Текст книги "Открытие мира"
Автор книги: Василий Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
В этом и заключался испытанный способ учения. Насмерть перепуганный, Колька, чтобы не утонуть, волей-неволей замолотил, как мог, руками и ногами, выбираясь на мелкое место. Но только он выбрался, встал на ноги, как безжалостные приятельские руки вновь потянули его вглубь.
Так повторялось несколько раз, пока Колька не нахлебался воды до тошноты и не уверил всех, что он больше не боится и здорово научился плавать "вниз головой", а завтра беспременно будет и по-настоящему плавать, почище рыбы.
Веселая, сияющая Катька схватила Анку.
– И ее учить! – предложила она. – Топи толстуху... топи!
Она, смеясь, все забыв, оглядывалась на Шурку, приглашая его принять участие в новой забаве.
Но он еще хорошо помнил навес и Двухголового, развалившегося хозяином на любимом Шуркином бревнышке. Он вырвал хныкающую, дрожащую Анку из цепких Катькиных рук и ласково позвал одеваться.
Рукава Анкиного платья оказались затянутыми крепкими узлами. Шурка знал, кто это сделал, но ничего не сказал, зубами развязал узлы. Они оделись первыми и, взявшись за руки, побежали тропой через ржаное поле на Голубинку.
Ветер-пастух гнал по небу стадо белых барашков. И по ржи, по василькам бежали тени, тоже как барашки. Жарко пахло травой на межах и зацветающей рожью.
Шурка сорвал колосок и подул на него.
– Хочешь, расцветет сейчас? – сказал он Анке.
– Хочу.
– Ну смотри.
Он зажал колосок в горячей ладони.
Не прошло и минуты, как на колоске прямо на глазах стали вырастать, высыпаться топкие бархатные крючочки, словно ножки. Скоро колосок оброс ножками.
– Ой, как интересно! – воскликнула, дивясь, Анка. – Почему?
– Не скажу. Колдовство, – ответил Шурка, потому что он сам не знал, отчего расцветает колосок ржи, если его сорвать и подержать в руке.
Шурка орал и свистел на все поле, играл с Анкой в пятнашки, скакал на одной ноге, кидал и ловил на лету корзинку и всяческими другими фокусами показывал Катьке, какой он рассчастливый человек.
И он таки добился своего – Растрепа брела сзади всех сиротинкой, светлая жестяная банка горестно торчала у нее под мышкой.
Глава XIV
КОГДА ЗЕМЛЯНИКА ГОРЬКАЯ
На Голубинке новые удовольствия захватили Шурку.
Пустошь начиналась перелогами*, забитыми густой лесной травой и цветами. Точно материну праздничную шаль разостлали по земле. Все пестрело и горело на солнце – глядеть нельзя, хоть жмурься. По межам росли кривые, растяпистые можжухи*, усеянные зеленым горошком ягод, кусты дикой малины, колючий шиповник с крупными бело-розовыми нераспустившимися бутонами, ольшаник, верба. За ними голубели молодые осинки и тонко, как ниточка, белели березки. А дальше тянулась порядочная чащоба вперемежку из сосен, берез, орешника, осин – до самой дальней изгороди.
Есть где разгуляться. Ходи по зеленому царству – не бойся, не заблудишься, леший не уведет. И главное – от Голубинки до дому близко, всегда можно в случае опасности задать стрекача.
Земляничник рос на перелогах, по межам. В кустах, по тенистым, сырым местам, он еще только цвел молочными капельками, а на припеке уже краснел спелыми ягодами и обожженными листьями. Не обманул, спасибо, пастух: земляники действительно было украсно.
Когда Шурка, присев на корточки, сорвал первые попавшиеся ягоды и отправил их, сладкие, душистые, в рот, для него пропали цветы, березки, солнце. Осталась одна земляника. Он поставил на траву возле себя банку-набирушку и, хватая ягоды обеими руками, слушал, как они звенят, катаясь по донышку банки, как кричат рядом ребята, шевелится и вздыхает за его спиной Анка. Он торопился, боясь, как бы не обобрали его ягод, рвал и розовобокие, незрелые, лишь бы поскорее и побольше набрать. Руки его щипали сочную землянику, а глаза рыскали по сторонам, открывая все новые и новые Ягодины, одна другой лучше, схоронившиеся под каким-нибудь листочком, в траве, в валежнике. Он не поспевал собирать то, что видел, прямо разрывался на части, тянулся бог знает как далеко, не хватало рук и вдруг обнаруживал под босой ногой целую горсть раздавленной в спешке чудесной земляники. Он бранил себя за жадность и торопливость, но ничего не мог поделать. Кто-то другой управлял его руками и глазами и все торопил, торопил...
Солнце жгло непокрытую голову, пот выступил на висках и загривке, ворот рубашки стал мокрый и тесный. Он расстегнул ворот, утерся рукавом. Устав держаться на корточках, принялся ползать на коленках и, наконец, уморившись, плюхнулся в земляничник.
Он не заметил, как набирушка оказалась почти полной. Высыпать в корзинку не стоило, Лубянка могла пригодиться под грибы. Теперь следовало на верх банки набрать, по обычаю, отборных ягодок, самых лучших. Но ломило загорбок, пальцы потеряли быстроту и ловкость, роняли ягоды в траву. Пора отдохнуть.
Шурка выпрямил спину, огляделся. И зеленое царство тотчас вновь обступило его, тихое, задумчивое. Неслышно качал над головой зубчатым листом орешник, на лицо то набегала тень, то скользил обжигающий, острый лучик солнца. В яме, на гнилом пне, рос себе да рос кукушкин лен в соседстве с лиловым колокольчиком. И они не ссорились, жили вместе. И божья коровка, примостившаяся на белоусе, не мешала ему топорщиться. Спокойно и деловито ползли муравьи по протоптанной ими узенькой дорожке, старательно обходя камешки и веточки. Большая, продолговатая, почти черная земляничина выглядывала из кучки ржавых, осыпавшихся можжуховых иголок.
На орешник прилетела синица, уселась поудобнее на рогульке, принялась чистить перышки, насмешливо поглядывая на Шурку бисерным глазом. "Экий глупый, – наверное, думала синица, – хотел землянику до ягодки обобрать! Попробуй-ка, вон ее сколько, на всех ребят хватит". И Шурка согласился с синицей.
За кустом, лежа на животе, Анка губами срывала ягоды. Деревянная чашка была у нее насыпана стогом. Шурка стал реже класть землянику в набирушку, а чаще в рот, выбирая ягоды покрупнее и покраснев. Он обнаружил, что самые вкусные, сладкие – это темные, перезрелые, засохшие на солнце земляничины. И не торопясь принялся охотиться за ними.
– Иди ко мне, – позвал он Анку. – У меня ягод уймища.
– И у меня уймища, – откликнулась Анка.
Они стали разговаривать, аукаться с ребятами, которые разбрелись по перелогам.
С сосны на сосну перемахнула векша*, распушив рыжий хвост. Шурка не утерпел, запустил в векшу палкой. Потом его внимание привлекла пестрая птичка, кружившаяся над кустом малинника. "Наверное, тут у нее гнездо", сообразил Шурка и сказал об этом Анке. Они попробовали искать, перецарапались, обожглись крапивой, ничего в кусте не нашли и бросили поиски. А птичка все кружилась, беспокойно и сердито чирикая. Она кинулась им под ноги, побежала, спотыкаясь, по траве, трепеща крылышками, как подбитая.
– Уводит... а, хитрая! – воскликнул Шурка с досадой.
Пошел от малинника прочь, запнулся за моховую кочку и у самой земли увидел гнездышко из сухой травы. В пуху лежали три голенастых, слепых, большеротых птенчика. Они беспрестанно разевали розовато-желтые рты.
Шурка посмотрел на птенчиков, потонувших в светлом пуху и перышках, посмотрел на тугой клубочек травы, почему-то вспомнил Катькину домушку, и у него пропала досада на пеструю птичку.
Как-то чувствует себя Растрепа? Не видать ее что-то на перелогах. Наверное, забрела в чащобу, бродит одна-одинешенька и плачет...
Шурка позвал Анку, и они долго на корточках сидели перед кочкой, не смея дотронуться до гнезда. Поправили каждую лапку мха и отошли на цыпочках.
– Во-олк! – страшно вскрикнула Анка, перескакивая через куст бело-сизого гонобобеля. Из деревянной чашки посыпалась земляника.
Шурка струхнул не на шутку, схватился в кармане за спички.
– Где? Ври!
– Во-он подбирается... Ай, ай!
Но это оказалась Быкова собака, бурая, тощая, с облезлым хвостом.
– Милка, Милка, – поманил ее Шурка.
Но Милка, видать, сама испугалась больше, чем ребята. Поджав куцый хвост, она перемахнула в два прыжка перелог и скрылась в кустах.
– Давай искать грибы, – предложил Шурка, пристально вглядываясь в лес и прислушиваясь.
– Давай.
Грибам полагалось расти под самыми большими березами и осинами, в глухих, потаенных местах. И Шурка повел Анку в дальний конец Голубинки, в чащу леса.
Пастух Сморчок рассказывал, что грибы, особенно белые, "коровки", как называли их ребята, не любят человеческого глаза, прячутся от людей во мху, белоусе, под хвоей и старыми листьями. И если найдешь гриб, посмотришь на него и не возьмешь, все равно он больше расти не станет, зачервивеет, сгниет. Вот как гриб не переносит чужого глаза.
Обо всем этом Шурка рассказал Анке.
– Ну, попадись мне грибок, я не оставлю, – сказала Анка, отдуваясь от жары и усталости. – Мамка скусную яишню с грибами жарит. Ты любишь?
– Да.
– А в сметане?
– Эге. С картошкой и луком.
Анка облизала губы.
– Найдем по грибку – и домой. Я поесть чего-то захотела. Ладно?
Шурка не ответил, становясь рассеянным.
Они вошли в чащу, и Анка сразу притихла. Здесь было сумрачно, холодновато. Пахло прелыми листьями и сырой землей. Трава росла редкая, бледная. Под березами и осинами курчавился мягкий, влажный мох, а под соснами темнели груды сухой, колкой хвои. Появились комары, назойливо запищали над самым ухом. Пришлось отмахиваться веточкой.
Сумрак сгущался. Каждый сучок под ногой стрелял. Анка вздрагивала, жалась к Шурке, пугливо озираясь. Только на прогалинах, пестрых от теней и солнца, все зеленело, как на перелогах; цвели фиалки, белые и сиреневые, похожие на игрушечные раскрашенные елочки; летали стрекозы-сковородники, блестя своими стеклянными крылышками, порхали бабочки, жужжали шмели, и дышалось легко.
Грибов что-то не попадалось. Да Шурка не очень внимательно и разыскивал их. Он больше смотрел не под ноги, как полагалось, а по сторонам, вытягивая длинную шею, прислушивался, ускорял шаги, становясь все беспокойнее и беспокойнее.
– Да куда ты торопишься? – взмолилась Анка, продираясь за Шуркой через густой орешник. – Грибов нету... Тут одни волки. Пойдем обратно.
– Увязалась, так молчи, – пробурчал Шурка, неизвестно из-за чего раздражаясь.
Он поднес ладошки ко рту.
– А-у... Яш-ка-а?
– А-у-у! – откликнулся неподалеку Петух и засвистел. Отозвались в разноголосицу еще кто-то из ребят.
Шурка оживился, побежал на свист и крики.
Возле старой изгороди, за которой шли Глинники и выгон, поджидали Яшка и Аладьины ребята, нагруженные земляникой.
И почему-то сразу стало мало радости у Шурки, пропало оживление, а беспокойство увеличилось. Он не мог сидеть на изгороди, болтая ногами, как это делали друзья, отдыхая от праведных трудов. Он все бродил, присаживался на жерди и соскакивал, продолжая тревожно оглядываться.
Ребята хвастались, что выгнали зайца, змею убили, черную, почитай с аршин, а земляникой прямо объелись. Грибов никто не нашел. Судили-рядили: где они могли быть?
– Наверное, грибы съели... волки, – предположила Анка.
Яшка схватился за живот и покатился по траве.
– Ой, умру, умру! Ой, ой! – хохотал он, валяясь.
И Аладьины ребята хохотали над Анкиной глупостью.
– Где ты видела, толстуха, чтобы волки грибы ели?
– Ну, не волки, так коровы, – поправилась Анка, сообразив, что хватила через край. – Они, коровы, шляпки жрут, а корешки оставляют.
– Коровы – другое дело. Да ведь и корешков не видать... И коровы пасутся эвон, на выгоне, не на Голубинке.
– А где же Колька? – спросил Шурка, не слушая болтовню и говоря не то, что ему хотелось.
– К отцу, поди, ушел, – равнодушно ответил Яшка. – Слушай, братцы, пройдем еще через-скрозь Голубинку – и на выгон, к Сморчку. Он в дудку даст поиграть. Идет?
Ребята уходили кто куда, а Шурка не спросил главного, язык не поворачивался.
Он взглянул на Яшку и, приневоливая себя, как бы между прочим, небрежно заметил:
– Слушай, как бы не заблудилась эта... Растрепа. – И проворчал недовольно: – Наживешь греха с проклятыми девчонками!
– Да она на перелогах осталась, – откликнулся Петух. – Ее ремнем от ягод не прогонишь, обжору.
Шурка закружился по траве и в приливе буйного, необъяснимого веселья проделал самый опасный фокус: раскачал за проволочную дужку банку с земляникой и два-три раза перекинул в воздухе набирушку вверх дном. Ни одна ягодка не упала на землю.
– Пошляемся немножко – и к Сморчку. Да, Яшка? – крикнул он.
Он не прочь был развязаться с Анкой, но та прилипла, не отставала. Положим, она не мешала веселиться. Бог с ней, пускай бродит, не жалко.
На этот раз Шурка двинулся опушкой чащи и грибы искал более старательно. И хотя Лубянка пустовала по-прежнему, веселья не убавлялось. Он прятался за кусты, пугая Анку волчьим воем, гонялся за бабочками, хлестал прутом цветы, свистел и пел все громче и громче, возвращаясь к перелогам. Точно он кому знак подавал: "Иду к тебе! Иду!"
И вот они, миленькие перелоги, – в белых ниточках березок, в можжухах и малиннике. Выискивая земляничник и еще чего-то, Шурка обежал крайнюю полосу и, совсем не думая о грибах, увидел их. На мшалом пригорке, на самой жаре, расположилась целая семейка молодых подберезовиков.
– Три... пять... шесть! – шепотом считал Шурка.
У него задрожали руки. Черноголовые, коренастые, два больших, ровных, остальные меньше и меньше, лесенкой, грибы просились в Лубянку.
За спиной послышались вздохи и частые шаги Анки.
Быстро опустившись на коленки, Шурка жадно, обеими руками, потянулся за грибами, невольно кидая взгляды по сторонам – не притаился ли где еще поблизости второй заветный табунок?
И обомлел... Под кустом вербы лежал на спине Колька Сморчок, а Катька, наклонясь над ним, кормила его ягодами из своей светлой банки.
Шурка не тронул грибы, встал с коленок и побрел к выгону. Он слышал, как Анка вслед за ним наткнулась на подберезовики, ахнула, взвизгнула от радости, потом запыхтела, умолкла и через минуту догнала его, выхваляясь, что нашла кучу грибов и яишня теперь будет важная.
– Отвяжись ты от меня... отрава! – зашипел Шурка, не оглядываясь.
Анка обиделась и отстала, пошла домой.
Шурка выбрался на дорогу, поплелся по ней, залезая свободной рукой в банку-набирушку. Сам того не замечая, он брал землянику по ягодке, кидал в рот и не чувствовал сладости, так ему было горько, нехорошо...
Глава XV
ПАСТУХ СЕРДИТСЯ
Дорога привела на выгон.
Был полдень. Коровы лежали пятнистыми буграми в скудной тени обглоданных кустов. Овцы сбились в кучу на самом солнцепеке и казались живой, свалившейся с неба дымчато-седой тучей. Телята и нетели, спасаясь от оводов, забрели по брюхо в глинистое болото и стояли там в молочной воде, обмахиваясь хвостами. Один бык Шалый, гроза ребят, очкастый, блестяще-черный, словно намазанный маслом, бродил по выгону и рыл короткими сильными рогами луговину. Вся земля на выгоне была рябая, в сухих коровьих лепешках и окаменелых отпечатках копыт.
Полем, напрямки, шли-торопились бабы с ведрами и подойниками. Кое-где на выгоне, под кустами, начинали звенеть невидимые струи молока. Слышались сдержанно-строгие окрики:
– Стой!.. Говорят тебе, баловница!
Пахло нагретой землей, навозом и парным молоком. Солнышко жгло нестерпимо. Шурка видел вокруг себя знойный, струящийся прозрачным серебром воздух.
На обычном своем месте, под ивой, завтракал хлебом и зеленым луком Сморчок. Возле него сидел на разостланном носовом платке Миша Император, играя тростью, зажатой между коленями. Одет он был попроще, чем в день приезда из Питера, но все-таки необыкновенно красиво – в тонкую, льняного полотна, вышитую малиновыми крестиками рубаху, туго стянутую шелковым поясом с кистями, в клетчатые широкие брюки, из-под которых выглядывали тупые, модные носки парусиновых башмаков. Белый, с лакированным козырьком картуз качался на трости.
Яшка и Аладьин Гошка, завладев Сморчковой трубой и кнутом, потихоньку забавлялись. Шурка присел к ним и тоже немного развлекся.
– Не жирно живете-с, – снисходительно сипел Миша Император, поглаживая ладонью прямой, как языком прилизанный пробор соломенных волос.
– Не жирно, – соглашался Сморчок.
– Что ж не кушаете по избам, по очереди, как другие пастухи?.. Сытнее животу-с. Нет?
– Да у меня их семеро, животов-то, – объяснил Сморчок, с треском круша сухую корку желтыми крепкими зубами. – Один набьешь – другие пустыми останутся... Не годится, травка-муравка, надо поровну.
Как ни был расстроен Шурка, он, прислушиваясь, с любопытством наблюдал за пастухом и питерщиком. Точно с другого света появился Миша Император. До чего же беден и жалок перед ним Сморчок, в грязно-серой, заскорузлой, как береста, неподпоясанной своей рубахе, с потными пятнами подмышек, в обвислых, сморщенных, перепачканных дегтем и глиной онучах и разъехавшихся лаптях. Шурка заметил, с каким отвращением глядит на одежду пастуха и на его еду питерский писаный красавец богач.
– Невеселая ваша жизнь, – вздохнул он.
– Почему это? – спросил Сморчок, свернув в колечко луковое перышко и макая в тряпицу с солью.
– По всему-с... Вот кушаете вы бог знает какую дрянь, – поморщился Миша. – Одеваетесь, извините-с, хуже последней побирушки... Я не про вас одних говорю. Вообще-с, про деревенского мужика. Эс-ку-лап-с! Ломает хребтину с утра до позднего вечера, чередом не спит, путно не ест, бьется-убивается, как проклятый. А зачем-с? Да все из-за несчастного куска хлеба... Фи-лан-тро-пи-я! Живет, а для чего – неизвестно. Червь. Никаких удовольствий для души.
– А у тебя она есть, душа-то?
– Я человек-с.
– Ну? – удивился Сморчок, жуя и вкусно чмокая губами. – А скажи мне, – обратился он, прожевав хлеб, – скажи, Миша...
– Михаил Назарыч, – поправил парень, снимая с клетчатой штанины приставшую соринку.
– Ишь ты, Назарыч! – опять удивился Сморчок, как-то вбок, весело взглянув на Бородулина. – А пожалуй, Назарыч, – согласился он. – Так вот, скажи мне, Михайло Назарыч: какие же ты радости в жизни ведал?
– Мои радости вам и во сне не снились, – небрежно просипел тот.
– Да что ты?!
– Да уж точно так-с.
– Ах ты господи! Да расскажи, сделай милость, просвети мою окаянную темноту, – попросил Сморчок, выбирая из бороды хлебные крошки; Шурке показалось, что он смеется.
– Извольте. С полным удовольствием, – согласился Миша Император, усаживаясь поудобнее на носовом платке.
Он снял с трости белый картуз и, прикрыв им от солнца голову, обхватил колени и трость руками. На пальцах просияли драгоценными камнями и золотом толстые перстни. Он пощурился на этот невозможно ослепительный блеск, от которого Шурке даже стало холодно, помолчал.
– Ну-с... Представьте себе, почтеннейший, агромадный зал. Похоже на церковь, да и то в пасхальную заутреню, которая бывает, известно вам, одинажды в году... Храм-с! И каждый день в нем светлое Христово воскресение... Ламп нет, а свету целый потоп-с. Потому – электрические люстры. На стенах парча, шелк... зеркала... рога заморских быков, картины... Им-пре-са-ри-о, одним словом. Разумеется, пальмы, на манер наших елок, зеленые и зимой, но не колючие, листом больше лопуха. Под пальмами столики на четыре персоны камчатными скатертями накрыты. Стулья бархатные, на колесиках-с. Мизинцем тронешь – сами катятся... Пожалуйте-с! Можно и на десять персон сварганить, соблаговолите пожелать, потому столы раздвигаются. Да-с. Ан-тра-ше! На столиках непременные цветы в вазах, менью в рамке за стеклом. Что душеньке угодно: холодные и горячие закуски... бифштекс... консоме с греночками... ростбиф... крем-брюле... пиво, шампанское, коньячок и бесподобная водочка-с...
– Понятно, – кивнул Сморчок, ложась на спину и по привычке упирая светлые глаза в небо. – По-нашему – трактир.
Питерский залетный гость довольно рассмеялся, хрипя и свистя горлом.
– Ресторан-с, – внушительно произнес он. – Вы помолчите и невежества вашего не показывайте.
Ребята давно бросили трубу и кнут. Восторженные, не смея дышать, глядели они в рот Мише Императору. Это было почище сказки. Шурка забыл про свои горести. Он всему изумлялся. Но особенно поразили его бархатные стулья на колесиках. Шурка отлично представлял себе эти колесики. Они катились и приятно звенели, как пятачки. Непонятные, звучные слова, которые парень произносил громко, раздельно, приводили Шурку в трепет. Он вздрагивал, озирался, почему-то ожидая, что вслед за таинственным словом, как после волшебного заклинания, явится перед ним стол со скатертью-самобранкой.
– Орган играет – то есть, значит, музыка – для услаждения души. Господа и дамы, разнаряженные, раздушенные, в брильянтах и звездах, графы, баронессы там разные, князья, генералы... Одним словом – ваше сиятельство и ваше высокопревосходительство-с. Кушают, разговоры деликатные ведут, по-французски: "Бонжур, – мадам..." – "Же ву при, мусью..." Выпивают, музыку слушают... Ну-с, и вы, то есть я-с, Михаил Назарыч, собственной персоной: фрак черный, белый жилет и галстук, штиблеты лакированные и перчатки опять же белые. Представляете? Стоите у стенки, руки за спину заложили и глазами господ ловите. Чуть что – раз! – и у стола. "Чи-то угодна-с? Слушаю-с. Момент-с!.." Поднос на три пальца. Вот так-с...
Миша Император вскочил на ноги, сдернул картуз и, подняв его высоко над головой, поставил на три растопыренных пальца. Он прошелся по лужайке, вертясь, покачиваясь и раскланиваясь во все стороны. Шурка, ворочая шеей, старался ничего не пропустить.
– Скользишь по паркету промежду столиков, ровно на коньках. "Пардон-с! Пардон-с!" А поднос, па-адлец, у тебя прямо играет. Ре-ак-ци-я! И хоть бы капля из бокалов пролилась... Ни-ни! "Извольте-с..."
Миша Император подлетел к лежащему Сморчку, переломился в поясе и, сияя перстнями, протянул картуз, шипя и хрипя от удовольствия. Сморчок оторвал глаза от неба, покосился и кашлянул.
– Табачком бы угостил, что ли, Михайло Назарыч!
– Не курю-с.
Миша прислонился к иве, обмахиваясь картузом.
– Поставили заказ на стол, поклонились и назад отступили, задом, не показывая спины-с, потому неприлично... Стоите – любуетесь. Посуда серебро, фарфор, хрусталь, цены не имеет сервиз. От кушаний – благовоние, аж дрожь пробирает. Вознесение на небеса-с... Ну-с, покушают господа, прохладятся мадерой, портвейнчиком либо кахетинским, аккуратно, благородно, сигарами подымят и зачнут из-за стола вставать. Не зевай! Счет-с... На четвертной билет скушали – вам рубль на чай... "Мерси-с!"
– Стало быть, шестеркой* околачиваешься, – заключил Сморчок.
– Фи! Несуразность какая! – фыркнул Миша Император, садясь опять на носовой платок и бережно, по-девичьи, охорашиваясь, расправляя рубашку и складки на брюках. – О-фи-ци-ан-том служил-с... Теперь свое дело в Питере имею.
– Начаевал?
– Бог милостив, не без того-с, – важно кивнул Бородулин и продолжал, захлебываясь, сипеть: – Смену отстояли – свободны как ветер. В кармане красненькая шелестит, серебрецо звякает. Адью-с! Переоделись пофасонистее – есть во что, – надикалонились... Идете в ресторан напротив: "Че-оэк! Пару пива и графинчик-с..." И – гулять на Невский проспект. С тросточкой. В шляпе-с... Князем выступаете, тросточкой помахиваете, сам черт вам не брат. Девицы расфуфыренные, конечно, глазки строят. "Пардон, мадмуазель, дозвольте до вас прицепиться?" – "Ах, сделайте такое одолжение!" Р-рокам-боль... Закатываетесь в театр... на взморье... в Народный дом... И пошла вертеться карусель до самого утра-с.
– Райская жизнь, – равнодушно согласился пастух, высматривая что-то в небе. – Одно скажу тебе, Михайло Назарыч: смотри, горлышко у тебя будто сипеть начало, а?
– Какие глупости!
– Глупость действительно большая... Не вылечишь, травка-муравка, грустно промолвил пастух, и на лицо его упала печаль, да так и запуталась там, в белесой шерсти осталась.
Шурка ничего не понимал. Богатство Миши Императора, его необыкновенная жизнь не произвели на Сморчка никакого впечатления. Он не только не восхищался и не завидовал, он даже почему-то жалел счастливого парня. И эта жалость, как видел Шурка, была неприятна Бородулину. Он как-то сразу потускнел. Отодвинулся подальше от пастуха, в тень ивы. Огни перстней погасли.
Сморчок поправил шапку у себя под головой, заломил дремучие брови.
– Человек – украшение земли... А она, матушка, – украшение человека, – задумчиво, словно рассуждая сам с собой, проговорил пастух. Зла в нас много. Иной раз кажется – конца-краю не будет злу-то. Горы!.. А раскинешь умом: да ведь и горы своротить можно. Пожелать только надо, всем миром навалиться... Опять же примечай, как ладно все на земле устроено. Кажинная травка живет и свое счастье-радость имеет... Так неужто одному человеку беда на роду написана?!
Шурка слушал, и эти грустно-ласковые, торжественные слова волновали его, будто пастух играл на трубе и она выговаривала песню. Ему представился Сморчок, каким он бывал в первый день пастьбы: нарядно-белый, праздничный, властный. Все слушаются его – коровы, бабы, ребята. Вот он ведет народ к горе, упирается в нее, как дядя Родя, плечом, мужики подсобляют ему, и гора сдвигается с места.
– Не должно быть в мире зла – вот какая притча. Стало быть, и в людях оно необязательно... Душа к добру тянется, к справедливости... Ну, а душа – всему владыка. Душа, братец ты мой, все сделает, коли захочет.
Сморчок повернулся на бок, приподнялся на одном локте и долго смотрел по сторонам посветлевшими глазами.
– Благода-ать!.. – вздохнул он, запуская обе пятерни в лохматую бороду, подергал ее, посмеялся тихо и опять лег на спину. – Вот она, радость несказанная... подле тебя. Живи-веселись! Не греши душой! воскликнул он, подмигивая кому-то в небе, должно быть самому богу. – А уж какое тут веселье... Видал я таких ухарцев... Главное, жениться не надо.
– Э-а-а-х... – зевнул парень, не слушая, и стал жаловаться на скуку смертную.
Потом принялся хаять деревню. Он назвал мужиков серыми валенками, а баб – грязными коровами. Ему все не нравилось: и словом перемолвиться не с кем, люди какие-то живут необразованные, газет не читают, про сыщика Ника Картера или, допустим, про "Пещеру Лехтвейса" и не слыхивали... И дома чисто собачьи вонючие конуры. И пылища везде, не приведи бог, хоть раз десять на дню штиблеты чисти. И сесть благородно негде – весь перезеленишься, перепачкаешься.
Сморчок пошевелился, заурчал, как растревоженный медведь.
– Уйди... – глухо сказал он, не открывая глаз.
Ребята переглянулись, насторожились.
– По уши в дерьме сидите-с, – продолжал Миша Император, презрительно кривя губы. – Ползаете, вон как мухи по коровьей лепешке-с.
– Уйди-и! – заревел, поднимаясь, Сморчок, как он кричал на коров.
Его так всего и трясло. Глаза у Сморчка потемнели и стали маленькими. Он потянулся за кнутом.
Миша Император вскочил, прихватив носовой платок. Мочальный кнут, извиваясь, полз по траве змеей.
Ребята испуганно шарахнулись в стороны, рассыпая из набирушек ягоды.
– Дикий вы человек-с, – просипел Миша Император, пятясь и обороняясь тросточкой. – И все ваши рассуждения глупые-с, – бормотал он, пожимая плечами и косясь на баб, доивших коров.
Кнут не мог уже достать до него. Он повернулся и не спеша пошел к селу, осторожно ступая по пыльной дороге и помахивая тросточкой.
– Тьфу... поганец! – плюнул Сморчок ему вслед и долго не мог успокоиться: ворочался с боку на бок, мял под головой заячью шапку, и все ему было неловко.
– А ведь Миша Император струсил, вот те Христос! – шепнул Яшка ребятам. – Из-за чего это взъярился Сморчок? Я чего-то не разобрал.
– И я не разобрал, – ответил шепотом Шурка, подбирая землянику. – А здорово бы грязным кнутом – по чистой рубахе!
– Да, здорово... Жалко, не вышло.
Аладьины ребята, Гошка и Манька, собрались домой. Пора было возвращаться и Шурке. Но ему не хотелось идти. Как только пропал в поле за поворотом дороги Миша Император, Шурка стал беспокойно поглядывать на зеленеющую вдали Голубинку.
– Пить хочется, – сказал он. – Хорошо бы еще ягодок поесть, а? Яша?
– Хорошо бы, – согласился тот, подбираясь снова к трубе пастуха, брошенной у изгороди.
– Двинем?
– Двинуть можно... да покуда идешь по жаре, еще больше пить захочется. Давай из болота напьемся? – предложил Яшка.
Труба была у него в руках, и ему не хотелось с ней расставаться. Поглаживая мятую жесть, он не сводил глаз с пастуха, который угнездился-таки и, кажется, задремал.
– В болоте лягушечьи наклохтыши, – сказал Шурка, с тоской взирая на пустошь.
– Ну и что? Эка важность!
– Проглотишь ненароком – головастик заведется... Вырастет лягушка и начнет в брюхе квакать.
Против такого соображения Яшка ничего не мог возразить. Да ему и некогда было это делать. Он с наслаждением приложил трубу к губам. И только собрался огласить выгон восхитительными руладами, как пастух, не глядя по обыкновению, но точно все видя, протянул волосатую руку и молча отнял трубу.
Видать, Сморчок все еще был сердитый. Яшка печально высморкался.
– Молочка бы парного испить! – вздохнул он. – Твоя мамка ходит на полдни корову доить?
– Нет.
– Разве нам самим попробовать подоить?
– Да она бодается, корова-то.
– Ничего, мы ее за рога ремнем к сосне привяжем.
– Мамка, пожалуй, заругается... Знаешь, – сказал Шурка с воодушевлением, – а ведь я на перелогах грибов нашел целое стадо!
– Ну? – оживился Петух, забывая про молоко. – Где же они у тебя?
– Анке отдал.
– Вот дурак!
– Да их там много осталось. Пойдем?
– Айда! – быстро поднялся на ноги Яшка, прощаясь нежным взглядом с трубой, торчавшей у Сморчка под шапкой.
Они тронулись, но в поле им повстречался Колька, одинешенек, со свежей царапиной во всю щеку и пустым стаканом. Шурка сразу повеселел и изменил план.
– Не стоит, Яша, тащиться на Голубинку, – ласково сказал он. Наверное, Анка все грибы обрала. Пойдем-ка домой... В Баруздином омуте искупаемся еще разик. Там и водицы напьемся через рубаху. Наклохтыши не попадут.
Труба теперь была далеко, и Яшка не возражал.
Шурка подскочил к Кольке и радостно-насмешливо спросил:
– Это кто же тебя так разукрасил?
Колька Сморчок не ответил, засопел и побрел на выгон к отцу, катя перед собой по траве пустой стакан.
Шурка посмотрел, как толкает Колька ногой стакан, как он блестит на солнышке, напоминая светлую жестяную банку, и совсем развеселился.
Глава XVI
ОТЕЦ
Отца ждали из Питера, как всегда, перед сенокосом, в канун престольного праздника тихвинской божьей матери.
Недели за две стал Шурка готовиться к встрече, запасаясь первыми грибами и ягодами. Он прятал добычу в сенях, за ларем, в прохладном месте. Но от долгого лежания грибы и ягоды все равно портились, приходилось заменять их свежими.
Все чаще и чаще, прибираясь по дому, мать пела грустные песни. По ночам она ворочалась в постели, вздыхая и крестясь, мешая Шурке трепетно мечтать об ежегодном отцовском подарке.
В избе было душно, кусали блохи. Шурка сползал с кровати на пол, впотьмах подстилал что-нибудь в углу и долго лежал с открытыми глазами, представляя себе приезд отца. Засыпая, он видел ружье, стреляющее заправскими пульками. "Дай бог, чтобы тятя привез мне ружье", – молился он.