Текст книги "Открытие мира"
Автор книги: Василий Смирнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
А как хорошо было спать возле матери, уткнувшись носом в подушку, подобрав удобно колени; проснуться среди ночи, чуть пошевелиться и почувствовать осторожное, ласковое прикосновение бессонных материнских рук, ощутить на щеке легкое, теплое дыхание, услышать шепот, такой же, как дыхание, тихий и легкий:
– Болит? Бедненький ты мой!.. Дай брюшко поглажу, пройдет. Может, попить, Санька, хочешь?
Не отвечая, Шурка крепче прижимался к матери, забывался до утра.
Хуже было, когда он оставался в избе один. Тогда в подполье начинал возиться домовой, из-под печки выползали черные большие тараканы, нахально разгуливали по полу, поводя длинными усищами и чего-то выискивая. В каждом углу, куда не доходил глаз, что-то потрескивало, шевелилось, ворочалось. Вся изба наполнялась непонятными, пугающими шорохами.
От страха Шурка накрывался с головой одеялом.
Однажды домовой стал похаживать хозяином в сенях, царапаться в дверь; она отворилась, и нечистая сила, хихикая, затопала на кухне копытами.
– Ай! – закричал Шурка, вскакивая на кровати.
Из кухни на него глядели две пары знакомых оживленных глаз.
– Что, испугался? – спросил Яшка, смеясь и шмыгая носом.
– Мы двором прошли, тихонечко, – сказала Катька.
– Я догадался, – ответил Шурка, успокаиваясь.
– А кричал!
– Живот схватило, – объяснил больной слабым голосом и с особенными предосторожностями вытянулся на постели.
Он сделал страдальческое лицо, поправляя сухую, пропахшую уксусом тряпку на голове.
Гости притихли и, не смея подойти поближе, не дыша, смотрели издали на больного во все глаза.
Шурке это понравилось, и он, играя и наслаждаясь игрой, тихо застонал.
– Больно... очень? – спросила Катька, содрогаясь.
– Нет, немножко, – стойко ответил Шурка, но так поморщился, страдая, что Катька и Яшка переглянулись и стали говорить шепотом, передавая новости.
Миша Император женился. Свадьбу играли, но в избу ребят смотреть не пустили – тесно. А с улицы только и было слышно, как невеста выла да как песни пели, кричали "горько". Появилась пропасть белых грибов. Катькин отец мерными корзинами таскает – и одни шляпки, корни бросает, девать некуда. Столько гриба в Заполе, хоть косой коси. Бабы говорят – примета нехорошая. Вот дуры-то, правда? А Двухголового вчера подкараулили в Баруздином омуте, утопить не утопили, но воды похлебать заставили досыта, помнить будет долго. Яблоки совсем-совсем поспели в Апраксеином огороде, страсть сладкие и крупные, по кулаку. Еще Колька обрезал ножом палец, шибко кровь хлестала, смотреть страшно...
Сколько интересного происходило в мире! И подумать только – без Шурки!..
Ему не оставалось ничего другого, как хвастаться своей болезнью. Повод для этого тут же нашелся. Друзья пришли навестить не с пустыми руками. Растрепа принесла красивые бусы из рябины, самые дорогие черепочки и морковку. Петух, осмелев и подойдя ближе к кровати, выгружал из карманов стручки сахарного гороха, только что добытые в огороде бабки Ольги, закусанное краснобокое яблоко, пригоршню раздавленной малины.
– Спасибо, – прошептал Шурка, принимая бусы и черепочки, поглядывая на все остальное с еще большей жадностью, но не дотрагиваясь. – Мне нельзя есть.
– Почему? – поразился Яшка.
– Не принимает... душа. Я даже не ем сладкий кисель и крендели.
Гости покосились на табуретку, которая стояла возле кровати. Действительно, на ней красовалась препорядочная чашка с киселем и лежали два целехоньких кренделя.
– Совсем ничего не ешь? – переспросил Яшка, невольно делая горлом глотающий звук.
– Совсем.
– Даже чуточку... не ешь? – тоненько протянула Катька, незаметно для себя приближаясь к табуретке.
– Эге. Я кормлю киселем и кренделями кота Ваську.
– Ну, Саня, плохи твои дела, коли так! – "утешил" больного закадычный друг.
– Надо бы, Яша, хуже, да нельзя, – откровенно сознался Шурка.
А невеста шепотом "обрадовала" жениха:
– Ты умрешь с голоду... как бабка Ульяна.
Безнадежно вздохнув, Шурка промолчал.
Некоторое время в избе царствовала тишина. Слышно было, как ползали на полу черные тараканы и жужжали на окнах мухи.
– Саня, поешь немножко! – посоветовал ласково Яшка, присаживаясь на краешек кровати и стараясь не глядеть на табуретку.
– Ну крошечку, самую малую крошечку, – попросила Катька, и слезы выступили у нее на глазах.
– Я не могу пошевелиться, – простонал мученически Шурка. – У меня все болит... косточки так и переламываются... О-ох!
– Ради бога, не шевелись, Саня! – умоляюще сказал Яшка, застенчиво и неловко гладя больного поверх одеяла. – Ты так стонешь, хоть уши затыкай.
– Ох, и рад бы не стонать, Яша... сил моих больше нет. О-о-ох!
Катька заплакала. Яшка нахмурился, закусив губу.
– Умирать с голоду – это уж последнее дело... – пробормотал он. Подумав, предложил: – Мы тебя накормим. Право слово, мы тебя накормим! Ты лежи и только раскрывай пошире рот... Катька, перестань хныкать, держи Саню за голову, – распоряжался он энергично. – Растрепища, выше! Не трожь ложку, прольешь кисель! Саня, миленький, открой ротик... Ну, что тебе стоит!
Шурка со вздохом раскрыл рот и проглотил ложку надоевшего черничного киселя.
– Не могу больше, – искренне признался он. – Если хотите – ешьте сами.
Гости заколебались.
– Нет, зачем же! – мужественно возразил Яшка. – Ты выздоровеешь и все съешь сам.
– Нет, нет. Мне все надоело...
– Да? Ах, леший задери, хоть бы денечек похворать, поваляться! воскликнул Яшка, ожесточенно почесываясь. – Может, и мне кренделей купили бы.
– Я зимой болела, так мамка мне зараз два яйца сварила, – припомнила Катька. – Я съела и выздоровела.
– А я не могу. Меня тошнит... а есть очень хочется, – сказал Шурка и пожевал губами. – Но я не знаю, чего поесть, – добавил он, выразительно поглядывая на Катькины и Яшкины подарки.
Тут Петуха осенила счастливая, спасительная мысль.
– Саня, знаешь что? Поешь горошку, а?.. Мы попробуем твоего киселька и крендельков, а ты попробуй горошку.
– Пожалуйста, поешь, – подхватила Катька. – Не бойся, он не вредит, горох. Им завсегда живот лечат.
– Разве немножко... так, за компанию, – неохотно сдался Шурка. – Да ешьте же кисель, я смотреть на него не могу! – сердито добавил он, морщась.
Гости не заставили повторять приглашение. Подъели все начисто и чашку вылизали. Шурка, глядя на них, попробовал горошку, потом попробовал морковки, яблока, малины и признался, что чувствует себя лучше, боли в животе прошли. Он прямо-таки заметно стал выздоравливать.
Друзья повеселели. Шурка предложил поиграть на кровати в черепочки и не отпустил бы Катьку и Яшку до вечера, но те вспомнили, что их ждут на гумне распроклятые сестренки, оставленные на попечение Кольки Сморчка. Поболтав еще немного, они с сожалением попрощались, как взрослые, за руку.
И как только Яшка и Катька ушли, Шурка опять почувствовал себя плохо, скука схватила его за самое сердце.
Не надо ему зависти приятелей, не хочет он лежать на постели матери и ласк ее не желает... На улицу бы!
Он согласен нянчиться с Ваняткой с утра до вечера, исполнять все его капризы, согласен получать подзатыльники, справедливые и несправедливые, не отходить от дома, есть один черный хлеб... Он на все согласен, только бы на улицу!
И судьба смилостивилась над Шуркой.
Вечером мать привела пастуха Сморчка, и тот дал Шурке пожевать какого-то вязкого, горького корешка, заварил в чайнике хвосты подорожника и напоил через силу противным, густым, маслянистым настоем.
– Как рукой снимет, – пообещал он и отказался от кринки молока, которую ему предлагала, кланяясь и благодаря мать. – Травка не покупная, и не любит она этого, – строго сказал пастух. – Давно бы позвала, и парнишка на ноги встал... Эк его скрючило! – Сморчок щелкнул Шурку по животу волосатыми пальцами. – Завтра же у меня вставай, душа живая! Слышишь? приказал он.
Глава XXXI
ГРОЗА
Шурка послушался Сморчка.
Спустя дня три, ранним, свежим утром, выздоровевший, он вприскочку бежал за отцом. Мерная, из ивовых прутьев, корзина, с которой мать обычно ходила на речку полоскать белье, висела на старом кушаке у отца за спиной. У Шурки тоже болталась сзади на веревочке лубяная корзинка, легкая, как перышко. И сам он был легкий, точно порожний, как Лубянка. Кажется, чуть взмахнет руками – и полетит по воздуху.
Они торопливо прошли гумном, и Шурка не узнал его, так все изменилось. Не было копнушек сена, грачей, червонного загара бритой земли. Не пахло медовым настоем с горчинкой и кислинкой. Гуменник зеленел густой отавой*, и роса холодно стыла на свернутых листьях, как налитая в чайные блюдца. У риг и овинов высились соломенными колокольнями туманные копны ржи. Точно охваченная пожаром, горела гроздьями багряных ягод рябина.
И в полях перемены были немалые. Всюду выросли великаньими шапками литые из золота суслоны. Там и сям темнели шалашики вытеребленного, поставленного в бабки льна. Рожь, которую местами еще не сжали, почти лежала на земле. Волнисто рябило нескошенное бурое жито, качалась греча на коротких красных ножках, низко склонял овес тяжелую, цвета ржавого железа, броню, и только картофель по-прежнему радовал глаз сизо-зеленой непокорной ботвой.
Грустно и удивленно взирал Шурка вокруг. Неужели он прохворал целое лето? Когда успели сжать рожь, вытеребить лен, скосить межники, которые совсем недавно, будто вчера, весело синели васильками? Удастся ли ему еще хоть раз выкупаться в Баруздином омуте или вода там стала вовсе ледяная, как эта роса, и солнышко никогда ее не нагреет и голову не погладит горячей ладошкой?..
Приуныл Шурка. Даже то, что он шел впервые в Заполе, в этот дремучий лес, не казалось столь заманчивым.
Но солнце поднималось из-за Волги, как всегда, большое, красное и теплое. Из колкого, воскового жнивья выглядывал молодой, в три бархатных листика, клевер. Под ноги то и дело попадались одуванчики. Они знать ничего не знали и не признавали – цвели, как весной. И Шурка, глядя на бархатные крестики клевера, на беззаботные одуванчики, немного воспрянул духом.
Он не дошел до Глинников, как ему стало жарко, и ямы, наполненные стоячей водой, мимо которых они с отцом проходили, манили, притягивали к себе по-летнему. Шурка позавидовал карасям, которые жили в этих ямах, как он завидовал недавно гусям Вани Духа, полоскавшимся в Гремце.
Нет, мир был по-прежнему хорош и обещал многое. Ведь Шурка был здоров и, главное, летел за отцом вприскочку в самое настоящее Заполе.
За выгоном, в Глинниках, пошли елки и сосны, приветливо зеленые. На длинных, в капельках росы, иголках от сосны к сосне, от елки к елке тянулись тенета. Освещенные косыми лучами, они казались сотканными из серебристых нитей.
По привычке Шурка заглянул под первые же знакомые елки и нашел стадо самых лучших, какие есть на свете, маслят с ватными перепонками у корешков.
Он наломал их пригоршню и, догнав отца, похвастался.
– Брось, – сказал отец, мельком взглянув на маслята. – Побереги корзину под настоящие грибы.
– Под белые? Их много в Заполе, "коровок"? Да?
– Сказывают, настоящий род начался, – отозвался отец, закуривая. Поздновато идем... Прежде я затемно по белые ходил. Придешь в Заполе гриба не видать. Ощупью брал.
– А как – ощупью? – спросил Шурка, не без сожаления расставаясь с маслятами.
– А очень просто, – охотно ответил отец, с удовольствием щурясь на сосны и ели, пылавшие нестерпимо зеленым холодным огнем. – Лес-то я как свои пальцы знаю. Зажмурясь, найду хоть бы Мошковы полосы, хоть бы и Чуприковы или там Ромашиху... Сейчас – на коленки, и давай руками мох и белоус ощупывать. А они уж тут стоят, белые-то, дожидаются тебя. Что ни гриб – шапка шапкой, здоровенные, как на подбор. Когда ему род, белому грибу, он из земли так и прет, чистый, ядреный. Червивого, зеленовика – и не увидишь... Корни не чистишь – некогда, да и не полагается.
– Почему?
– А чтобы следа не осталось, никто не знал, что тут родятся белые... Ну, наковыряешь и куда-нибудь в болотину, в кусты покидаешь корни, одними шляпками набьешь корзину – и домой.
– Катька говорит, ее батька и сейчас одни шляпки приносит.
– Тюкин – известный грибовик, – сказал отец, размашисто ступая промокшими сапогами по хвое, осыпавшей лесную, со слабо проступавшими колеями дорогу. – Ну, я ему прежде, в молодцах, не уступал. Он принесет три сотни, а я, глядишь, на другой день – четыре, а то и все пять... Много белого гриба родилось. Помню, раз по первому снегу поехал я в Заполе, за дровами. Смотрю, а на Долгих перелогах, у самой дороги, они и стоят, грибы-то... что твои пни. Замерзли, снежком их засыпало – руками и не выворотишь из земли. Я топором их нарубил, что дров, покидал в сани. Такое жаркое вышло пречудесное... Ну, пошли скорее.
Заполе началось перелогами, как Голубинка. По обе стороны лесной дороги, вправо и влево, простирались широкие и длинные полосы, недавно скошенные, гладкие, еще не заросшие отавой. По краям перелогов, как на пустоши, росли осины и березы. Но они не голубели и не белели ниточками, а возвышались стеной почти до самого неба. И, будто коридоры в неоглядно просторном зеленом доме, тянулись между этих стен прямые полосы, где-то далеко-далеко упираясь в дремучую чащу леса.
Ничего страшного пока не было. Только все здесь большое – и деревья и пни, которые Шурка видел издалека. Он почувствовал себя маленьким-маленьким, словно букашка, семенил за отцом, оглядываясь изумленно и радостно.
Хорошо было в лесу в этот ранний час. Тихо шелестели, просыпаясь, поднебесные, высоченные осины. С круглых, шевелящихся на длинных стеблях листьев изредка тягуче падали на землю свинцовые, крупные капли росы. Мокрая кора берез розовела на солнце, а в тени матово белела, и каждая корявинка на бересте проступала отчетливо, как жилка.
Березы еще густо зеленели, но у черных, словно обгорелых корней, на мху и траве уже лежали оброненными новенькими копейками и грошиками первые осыпавшиеся листочки. Стоило дотронуться ненароком до кустов неподвижного ольшаника, обступившего дорогу, как ольшаник, оживая, проливался светлым дождем. От влажного белоуса и мха, облитых солнцем, от кочек брусничника с темно-бордовыми барашками ягод, от каждой уцелевшей травинки, одетой в бисер, от паутин, раскинутых по земле, – отовсюду поднималось неуловимое испарение. Остро пахло сырой землей и прелыми листьями.
Не сходя с дороги, Шурка подбирал мохнатые, точно окутанные пухом, волнушки, скользкие серянки и толстокоренные молодые подберезовики, которые росли в мшалых колеях.
От холодно-твердых, мокрых грибов зябли пальцы. Шурка согревал их дыханием, досадуя, что отец торопится, проходит мимо отличных грибков, будто и не видит их.
Но вот и он наклонился, пошарил рукой в траве.
– Экий красавец! – воскликнул он, выковыривая красноголовый подосиновик.
Шурка сунулся посмотреть. Подосиновик был как яичко, с круглой, плотно прилегавшей к серому корню шляпкой. Отец понюхал гриб, как-то по-особенному крякнул и положил в корзину.
– Такой грибок в уксусе – первая закуска, – сказал он.
– Давай, тятя, поищем тут еще, – попросил Шурка.
Ему очень хотелось положить в Лубянку такого же красноголового красавца.
– Ищи, – разрешил отец.
Он пошел тише, пристально глядя себе под ноги.
У Шурки живо очутилась в Лубянке парочка подосиновиков, совсем крохотных, с беловатыми, еще не успевшими покраснеть головками.
Из вороха старых листьев, валежника и травы поминутно выглядывали губастые сыроежки всех цветов, валуи, удачно прозванные ребятами кулаками, потому что действительно очень походили на крепко сжатые кулачки. Выглядывали и просились в корзинку горькие скрипицы, незавидный отварной гриб, липкие молокопойники, источавшие из корешков, когда их сломишь, белый сок, который тут же, на глазах, становился лиловым. Реже, но все-таки нет-нет да и радовали глаз ядреные подосиновики. Но белые, эти цари лесные, не попадались, и отец свернул с перелогов в сторону.
Стало доноситься ауканье, далекое, разносимое эхом по всему лесу.
Отец, нахмурясь, прислушался.
– На Водопоях кто-то белые обирает, – пробормотал он. – Ну, в такую даль мы не пойдем. Поищем поближе... Есть тут у меня недалеко, на Ворониных, одно местечко. Коли не пронюхал Тюкин, грибки нас там поджидают.
Они пересекли болотину с осокой, жидкими чахлыми ольхами и седым, высоким мохом, куда уходила, чмокая водой, нога по колено. На пышных кочках, по ягоднику, висела, словно на тонкой проволоке, незрелая клюква, твердая, как камешки. У каждой Ягодины один бочок, утонувший во мху, как в гнездышке, белел, а другой, повернутый к солнцу, заметно начинал краснеть.
Сразу за болотом пошел сосняк с маслятами и кустами гонобобеля, перезрелого, наполовину осыпавшегося. Шурка не преминул отведать и нашел, что гонобобель слаще малины. Потом началась заросль мелких осин, кусты волчьих ягод, можжухи, сквозь которые Шурка, торопясь за отцом, продирался с трудом и страхом. Казалось, этим сумрачным зарослям не будет конца. И вдруг, словно дверь распахнулась, – они с отцом вошли в редкий, веселый березняк.
Здесь было светло и почти сухо. Просторно гуляло солнце между рябыми березами. Ноги мягко тонули в рыжевато-красном мху и листьях черничника, скользили по елочкам папоротника и гриве белоуса, в котором звонко трещал валежник.
– Вот оно... мое местечко заветное, – тихо проговорил отец, останавливаясь на поляне, в черничнике, и заметно волнуясь. – Не сходя, по сотне белых здесь копал... Чуешь, как белыми пахнет?
– Чую... – ответил шепотом Шурка, хотя он, как ни водил носом, не мог поймать никакого особенного запаха, кроме запаха старого веника и просыхающей теплой земли.
Не двигаясь, вытянув шею и поводя по-тараканьи усами, отец внимательно огляделся.
– А! Да здоровяк какой стоит! – сдавленно воскликнул он, торопливо приседая на корточки. – Э-э, да тут их целая тройка собралась! Пречудесно! – бормотал он, осторожно раздвигая мох.
Шурка бросился к отцу, но под ногой у него хрустнуло. Это был не резкий треск переломленной сухой веточки, а сочный, хотя и легкий хруст чего-то другого.
– Тятя, я "коровку" раздавил! – признался Шурка.
– Глаза у тебя на затылке? – проворчал отец, ползая на коленях и вороша черничник. – Не подходи ко мне, еще раздавишь! – сердито добавил он, хотя Шурка не трогался с места. – Руками ищи, не ногами... Эх ты мне, грибовик!
Виновато опустился Шурка на колени и, подражая отцу, нисколько на него не обидясь, стал шевелить возле себя мох. И сразу же пальцы его нащупали твердую, скользкую шляпку гриба. Пыхтя и дрожа от радости, он живо подсунул проворную руку и выковырял, с лапками мха и крупинками земли, пузатый, сахарный корень крупного белого. Головка у гриба была золотисто-коричневая, чуть ноздреватая, клейкая, похожая на шляпку масленика, но с исподу молочно-голубоватая, вся состоящая из множества как бы волосинок, точно плотная щеточка из чистого белого волоса. От гриба пахло сырым мохом и еще чем-то сладковатым и холодным, как березовый сок.
Шурка бережно, чуть касаясь ножом, соскоблил с корня мох и землю, отрезал шляпку. Гриб был очень хорош, без единой червоточинки. Шурка отправил его в Лубянку и продолжал нетерпеливые поиски.
Скоро у него промокли штаны на коленях и обшлага рубашки, но зато в Лубянке лежало целых шесть "коровок", одна лучше другой; потом их стало десять; затем он уже сбился со счета, сколько их там, в корзине, белых грибов.
Обыскав поляну, они молча перешли с отцом на другую и опять принялись ползать по белоусу, мху и черничнику.
Теперь отец не отгонял от себя Шурку, и ему видно было его оживленно-сосредоточенное лицо. Оно выглядело не беззаботно-добрым, знакомым, когда отец что-нибудь ладил по дому, и не озабоченно-сердитым, каким оно было постоянно, а совсем другим – открытым, подвижным, и на нем отражалось все: и березовый веселый лес, и гуляющие по траве солнечные пятна, и грибы, и многое другое. Вот кошачьи усы отца поползли вверх, лицо сделалось отчаянно-огорченным, потому что он раздавил хорошенького, спрятавшегося под папоротником белого. Но глаза его тут же широко раскрылись, в них заскакали-запрыгали живчики, улыбка тронула губы и пошла шнырять по всем морщинкам: оказывается, под елочкой папоротника хоронился второй, целехонький грибок, малюсенький, воистину беленький, с коротким толстым корешком и плоской шляпкой – ни дать ни взять выпеченная просвирка. Отец посвистывал, он, видать, ни о чем не думал, забыв даже про свой "Трезвон", и наслаждался собиранием грибов.
И Шурка тоже, ни о чем не думая, стал тихонько насвистывать и посапывать от удовольствия, копая "коровок", вороша белоус и черничник, поглядывая на светлые березы, на довольного отца, на треугольный, мелкими зубчиками выстриженный листок какого-то лесного, ярко распустившегося цветка, попавшегося ему на глаза, на прикорнувшего на этом листке мохнатого червяка, которого ребята между собой звали "поповой собачкой". Он все замечал и ни на чем особенно не останавливал взгляда, кроме грибов.
Совсем близко аукнулись два голоса, мужской и женский, и отец, поднимаясь с колен, сдвинул брови.
– Сюда идут... Оберут наши грибы. – На мгновение лицо его приняло обычное озабоченно-сердитое выражение. – Вот что, Шурок, – сказал он решительно. – Ты походи тут, а я живым манером обегу Воронины с того края... Дойдешь до болотины – поворачивай обратно. Здесь мы с тобой и встретимся. Не заблудишься?
– Нет, – уверенно ответил Шурка. – Беги скорей, тятя, оберут наши грибы. Беги!
– Я из-под самого носа у них все очищу, – пообещал отец, усмехаясь, азартно дергая себя за ус.
Он торопливо пошел навстречу аукающимся голосам.
Вначале одиночество Шурке понравилось. Он досыта поел черники, пальцы и губы у него посинели. Насвистывая, обошел еще раз поляну, подобрал пропущенные им и отцом грибы и смело повернул к болотине нехоженой стороной.
Березы расступались перед ним, давая дорогу. Все они были одинаковые, прямые и высокие, без сучьев. Лишь макушки берез, доставая до облаков, кудрявились листвой. Вот бы забраться туда – наверное, и село увидишь! Шурка запрокинул голову, уронил картуз. Эх, и расскажет же он Катьке и Яшке про Заполе! То-то позавидуют они – и грибам и березам... Вот такого мухомора им сроду на Голубинке не увидать.
Он сшиб башмаком огромную, как зонт, кровяную, с белыми бородавками шляпищу поганки и вспомнил, что где растет мухомор, там всегда бывают "коровки". Стрельнул глазами – и не напрасно: гриб-зеленовик, чуть поменьше мухомора, важно сидел под ближней березой. "У такого старого батьки ребят, должно быть, куча кучей", – подумал Шурка и, не трогая зеленовика, стал искать молодые белые.
Попадались подберезовики, сыроежки, опята. Брать их было некуда, почти полная Лубянка давно оттягивала и резала плечо веревочкой. Шурка любовался на грибы, разглядывал их. Ему приметилось, что у подберезовиков, или серых, как их все называли, шляпки были рябоватые, как береста, а в валежнике росли черноголовые, будто прелые листья. И серянки хоронились в белоусе под цвет ему, грязно-белесые, но под кустами ольхи они были сиреневые, под стать деревцу, под которыми росли.
– Ишь какие хитряги! – рассмеялся Шурка. – Прячетесь от меня? А я все равно вас вижу... И тебя, груздь, вижу, хоть ты и зарылся в мусор. И лисичку вижу – эвон навострила рыженькие ушки... Всех, всех вижу, только собирать мне вас не во что. Ладно, живите на здоровье до другого раза! милостиво позволил он.
У дряхлого боровика прилипла к корню улитка. Шурка взял ее на ладонь и запел:
Улита, улита, выпусти рога,
Дам кусок пирога!
Улитка, как известно, очень любит пирог. Она сейчас же охотно высунула черные, двояшками, рожки. Но пирога не получила и, поняв, что ее, как всегда, обманули, свернулась серым комочком.
– На гостинчика, березка! – сказал Шурка, бросая улитку.
Он разговаривал с грибами, улитками и березами, пока не напал на стадо "коровок". Они паслись на мхе и брусничнике. Шурка поставил Лубянку на землю возле первой березы, чтобы легче и удобнее было трудиться.
Он полз от гриба к грибу, и где видел один белый – там находил два, где замечал пару – там их оказывалось четыре, пять. Грибы словно росли на его глазах, как только он подползал к ним. Он клал их в картуз, в подол рубахи, набрал полные руки. Грибы сыпались у него, он не мог пошевелить пальцами. И только тогда он вспомнил о Лубянке и медленно пошел обратно.
Корзинка точно сквозь землю провалилась. Шурка сунулся туда-сюда, везде росли березы, а Лубянки не было.
Спотыкаясь, роняя грибы и подбирая их, он побежал. Сворачивал в разные стороны, возвращался назад, кидался вперед и везде натыкался на березы. И болотина куда-то запропастилась, и сумрачные заросли осинника и можжух пропали. Одни высоченные березы окружали Шурку. И он опять почувствовал себя маленьким, и одиночество теперь ему не понравилось.
Ему было страшно сознаться, что он потерял лубянку и, хуже того, заблудился. Он бы крикнул, позвал отца, да вспомнил про леших, которые жили в Заполе, про волков и медведей, и голос у него перехватило.
"Крикнешь, а они услышат – прибегут и сцапают, – напугал он себя. Надо потихоньку самому выбираться". Он подумал, что отец будет его искать и аукаться, и тогда он побежит на его голос. А пока лучше, пожалуй, не двигаться и ждать.
Шурка попробовал это сделать. Но тишина леса сразу наполнилась шорохами, тресками. Вдали что-то заворчало и зарычало. Эхо подхватило, разнесло гул по лесу.
Шурка сорвался с места. Нет, нет, лучше идти куда глаза глядят – по крайности, когда идешь, ничего не слышно. Под ноги ему, как в насмешку, попадались белые грибы, но теперь они его не интересовали. Он растерял и те, что были в руках, картузе и подоле.
Чтобы придать себе немножко храбрости, Шурка стал твердить про себя, что он и не заблудился вовсе, а ищет Лубянку и сейчас найдет – вон за той корявой березой, кажется, поставил, и леших и волков в Заполе нет, и медведи не водятся. Это все мамки, дурищи, малых ребятишек пугают, а он, Шурка, большой и ничего не боится. Он и без Счастливой палочки и волшебного колечка выпутается из беды.
Как только он так притворился, он поверил во все это, и ему стало легче.
"По солнышку надо дорогу искать, – уже деловито размышлял он. Мужики и бабы, когда заблудятся в Заполе, всегда по солнышку домой выходят. Где солнышко – там и дом... Но где же солнышко?!"
Серая, плотная мгла висела над шумящими макушками берез. Мутно рябило в глазах, словно березняк стал чаще. Потемнели, сливаясь с мохом, барашки брусники на кочках, попрятались грибы в белоусе и листьях. Все кругом перестало быть светлым, померкло, насупилось. Опять прокатился по лесу гул, словно лешие аукались.
"Ну что ж, нет солнышка – и не надо... Машина на станции загудит, я и пойду в ту сторону", – рассуждал Шурка, тревожно прислушиваясь, стараясь не думать про леших и волков и в то же время думая только о них.
Ему почудилось, что он слышит голос отца, он хотел откликнуться и побежать на голос, как вспомнил, что лешие любят оборачиваться в отцов и матерей, в знакомых мужиков и баб, чтобы увести заблудившегося человека подальше.
"Кричи, кричи, меня не обманешь, не на таковского нарвался! – сказал Шурка про себя. – И ревом не запугаешь... Это гроза собирается, я знаю... Подумаешь, невидаль какая! Гром загремит близко – я уши ладошками заткну, а глаза зажмурю, коли молния больно шибко сверканет. Дождик начнется – под дерево встану... нет, лучше под куст спрячусь, под дерево нельзя: сказывают – молния убить может... Перестанет дождик, я и пойду и пойду... И приду на станцию, а со станции – по шоссейке домой".
Так он рассуждал и утешал себя, не смея оглянуться, потому что вокруг него начало твориться что-то страшное.
Внезапно наступила темнота, словно кто-то накрыл лес шапкой. Над головой зашумело, завыло, посыпались сучья. Шурка впотьмах наткнулся на березу: ствол ее дрожал и качался, вот-вот упадет. Он с ужасом отпрянул назад. Вспыхнул синий слепящий свет, и Шурка на какое-то мгновение отчетливо, ярче, чем при солнце, увидел перед собой мерцание рябых шатающихся берез и куст гонобобеля с диковинными белыми ягодами. Потом свет погас, небо треснуло, раскололось. Шурка оглох, присел, закричал и не услышал своего голоса. Он прижимался к земле, вобрав голову в плечи, ожидая нового удара, а в глазах его все белел гонобобель, он видел каждую ягоду.
Хлынул потоками дождь, застучал по земле, по Шуркиному загорбку и картузу. Опять полыхнул слепящий, теперь зеленоватый, свет, и Шурка снова увидел перед собой куст гонобобеля с необыкновенными ягодами, но уже не белыми, а красными. У куста стоял лиловый отец и держал в руках Лубянку. И хотя отец очень походил на лешего, Шурка не удержался и крикнул:
– Тятя!
Отец молча схватил его за руку, потащил куда-то. Ливень хлестал, как прутьями. Потом что-то укололо Шурку в щеку и шею, приятно запахло смолой, – он догадался, что находится под елкой.
Отец, нагнувшись, стоял над ним и заслонял его от ливня.
– Испугался? – ласково спросил отец.
– Немножко...
– Не приведи бог, как ударило... И откуда нанесло? Что ж ты не отвечал? Я кричал, кричал тебе...
– Не слышно было, – прошептал Шурка, стыдясь своего страха.
– Лубянку-то я твою нашел. Потерял, что ли?
– Н-не-ет... я ее под березой оставил, "коровки" собирал.
– Ну, слава богу! – вздохнул отец, распахивая полы пиджака над Шуркой, как крышу. – А побаивался я, что не разыщу тебя... Ну, слава богу! – повторил он.
Стало светлеть. Гром перекатывался все дальше и глуше. Молнии мигали слабее, зарницами, но ливень еще долго не прекращался.
Шурке было тепло и удобно под отцовским пиджаком. Он высовывал нос, поглядывая на умытые, поголубевшие березы, на лужу, образовавшуюся под башмаками, на Лубянку и корзину отца, по дужку набитую белыми грибами. Он так осмелел, что жалел уходящую грозу. Ему очень хотелось еще разочек оглохнуть и посмотреть диковинный куст гонобобеля с белыми и красными чудесными ягодами.
Когда они, мокрые, оживленные, вышли из Заполя в Глинники, елки и сосны блестели на солнце, точно стеклянные, ручьи бежали по колеям дороги, и дымила паром душистая сырая хвоя.
Шурка снял башмаки, шлепал по лужам налегке. Отец нес его Лубянку. Сапоги у отца, полные воды, играли гармошкой.
В поле им попался навстречу Ваня Дух с обротью через плечо. Он был на себя не похож, бледный, без фуражки. Босые ноги его еле переступали.
– Вот они, грибы-то... не зря родятся! – закричал он еще издалека.
– А что? – спросил тревожно отец.
Ваня Дух брел не отвечая, повесив голову.
Подойдя, он плюнул себе под ноги и выругался.
– Война...
Отец опустился на землю, в лужу, не заметив этого. Из корзины посыпались грибы.