фронта. Пришли к вам, Алексей Максимович, по настойчивой просьбе товарищей. Поговорить надо.

Горький согласно кивнул, широким жестом руки пригласил нас в столовую. Мы уселись за чайным столиком. Принесли чай, сухарики. Воцарилось неловкое молчание. Алексей Максимович подбадривающе улыбнулся, лицо его просветлело. Обычно спокойный, выдержанный, Митя заговорил взволнованно и страстно:

– Дорогой Алексей Максимович, долго, скрытно и мучительно болею о вас. Вы – горячо любимый мною писатель. Мы, рабочие, давно считаем вас другом и учителем, главное – товарищем. Но вот читаем "Новую жизнь", статьи, подписанные дорогим нам именем, – и ничего не понимаем. Вы – наш и не с нами. Зовете нас помочь строить новое государственное здание. Кого зовете? Власовых?{72} Кому помогать? Адвокату буржуазии Керенскому? Господину Рябушинскому? А отношение к миру? Вы пишете: у России в настоящее время меньше оснований, чем когда бы то ни было, стремиться к миру во что бы то ни стало. Значит, мир почетный? На условиях, выгодных кому? Изможденному народу, которому война нужна, как пятое колесо в телеге, или тому же Рябушинскому, правительству буржуазии?

Что же происходит, дорогой Алексей Максимович? Как же случилось, что вы и мы, вы и Ленин – по разным сторонам баррикады?

Горький нахмурился:

– Ленина не трогайте. Ленина от Горького не надо защищать. Владимира Ильича всегда любил, люблю, что бы ни говорил. Но... Платон мне друг, а истина дороже.

– В чем же она, эта истина?

– А много ли в вашем полку бывших рабочих?

– Не очень. Крестьян в четыре-пять раз больше. А бывает – и в десять.

– Вот видите. Я, признаться, и не ждал другого ответа. Хотите отобрать власть у Временного правительства. А кому отдать? Темному, невежественному, утопающему в предрассудках, одичавшему за войну крестьянству? Сколько таких, как вы, образованных рабочих в России? Ну, тысячи, десятки тысяч. Горсть соли в крестьянском океане, в тусклом, засасывающем болоте. Растворитесь, погибнете. Я знаю, я познал на себе темную, страшную силу деревни. Не рабочий класс и крестьянство – тут мы расходимся с Лениным, а рабочий класс и образованная, техническая интеллигенция могут спасти Россию.

Приводил в доказательство факты, слухи, часто повторяя: "Мне пишут", "Мне рассказывали". Глухо покашливая, говорил об аграрных волнениях, самосудах ("матросы на улицах Кронштадта убивают каждого попавшегося офицера"), о бессмысленном, диком разрушении культурных ценностей ("жгут картины, книги, разбивают скульптуры").

Горький говорил искренне, с глубокой болью, чувствовалось, что сам он верит всем этим страшным картинам, в которых, как я теперь понимаю, причудливо переплелись факты и фактики, действительно имевшие место, злобный вымысел врагов революции и... воображение художника.

Все у Горького сводилось к одному: растут темные, звериные инстинкты толпы, жестокость улицы. Только в союзе с интеллигенцией, только огнем культуры можно "прокалить и очистить от рабства народ", "спасти страну от гибели".

Тут я не удержался. Рассказал о том, как был растерзан солдатами в февральские дни капитан Джавров, Так ведь это зверь, истязатель. Что заработал, то и получил. В разговор снова включился Митя:

– Разве мы, Алексей Максимович, против культуры? Но начинать надо с революции социальной, А что касается одичания и звериных инстинктов улицы, толпы, многое, поверьте нам, преувеличено. Солдаты, торгующие турчанками, да ведь это напраслина, чушь, распространяемая людьми, которые хотят настроить Россию против солдата. Пришлось мне и в Кронштадте побывать. Да, были одиночные случаи расправ над офицерами, известными своей жестокостью. Но ни один волос не упал с головы того, кто относился к матросам по-человечески, Народ в массе своей справедлив. Приезжайте к нам в полк. Побывайте в казармах, у рабочих, поговорите с людьми – сами убедитесь.

Горький слушал Митю с большим вниманием, и, хотя на лице его промелькнуло недоверчивое выражение, глаза писателя заметно подобрели.

– Может, вы в чем-то и правы. – Лицо Горького преобразилось, глаза с голубинкой сузились и, казалось, совсем ушли под густые брови. – Если не во всем, то в главном. Да, я бы очень хотел, – добавил он тихо, – чтобы правы оказались вы.

...Мы ушли, так ни в чем и не убедив Горького. Но Митя почему-то повеселел и на обратном пути все повторял:

– Поймет. Вот увидишь: он будет с нами.

Два года спустя в дни затишья на Восточном фронте в небольшом уральском городке Насибаш мне попался свежий номер журнала "Коммунистический Интернационал". Я очень обрадовался, увидев среди других авторов знакомое имя – Горький. Его статья называлась "Вчера и сегодня".

