Текст книги "Открытие мира"
Автор книги: Василий Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
По правилам игры Шурке, как новенькому, полагалось бы сменить Кольку, и тот, облегченно вздыхая и утираясь подолом рубахи, протянул было ему палочку-застукалочку. Но Яшка-друг, желая добра Шурке, заспорил и потребовал, чтобы они пересчитались.
– Тогда я не играю! – сердито сказал Колька.
– Что, заводили? – усмехнулся Шурка.
Ему и Кольку жалко, и хочется самому попрятаться.
– И нисколечко не заводили! – насупившись, отвечает Сморчок.
– А считаться боишься?
– И нисколечко не боюсь!
– Тогда считай, не тяни, – торопит Шурка, переглядываясь с Катькой.
И Колька скороговоркой, задыхаясь, пришептывая, считает:
Винчики, дружинчики,
Летали голубинчики
По божьей росе,
По поповой полосе.
Там – чашки, орешки,
Медок, сахарок,
Поди вон, королек!
И конечно, насчитал на свою голову.
– Чур, далеко не прятаться! – говорит Колька, с отчаянной решимостью подтягивая штаны. – Дальше сараев искать не буду... А то я не играю...
– Попробуй, – грозит кулаком Яшка, – шкуру спущу.
Поворчав, Колька отворачивается, и ребята разбегаются.
Шурка бежит с Катькой к житнице. Там свалены сосновые оструганные бревна, и никто не знает лазейку под ними. Если потесниться, хватит места двоим и еще останется. А уж Кольке во веки веков не догадаться, что они здесь спрятались.
Земля под бревнами сырая, холодная. Шурка подкладывает щепочки, кору, и они с Катькой усаживаются, как в домушке. Сладко пахнет смолой. Золотистые прозрачные капли ее застыли на сучках, точно мед. Бревна розовато-светлые. Кажется, что солнце просвечивает их насквозь.
Шурка непременно должен сказать Катьке одно словечко, а язык не поворачивается. Шурка молчит и перебирает щепочки. Слышно, как кричит где-то возле сараев Колька:
– Выходи, все равно видел... Яшка, выходи!
– Сейчас и нас найдет... – шепчет Катька, вздыхая.
– Обманывает!
Но Колыши голос все ближе, и надо Шурке поскорее говорить, иначе будет поздно.
– Давай... водиться, – шепотом предлагает Шурка, играя щепками и не глядя на Катьку.
– Да-ва-ай... – тоненько отвечает Катька, не поднимая головы.
– Со мной – и больше ни с кем.
– Я ни с кем и не вожусь. Я не люблю девчонок.
– Я тоже не люблю, – кивает Шурка.
Колькин голос звучит совсем рядом. Шурка, торопясь, чувствуя, как ему жарко и неловко, шепчет:
– Ты будешь... моя... невеста.
Катька поднимает голову, щурится и, подумав, недовольно трясет рыжими космами.
– Н-нет... Ты будешь мой жених.
– Ну да, как ты не понимаешь! Раз ты моя невеста, значит, я твой жених.
– Насовсем? – спрашивает Катька.
– Насовсем!
Шурке так весело – на месте не сидится. Он ползает под бревнами, швыряет щепки, свистит – и потому, что Колька не нашел их, пробрел мимо, и потому, что он, Шурка, сказал Катьке все, что надо было, и она сказала то, что он хотел услышать. Его разбирает смех: за ворот, под рубашку, попала стружка и щекочет.
– Тише!.. Колька услышит, – толкает его Катька.
– Пускай! – хохочет Шурка. – И найдет, так я его десять раз обгоню. И тебя застучу... У него штаны сваливаются, он шибко бегать не может... Слушай, в твоей домушке будем жить. Ладно? Яшку в гости позовем... и в коронушки завсегда будем прятаться вместе. Эге?
– Эге.
– А когда я буду водить, я понарошку тебя не найду.
– И я...
Помолчали.
– Почему у тебя глаза зеленые? – спросил Шурка.
– Не знаю.
– Если Двухголовый тебя тронет, ты скажи. Я заступлюсь.
– Ладно... Да нет, я сама ему сдачи дам. Я никого не боюсь.
– И я никого не боюсь.
Они выглядывают из-под бревен и ждут минутки, когда Колька, подтянув штаны, устало затрусит к сараям и можно будет стремглав лететь к палочке-застукалочке и застукаться. Но Колька и не думает отходить от воротец. Он ловит в канаве своего мальца, потом заглядывает в Катькину тележку.
– Растрепа! – кричит он страшным от радости голосом. – Растрепа, иди скорей, твоя сестренка обмаралась!
Игра в коронушки расстраивается.
Все недовольны, кроме Кольки. Он швыряет в канаву палочку-застукалочку, с наслаждением валится на траву.
Но и Колькина радость недолга.
– После доводишь, – говорит ему Яшка.
А тут маленькие начинают плакать, капризничать. И нянькам сразу становится скучно. Они сдвигают тележки, собираются в кружок и общими силами пробуют утешить ребят. Катька, шлепая и укачивая сестренку, говорит, что хорошо бы напоить горластых маковым отваром – до вечера спать будут. Все соглашаются, что хорошо бы. Но где взять маковый отвар?.. Вот еще, слышно, вином можно поить ребят, тоже спят крепко... Ах, шел бы сейчас Саша Пупа со станции да свалился с пьяных глаз в канаву, попробовали бы няньки выудить у него сороковку. Он, когда пьяный, всегда бутылку в кармане таскает. Но Саши Пупы не видать, дорога пуста. Хоть бы нищий прошел – все развлечение. И нищих, как назло, нет, и прохожих не видно. Скука...
А за рекой, на свободе, свистит и орет Двухголовый. Ему подтягивают вразнобой Тихони. Никто им не мешает, играют богачи как хотят: за воробьями охотятся, шар гоняют, лягушечьи наклохтыши по ямам ищут – худо ли! Вон пошли, должно быть, на Волгу, теплину* жечь или рыбу удить.
– Давай сказки рассказывать, – предлагает Шурка. – Кто какие знает, по очереди... Ох, я интересную знаю, расскажу!.. Про Счастливую палочку.
– Слыхали! – недовольно ворчит Яшка. – Сто раз болтал. Надоело.
Он зевает, опрокидывается на спину, шарит по карманам и, ничего не вышарив, тоскливо смотрит в небо.
Шурка понимает – не сказка надоела Петуху, а надоело ему торчать с ними, с няньками, возле тележек. Другой бы на его месте давным-давно убежал. А Яшка не уходит, потому что он друг. И Катька теперь друг. Что бы такое придумать, развеселить Яшку?
– Айда окурки искать? Найду – все тебе.
– Не хочется...
– Тогда давай загадки загадывать.
– Постой... – Яшка приподымается. – Кто там воет?
Ребята прислушиваются.
Верно, воет кто-то на улице или в избе. Голос бабий, тонкий и жалобный. Уж не Саша ли Пупа Марью бьет?.. Да когда же он прошел со станции? Как его ребята прокараулили? Вот обида!.. Нет, Марья воет по-другому, и голос у нее как у мужика. Она и не воет, а просто орет: "Утоплюсь... утоплюсь!" А тут и слов не разберешь, а жалко.
Ребята вскочили. Скуки точно не бывало.
– Я зна-аю, кто воет, – говорит Катька, и губы у нее начинают дрожать. – Это тетка Аграфена воет.
– Уж не дядя ли Игнат помер? – озабоченно соображает Яшка.
– Дяденька Игна-ат... утречком...
– Что ж ты, Растрепа, раньше не сказала? – сердится Яшка, замахиваясь на Катьку. – А мы тут сидим, как чурбаны... Айда смотреть на покойника!
Глава VI
ШУРКА НЕ ХОЧЕТ НА НЕБО
В тесной и душной избе дяди Игната темно. Народу набилось столько, что Шурке ничего не видно. Прижатый в кути* к голбцу*, он слышит одни вздохи и шорохи. Бабы, всхлипывая и крестясь, задевают его голову локтями. Сняв картузы, молча переминаются мужики, того и гляди, наступят на ноги. Игнатовы ребята сидят на печи. Им, должно быть, тоже плохо видать, они щиплются, толкаются, высовываясь из-за красной занавески.
В тяжелом, жарком мраке Шурка продирается вперед. У переборки его останавливает тонкий бабий крик. Это причитает тетка Аграфена:
Игнатушка, кормилец наш любимый!..
Ознобил ты мое сердце,
Без мороза, без лютого...
Не спросись, ушел,
С малыми детками меня спокинул...
Да теперича они ровно пташечки безгнездные,
Горькие кукушечки...
У Шурки перехватывает дыхание. Он долго не решается взглянуть за переборку.
Дядя Игнат лежит в голубой праздничной рубахе под образами. Он сложил темные руки на груди, точно устал, и спит, вытянувшись во всю лавку. Лицо у него белое, худое и, как всегда, доброе. Борода расчесана, гладкая, а усы топорщатся. Дядя Игнат прижмурил один глаз, а другим смотрит, словно хочет подмигнуть, улыбнуться – и не может.
У окна, в ногах дяди Игната, скрючилась тетка Аграфена. Острый горб торчит у нее выше головы. За столом, в изголовье, стоит высокий, костлявый Василий Апостол и, строго, торжественно сдвинув лохматые брови, читает в сивую бороду Псалтырь. Слабо горит, капая воском, желтая свечка, криво воткнутая в солонку. На божнице мерцает огоньком зеленая, засиженная мухами лампадка. Кажется, там, в жестяной тусклой ризе, за стеклом, тоже стоит Василий Апостол и читает книгу. А на полу играет шапкой-ушанкой дяди Игната серый пушистый котенок.
– Ой, да что же я буду делать! – протяжно и жалобно причитает Аграфена, подперев обеими руками подбородок и покачиваясь.
Напримаюся я, горюха,
Всякие кары и маеты,
Холоду и голоду,
Стужи и нужи крепкие...
Шурка вспоминает, как хорошо пел дядя Игнат песни, когда бывал навеселе. Он садился на завалинку, расстегивал ворот ластиковой* голубой рубахи и, навалившись грудью на можжевеловую суковатую палку, без которой не выходил из дома, закрывал глаза. Голова его склонялась набок, словно дядя Игнат прислушивался. Не смея шелохнуться, ребята смотрели ему в рот. Вздохнув, дядя Игнат раскрывал веселые карие глаза и, подмигнув и прокашлявшись, заводил свою любимую "Вот мчится тройка почтовая по Волге-матушке зимой..."
И Шурке слышались звон бубенцов, визг полозьев, храп коней. Виделась снежная, широкая, как поле, Волга. Ямщик, сгорбившись, опустив вожжи, сидит на облучке и, подняв от ветра высокий, трубой, воротник бараньего тулупа, жалуется седоку на старосту-татарина, отбившего у него, ямщика, невесту... Шурке было жалко этого ямщика.
– Подтягивай! – говорил дядя Игнат ребятам. А когда они неумело вразноголосицу подхватывали песню, топал сапогами, сердился: – Не так. Выше бери! Чувствуй – Волга... простор. Песня в небе отдается!
Потом он начинал кашлять и плевать кровью.
– Ишь ты, опять пошла! – удивлялся он. – С чего бы это? Должно, я лишку горлом рванул... Ладно. Будем петь тише...
Шурка знал – дядя Игнат в молодцах плотничал, свалился со светелки и с тех пор кашлял кровью. Но он никогда не жаловался, пел песни и всегда был ласковый.
И Шурке не верится, что это он, певун дядя Игнат, лежит теперь, вытянувшись, на лавке и не может пошевелить темной рукой.
Он еще раз взглянул на дядю Игната. По неподвижному приоткрытому глазу ползла муха...
Шурка бросился вон из избы.
В сенях он столкнулся с Катькой. Она держалась за щеколду и плакала.
– Не бойся, – сказал ей Шурка, а у самого тряслись руки и ноги.
– Я не боюсь, – ответила Катька, всхлипывая. – Мне дя-аденьку Игната... жа-алко.
– И мне жалко. Он песен петь не будет. На небе молитвы петь можно, а песни – нельзя.
– Почему?
Шурка задумался.
– Не знаю почему... Там Волги нет, ямщиков нет. Не о чем петь... А тетку Аграфену мне не жалко, она горбатая, – сказал он, стараясь не думать о дяде Игнате и явственно видя его туманно-карий открытый глаз и ползающую по глазу муху. – Давай бежим на улицу к ребятам!
Они выскочили из сеней на крыльцо и, зажмурившись от солнца, ощупью спустились по крутым нагретым ступенькам.
Колька, карауливший у крыльца тележки, спросил шепотом:
– Страшный?
– Сам ты страшный! – сказал Шурка, давая ему подзатыльник.
А Катька добавила, и у Сморчка пропала охота расспрашивать. Он сунулся было в избу, но потоптался в сенях и вернулся.
Появился Яшка, бледный, притихший, и они вчетвером, молча, подталкивая впереди себя тележки, завернули за угол. Под липами на бревнах сидели мужики и бабы и разговаривали. Ребята остановились послушать.
Тут был Ваня Дух, угрюмый и черный, низкорослый мужик. Волосы у него росли от бровей. Как всегда, он куда-то торопился, нахлобучивая по уши картуз и обжигаясь цигаркой. Были тут говорун дядя Ося, Катькин отец, Марья Бубенец, глухой дед Антип, кивавший лысой головой, будто он все отлично слышит, бабка Ольга, кривоногий Косоуров и другие мужики и бабы.
Дядя Ося, закусив глиняную трубочку-коротышку, по обыкновению, над кем-то подсмеивался.
– Мытари* вы... эх, мытари! – приговаривал он, лениво болтая толстой от накрученной портянки и веревок ногой в худом лапте. – Затвердили: земля, земля... А человек – тля. Что ты с землей сделаешь?
Одни мужики перечили ему, другие поддакивали.
– Верно. Сей не сей – одна синюха вырастет.
– Это у тебя. В барском поле чтой-то синюхи не видно.
– А ты спроси управлялу, сколько он навозу валит!
– У попа тоже хорошо родится...
– В наше болото хоть золото сыпь – белоус вырастет.
– Вот то-то и оно, мытари... то-то и оно! – снисходительно говорит дядя Ося. – Работа дураков любит.
В стареньком пиджаке нараспашку, плотный, рыжий, он сидит на высоком чурбане, как царь на троне, и мужикам, разговаривая с ним, приходится задирать вверх бороды. На луговине лежат его удочки, связанные в пучок, картуз без козырька, ржавое ведро и банка с червями. Говорит дядя Ося, словно дразнит. Подцепит словом, как крючком, и ждет, что будет.
Ваня Дух, растоптав окурок, побежал было, но вернулся, вскинулся на Тюкина.
– Нет, ты дай мне земли вволю, – сказал он жадно, – покажу я, черт те дери, что из нее можно сделать!
– Пряники? – усмехнулся дядя Ося.
Бабка Ольга, вырядившаяся в шерстяное платье, в котором ходила по воскресеньям в церковь, захлебываясь, рассказывала бабам:
– И всего-то навез, милые вы мои, всего-то навез... Одного чаю три фунта. Сахару пудовик, окромя лампасеи... Пшена там, селедок... Лаврового листу, почитай, целый веник. Я его спрашиваю: "Миша, батюшко, да почто же столько лаврового листу?" А он говорит: "Мамаша, в кажинном кушании должон быть лавровый лист. Не могу кушать без запашистого аромату..." – "Так неужто, – говорю, – и в хлеб лавровый лист класть?" – "В хлеб, слышь, можно не класть, а во все остальное – обязательно!"
Бабы удивляются, ахают. Марья Бубенец, жившая, как знает об этом Шурка, когда-то в городе, пояснила: точно, лавровый лист завсегда кладут в господское кушанье.
– Господин! Господин! – радостно подхватывает бабка Ольга, и даже слеза у нее навертывается от удовольствия. – Пальцев не видать, одни кольца золотые нанизаны. Каменья на них так и горят... И нинжаков, трахмале этих самых – сундук набит, крышка не затворяется... Полсапожки мне привез новехонькие, складные. Опять же на два платья и полушалок... Лег отдохнуть и под голову кошель положил, что твоя торба... А уж сколько в нем, в кошеле, не сказывал. Должно, много... – Она засмеялась и опять прослезилась. – Ой, Миша, батюшко! Четыре года весточки не слал, а тут прикатил на тройке. Порадовал мать-старуху... Гляжу в окошко и глазонькам своим не верю: мой али не мой?.. Ну, чисто инператор!
А в избе все причитает Аграфена, и слышен на улице ее тонкий, щемящий сердце плач:
Попроси ты господа бога
Да возьми-ка нас, несчастных, к себе
На житье, на вековечное...
Шурка поражен. Мужики и бабы на бревнах точно оглохли. Они толкуют про свое, словно и не умер дядя Игнат. Те, что выходят из избы, поначалу будто сумрачные, печальные, но, присев на бревна, повздыхав, вступают в беседу и очень скоро как ни в чем не бывало чешут языками и даже смеются.
– Ты, известно, разливная душа, – говорит Ваня Дух, сердито косясь на дядю Осю. – Удочки, грибы... От такой заботы эвон шея-то... как зарево.
– У всякой охоты свои заботы, – отшучивается дядя Ося, попыхивая трубочкой. – Вот ты, Иван, к примеру, от заботы почернел... а не шибко разбогател.
– Хо-хо! Поддел! – грохочут мужики.
– Я в худых лаптях не хожу, – огрызается Ваня Дух, торопливо отходя от бревен.
– Э-э! – зевнул дядя Ося, почесывая свою медную круглую бородку. Что худые, что новые – одинаково лапти.
– За нас питерщики в лакированных голенищах щеголяют, – говорит кто-то из мужиков.
– Особливо, которые домой прут с "березовым кондуктором"!*
Мужики, смеясь, заерзали на бревнах. Глухой Антип закивал лысиной. А Косоуров, седой, грустный, тихонько вздохнул. Шурке известно – это он, кабатчик Косоуров, прикатил нынче из Питера пешедралом на кривых ногах, точно на колесах, и вшей на нем, говорят, было видимо-невидимо, три дня подряд в бане у Солиных парился, а рубаху его и портки Косоуриха сожгла в печи.
– При нашей земле из лаптей не вылезешь, это верно, – говорит Косоуров, покашливая. – Издыхай либо в петлю полезай.
– Поклонись барину, – насмешливо советует дядя Ося, – может, он раздобрится и отвалит тебе, мытарю, свое поле. Али поп... Зачем ему земля? Его бог прокормит.
– Какое там поле! – оживились мужики, перебивая. – Хоть бы луг волжский вернуть. Ведь луг-то наш был!
– Был, да сплыл.
– Кто – косить, а мы – сена просить.
– За свои, за кровные...
– Почем-то управляло сдерет нонче за луг?
– Глебовские как бы не перебили. Чу*, ходили намедни* в усадьбу, торговались.
– Поторгуем мы им... чем ворота запирают!
Матвей Сибиряк, тихий, рябой плотник, вмешался в разговор.
– Хороша земля в Сибири, – сказал он и причмокнул. – Сдобна-а... Хоть пироги из нее пеки.
Пуще прежнего заерзали на бревнах мужики, громко засмеялись.
– Что ж ты, переселенец, лататы из Сибири задал?
– Без пирогов!
– Какое... без штанов!
Матвей молчит, рассматривая свои большие, как лопухи, ладони в мозолях. Шурка знает от матери, что Матвей продал корову, лошадь, дом, уступил лавочнику Быкову свои полдуши* земли и подался с семьей в Сибирь, на богатые хлеба. Года полтора от него не было ни слуху ни духу; думали хорошо уселся на новых местах, знаться не желает, как вдруг Матвей вернулся обратно и добро свое притащил со станции в одном узлишке на плече.
Он поселился теперь у глухого Антипа, перебиваясь плотницкими поделками. Мужики говорят, что у него золотые руки. Но это неправда. Руки у Матвея Сибиряка обыкновенные, жилистые и рябоватые, только не от оспы, как лицо, а от несмываемых пятен еловой и сосновой серы. Руки пахнут хорошо, но золота на них не видать.
– Вот те и сдоба... довела до гроба! – зубоскалили мужики. – Зато в Сибири побывал, сладкого куска попробовал.
Дядя Ося выбил трубочку, потянулся и равнодушно махнул рукой:
– Как ни живем – все равно помрем.
– Д-да...
– Игнат-то старался... а теперь ему ничего не надо...
Мужики замолчали, полезли за кисетами.
И Шурке вдруг показалось, что говорили и смеялись мужики только для того, чтобы не думать о дяде Игнате. Шурке опять становится страшно, потому что он тоже хочет не думать, а все думает, и в ушах у него не умолкает тоскливый вой горбатой Аграфены. Почему-то Шурке сейчас жалко и Аграфену, и мужиков, которые, насупившись, дымят цигарками, и самого себя, и Яшку, а пуще всего – Катьку. Он слышит за спиной ее прерывистое дыхание, ему хочется обернуться, сказать Катьке что-нибудь ласковое, но он стыдится делать это при Яшке и Кольке.
– Вот, мытари, какие дела! – заключает дядя Ося, слезая с чурбана и подбирая свое рыбацкое добро. Он посмеивается, точно знает что-то такое, чего не знают мужики, и таит от них самое главное.
– Это кто бы говорил, да не нам бы слушать... Ха! Ай, земли-ста нам! Ай, поболе!.. А ее надобно человеку три аршина.
– До трех аршин еще прожить надо.
– Ну и живи, не горюй.
– По-твоему нешто? Жену по хозяйству запрячь, а самому на Волгу.
– Чем плохо?
– Надо бы хуже, да нельзя... В пастухи вот на место Сморчка разве.
Дядя Ося повесил ведро на удочки, сердито вскинул их на плечо.
– Тьфу! Сморчок счастливей вас, дураков, живет: кнутом щелкает да в дудку играет.
Шурка тронул локтем Яшку.
– Пойдем.
– Обожди, – шепнул тот. – Никак, Саша Пупа идет...
От станции по шоссейке брел маленький пузатый мужик, босой, в меховой папахе и в полушубке внакидку. Его так и мотало из стороны в сторону. Марье Бубенец из-за баб он не был виден, и она, посиживая на бревнах, трещала сорокой:
– Да такому жениху нигде отказу не будет. Женишок – не грибок, в лесу не родится... Да за такого каждая девка, перекрестясь, пойдет... Ай, право, пойдет! – Тут она глянула на шоссейку и вскочила: – Хлебы забыла в печи... Побежать вынуть скореича... Фу-ты, пропасть, посидеть некогда!
Она шмыгнула в переулок, но Саша Пупа уже заметил ее, попробовал бежать за ней, споткнулся и упал.
– Стой, стерва! – закричал он, уронил полушубок и пополз на карачках. – Сто-ой, все равно догоню... Говорят тебе: кланяйся в ноги может, помилую...
Синяя Марьина юбка вильнула за дальним углом палисада и пропала.
Саша Пупа выругался, поднялся, качаясь, на ноги и пристал к дяде Осе, который шел мимо него на Волгу:
– Ты что бельма выпучил?
– Эк нализался, мытарь пузатый! – с завистью сказал дядя Ося, поднял полушубок и ласково накинул на плечи Саше. – Хоть бы угостил остаточками.
– Я те угощу! – Саша полез драться.
Смеясь, дядя Ося толкнул его тихонько под зад коленкой. Саша покатился в канаву, как бочонок, опять потерял полушубок и, выбравшись на луговину, кинулся на мужиков и баб.
– Р-разойдись... бить буду!
– Не шуми, Саша, – сказали ему, – дядя Игнат помер.
– Помер? В-врешь... Он мне вчерась... полбутылки заказывал. Вот она, ма-атушка! Сам не выпью, а другу под-н-несу... – Он выудил из кармана штанов сороковку и забарабанил ею по наличнику: – Игнат... дьявол чахоточный!.. Вылезай песни петь! Жива-а!
В окно выглянул Василий Апостол и молча погрозил Псалтырем.
Бутылка выпала из рук Саши Пупы. Он растерянно оглядел мужиков и баб, лиловые губы его дрогнули. Он жалко улыбнулся, долго и неловко стаскивал с головы папаху. Поднял руку, чтобы перекреститься, ткнулся лицом в шапку, свалился на бревна и заплакал.
– А меня... с-сукина сына... и смерть не берет...
Потехи не вышло.
Ребята покатили тележки к воротцам.
Шурка держал за руку Катьку, искоса, украдкой, поглядывая на ее щеку. Щека была полосатая от грязи и слез. Катька все щурилась, точно солнышко мешало ей смотреть. Яшка попробовал свистеть, но скоро бросил. Колька, оборачиваясь, замахивался кулаком на братишку, когда тот начинал хныкать. Хорошо, что Ванятка и Катькина сестренка не капризничали, сидели в тележках смирно, а то было бы совсем плохо.
Медленно приплелись ребята к воротцам и не знали, что им тут делать. Играть не хотелось.
Мимо прошел нищий. Ребята разменяли у него питерский медяк. Досталось по грошику, да еще копейка всем на подсолнухи.
Яшка собрался домой. Пошли его провожать селом и повстречали дорогой Шуркину мать.
И пуще прежнего заныло сердце у Шурки. Сейчас он получит дёру – да какую! – посредине села, на глазах у ребят... Ах, лучше бы дома, хоть вожжами, хоть чересседельником, только не здесь! И бежать поздно, и ребят стыдно, особенно Катьки... Что же делать?
Последнее спасение – братик. Увидит мамка, как хорошо нянчится Шурка, может, раздобрится и не прибьет. Мигом поднял Шурка на руки Ванятку, закружился, закричал:
– А мы встречаем! А мы встречаем!.. Вот она, наша мама, идет... Побежим к ней, побежим!
Рубашонку братику одернул, хотел волосенки пригладить, да посмотрел на лоб – и сил не стало. Красуется на Ваняткином лбу шишка, большая-пребольшая и такая противная, сине-зеленая. Не шишка – целый рог, за версту видать... Не помогла медная скоба... Теперь мамку ничем не проведешь. Получит Шурка двойную взбучку – и за братика и за то, что ушел от дому. И поделом, так ему и надо! Не шляйся, слушайся матери.
Он хотел теперь лишь одного: чтобы все это поскорее кончилось. Может, к лучшему, что при Катьке ему попадет. Он не пикнет, как бы ему ни было больно. И Катька будет знать, какой он молодец.
– Соврем чего-нибудь? – шепнул ему на ухо Яшка Петух, без слов понимая состояние друга.
– Я не боюсь... – храбрится Шурка.
Мать подошла заплаканная и не сердитая. Под мышкой у нее узелок с покупками – порядочный узелок, это Шурка подметил сразу. Мать взяла Ванятку на руки, увидела шишку, нахмурилась, но ничего не сказала, только вздохнула.
Видать, она была в избе у дяди Игната, и ей не до Шурки.
Он мигом оценивает положение.
– С рук не спускал, – плаксиво бормочет он. – Хлебца укусить минуточки свободной не было...
Мать молча достает из узелка горбушку пеклеванника. Корочка у горбушки поджаристая, а изюмины в мякише так и торчат без счету.
Покосившись на ребят, Шурка впивается зубами в душистую, пропахшую анисом горбушку.
– А пятачок? – спрашивает он.
– Дома получишь.
– А селедка?
– Ну, ну! – вяло замахивается мать. – Не убежит от тебя селедка... Горе-то какое, господи!
Тогда, совсем осмелев, Шурка говорит:
– Гулять хочу... Все ребята гуляют, один я нянчусь... как окаянный.
Мать улыбается ласково и грустно.
– Иди погуляй... до обеда.
– Не хочу обедать. До вечера, мамка, да? – настаивает Шурка.
И мать уступает. Такая она сегодня хорошая!
– Бог с тобой, до вечера... Завтра в лес с утра пойду, надо пучки рубить... Ох, пресвятая владычица, матерь божья, одно теперича Аграфене остается – побираться с корзинкой по миру, – размышляет мать вслух и качает головой.
Она сажает Ванятку в тележку, кладет ему в ноги узелок и, подобрав одной рукой юбку, а другой прихватив веревку, осторожно обходя лужи и грязь, идет домой.
Вот Шурка и свободный человек.
Как здорово все обернулось! Ждал дёры, а получил пеклеванник. Да еще гулять можно до вечера. Чудеса! Никогда этих мамок не поймешь. За пустяки бьют, за баловство по головке гладят... Ну, да что об этом думать, привалило счастье – пользуйся.
Шурка прячет горбушку пеклеванника за пазуху, повыше засучивает штаны.
– Куда пойдем? – деловито осведомляется он у Яшки.
– На Волгу.
– И чего там интере-е-есного! – морщится Катька. – Одна вода.
Яшка презрительно фыркает и свистит.
– Много ты понимаешь, Растрепа!
– Двухголовый вам наподдаст, – стращает Колька.
– Видали мы таких поддавал!
– Вот батя привезет мне ружье из Питера, я Двухголового застрелю, говорит Шурка.
Он старается не смотреть на Катьку. Но уголочком глаза видит, как она опускается на корточки, тонкими белыми руками сажает сестренку на закорки, поднимается и вдруг, сбросив маленькую на землю, шлепает ее по голой синей заднюхе.
– Я те пощикотаюсь... я те поверчусь! – бормочет она и все шлепает и шлепает ладошкой. Потом рывком хватает плачущую сестренку и бежит прочь.
Шурка нагоняет Катьку и, запинаясь, говорит ей в спину:
– Мы с тобой завтра... в домушку поиграем. Ладно?
Узкие Катькины плечики вздрагивают, словно по ним кто ударил. Не оборачиваясь, Катька трясет рыжими вихрами и лягает Шурку ногой.
– Убирайся... Кишка!
Шурка замирает на месте. Потом круто поворачивается к Яшке.
– Айда!
Гумнами, ныряя под изгороди, выбираются они за село.
Широкое поле с белесым прошлогодним жнивьем и коричневыми вспаханными полосами таинственно расстилается перед ребятами. Здесь и небо кажется выше, и солнце ярче, горячее, и земля пахнет сладко, коврижкой. Как колдуны, ходят по полю за лошадьми мужики и будто ищут клады. Нет-нет да и блеснет на солнце серебром лемех или отвал плуга. А может, это и в самом деле плуг выворачивает из земли серебряные рубли? Кто знает... В овраге бормочет ручей. Грачи черной стаей кружат над березовой рощей. Кусает босые ноги жнивье.
Но вот и знакомая тропа, сухая, гладкая. Она вьется по жнивью змейкой, пропадает на пашне, словно перескакивает через полосы, и снова бежит, все прямо и прямо – до самой реки. Волги еще не видать, она спряталась за крутояром, но ветерок, шевеля ребятам волосы, несет навстречу свежесть воды.
А над всем этим чудесным миром заливаются невидимые жаворонки. Яшка Петух тотчас же начинает их передразнивать. У Шурки не выходят из головы Катька и дядя Игнат. "Ну, погоди, Растрепа, – думает Шурка, – я тебе припомню. Никакая ты мне больше не невеста, и я тебе не жених!" А дядя Игнат смотрит на Шурку карим незрячим глазом и будто жалостно просит: "Муху сгони, Шурка. Мешает мне глядеть муха..."
Холодно Шурке, вздрагивает он и ежится.
– Как думаешь, – осторожно спрашивает он приятеля, – покойники ничего не видят? И не слышат?
– Вона! Почище нас с тобой.
– Значит, и дядя Игнат... сейчас нас... видит и слышит?
Яшка перестает свистеть. Темными пятнышками проступают на его побелевших щеках веснушки.
– Да... ежели он... за нами пошел, – шепотом отвечает Яшка.
Они тихонько оглядываются и крестятся.
– Царство ему небесное! – громко, уважительно говорит Петух.
Шурка повторяет за ним:
– Царство небесное... дяденьке Игнату. – Становится полегче и не так холодно. – А мы, Яша, с тобой умирать не будем. Эге?
– Дурак! Это старые умирают. А мы – маленькие.
– А помнишь... Васютка Барабанов умер?
– Ну и что?
– Так ведь он тоже маленький был... трех годков.
Яшка остановился, подумал.
– Он не умер, – сказал Петух убежденно. – Мне мамаха сказывала Васятку ангелы на небо унесли.
– А нас... тоже могут... унести?
Яшка выразительно свистнул.
– Ты яблоки у Быкова в саду воровал? – насмешливо спросил он.
– Воровал.
– В великий пост молоко хлебал?
– Немножко...
– Ну так как же тебя могут ангелы на небо унести? Ты – грешник... И я – грешник... Я даже сметану в пост пробовал.
Шурка облегченно вздохнул.
– Это хорошо... Мне что-то не хочется на небо. А тебе?
– И мне не хочется... Давай пеклеванник есть?
– Давай.
Друзья набивают рты пеклеванником. Идут молча, изредка еще пугливо оглядываются. Но в просторном поле одни пахари да грачи, а в небе солнце и жаворонки. Бормочет по-прежнему ручей в овраге, и тропинка бежит по жнивью, ведет ребят все дальше. Ветер усиливается, приятно холодит лицо, и за крутояром, как всегда неожиданно, сквозь зеленую дымку ольшаника рыжеет Волга, затопившая кусты и камни.
И Шурка с Яшкой, жуя пеклеванник, начинают петь без слов, сперва тихо, словно про себя, потом громче и громче, и вот уже они горланят на все поле, и жаворонки подтягивают им.
Глава VII
СКАЗКА ПРО СЧАСТЛИВУЮ ПАЛОЧКУ
Домой Шурка возвращается поздно вечером.
От рубашки и штанов пахнет дымом костра. Саднят царапины на икрах. Пятки за день так отстукал – не ступишь. Устал Шурка. И мочи нет, как есть хочется.
Он бредет дорогой, потому что тропой одному идти боязно. В поле человека не видать, и грачи и жаворонки куда-то подевались. Чернеет пашня, каждый бугорок на ней шевелится волком – лучше не смотреть по сторонам.
Еще пожаром пылает небо за Глебовом, розовато-светло в поле, а над Шуркиной головой уже зажглась первая звезда. Она подмигивает ему, ободряет: не робей!
Да он и не собирается робеть. В его ушах звенит Яшкин пронзительный свист, в глазах волнуется мутная вода, качает поплавки и удилища дяди Оси. Не разберешь – то ли клюет, то ли не клюет. Во рту сладко от земляных орешков. И откуда они берутся в иле, под корягами? Летом не сыщешь, а весной где ни копни – орех торчит.
Здорово они с Яшкой Петухом барчат обдурили: дали по махонькой горстке орешков, а в обмен отхватили краюху сдобного ситного. Да какую! Наверное, врут барчата, что им за выпитое молоко деньги платят. Как выпил стакан, так и получай десять копеек. Подумать только – гривенник! Вот бы Шурке так у матери деньгу огребать! Он сейчас, на голодное брюхо, может целую кринку молока выдудить, а то и две. Сколько же это будет копеек?.. И ружье дали подержать, все за те же орешки. Скользкая ложа у ружья, а курок железный, как и думал Шурка. И ни одного грача не убили барчата, вот дурачье!