Работая над рукописью своей книги, я снова прочитал ее и как бы услышал продолжение нашего давнего спора на Кронверкском проспекте.

Уже не "многомиллионная масса обывателя, политически безграмотная, социально невоспитанная", не "звериные инстинкты улицы", которые на каждом шагу мерещились Горькому, окруженному тогда интеллигентами-обывателями, напуганными размахом революции, а прежде всего – русский пролетариат, его революционная энергия оказались в центре внимания автора. Он пишет об этом о людях труда, героях революционных битв и гражданской войны – с нескрываемым восхищением прозревшего человека.

"Еще вчера весь мир считал их (рабочих, крестьян, солдат России. – В. В.) полудикарями, а сегодня они, почти умирая с голода, идут к победе или на смерть пламенно и мужественно, как старые, привычные бойцы... Честное сердце не колеблется, честная мысль чужда соблазну уступок, честная рука не устанет работать, пока бьется сердце – русский рабочий человек верит, что его братья по духу не дадут задушить революцию в России, не позволят воскреснуть всему, что смертельно ранено и издыхает".

Это был голос Буревестника, Данко. Сердце Горького снова горело, как солнце, и ярче солнца.

И виделись мне сквозь годы борьбы, лишений, потерь и побед Митины глаза, слышался его спокойный басок: "Горький – наш. Он будет с нами. Вот увидишь, братуха".

Статья в журнале "Коммунистический Интернационал" окончательно примирила меня с писателем.

28 мая 1928 года я стоял в Москве на огромной привокзальной площади, заполненной тысячами людей. Пестрели транспаранты, колыхались знамена. Высоко над головами поднимались портреты Горького. Со времени встречи Ленина, 3 апреля 1917 года, я, признаться, не видел ничего подобного. Подходили все новые и новые колонны. Мы, слушатели Академии имени М. В. Фрунзе, стояли почти у самого Белорусско-Балтийского вокзала. На транспарантах и под портретами – надписи; "Певцу революции, нашему Горькому – привет от завода имени Владимира Ильича!", "Нашему Буревестнику другу советских людей – рабочие фабрики "Буревестник", "Добро пожаловать, наш Алексей Максимович Горький!"

Загремел торжественный марш. Дорогого гостя буквально вынесли на площадь. Несли на руках по дороге, усыпанной цветами.

Вот он взошел на трибуну. Я всматривался в каждую черточку его лица. Тот же ежик волос, кустистые брови, рыжеватые усы. Глубоко сидящие глаза смотрели широко и радостно. Среди встречающих – членов правительственной комиссии – я увидел Смидовича. Над вмиг притихшей площадью громко прозвучал его голос:

– Слово имеет Горький.

Горький стоял на трибуне и молчал. Губы его шевелились, но ничего не было слышно. Очевидно, от волнения он не мог произнести ни слова. А когда заговорил, сказал, что взволнован и потрясен, что не оратор, не умеет да и не любит произносить речей, а если бы умел и любил, то все равно не в состоянии выразить и сотой доли того, что чувствует сейчас. И добавил: "Лучше я об этом напишу".

В последний раз я близко видел и слышал Горького летом того же 1928 года в Центральном доме Красной Армии. На этот раз выступление его скорее напоминало беседу. Чувствовалось, что стихия Горького не трибуна, а вот такой задушевный разговор. В нем, однако, сквозило то же удивление, что и в день встречи. "Мне, – говорил он, – кажется, что я в России не был не шесть лет, а по крайней мере двадцать. За это время страна помолодела. Такое впечатление, что среди старого, в окружении старого растет новое, молодое. Вот что я вижу. Молодую страну я вижу. И я за это время помолодел".

Странное дело, Алексей Максимович и впрямь летом 1928 года показался моложе того Горького – из лета 1917-го.

Горького люблю перечитывать, и особенно его очерк "В. И. Ленин", – на мой взгляд, лучшее из всего написанного в прозе о Владимире Ильиче, строгом учителе и добром, заботливом друге писателя. И каждый раз с особым чувством читаю горьковские строки, предельно самокритичные, словно подводящие итог всей его жизни и нашему спору-разговору в июне 1917-го.

"В 17-18-х годах мои отношения с Лениным были далеко не таковы, какими я хотел бы их видеть, но они не могли быть иными... Когда в 17-м году Ленин, приехав в Россию, опубликовал свои "Тезисы", я, – вспоминает Горький, подумал, что этими тезисами он приносит всю ничтожную количественно, героическую качественно рать политически воспитанных рабочих и всю искренно революционную интеллигенцию в жертву русскому крестьянству...

С коммунистами я расходился по вопросу об оценке роли интеллигенции в русской революции... Русская интеллигенция – научная и рабочая – была, остается и еще долго будет единственной ломовой лошадью, запряженной в тяжкий воз истории России. Несмотря на все толчки и возбуждения, испытанные им, разум народных масс все еще остается силой, требующей руководства извне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю