Текст книги "Господин штабс-капитан (СИ)"
Автор книги: Василий Коледин
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Вторым поводом к редким ссорам была его военная прямота, с которой отец подходил к людям и делам. Возмутится человеческой неправдой и наговорит знакомым такого, что те на время перестают здороваться с ним. Мать, конечно, опять в гневе:
«Ну, кому нужна твоя правда? Ведь с людьми приходится жить. Зачем нам наживать врагов?..»
Врагов, впрочем, они не наживали. Отца любили и мирились с его привычками и характером. В семейных распрях активной стороной всегда бывала мать. Она заводилась и сыпала упреками. Долго ходила и бубнила что-то себе под нос. Отец только защищался. Но защищался как-то совсем по-мужски – молчанием. Молчит до тех пор, пока мать не успокоится, и разговор не примет нейтральный характер. Знаете, помню, однажды мать бросила отцу упрек: «В этом месяце денег совсем мало и до половины не дотянем, а твой табак сколько стоит!» В тот же день отец бросил курить. Посерел как-то, осунулся, потерял аппетит и окончательно замолк. К концу недели вид его был настолько жалкий, что мы все – мать, я и младший братишка – стали просить его со слезами начать снова курить. День отец упирался, на другой все-таки закурил. Дым табака я почувствовал в свой комнатке, и я успокоился. Все вошло в норму. Это был, пожалуй, единственный случай, когда я вмешался в семейную размолвку. Вообще же, никогда я делать этого не смел. Но в глубине детской души почти всегда был на стороне отца.
Мать часто жаловалась на свою, на нашу судьбу, на то, что ее жизнь сложилась не совсем так, как она мечтала. Отец не жаловался никогда. Поэтому, вероятно, и я воспринимал наше бедное житье как нечто само собой разумеющееся, без всякой горечи и злобы, и не тяготился им. Никогда я не завидовал никому, кто жил богаче нас. Родители воспитали меня противником стяжательства и материализма. Правда, было иной раз несколько обидно, что одежонка, выкроена из старого отцовского сюртука, и не слишком нарядна… Что карандаши у меня плохие, ломкие, а не «фаберовские», как у других… Что готовальня с чертежными инструментами, купленная на толкучке, не полна и неисправна… Что нет коньков – обзавелся ими только в 4-м классе, после первого гонорара в качестве репетитора… Что прекрасно пахнувшие, дымящиеся сардельки, стоявшие в училищном коридоре на буфетной стойке во время полуденного перерыва, были мне, впрочем, некоторым другим, недоступны… Что летом нельзя было каждый день купаться в Висле, ибо вход в купальню стоил целых три копейки, а на открытый берег реки родители запрещали ходить… И мало ли еще что. Хотя, с купаньем был выход простой: я уходил тайно с толпой ребятишек на берег Вислы и полоскался там целыми часами. Кстати сказать, одним из лучших пловцов стал. Прочее же – ерунда. Выйду в офицеры – будет и мундир шикарный, появятся не только коньки, но и верховая лошадь, а сардельки буду есть каждый день… Так я думал о своем будущем, и эти мысли меня успокаивали и не давали возможности завидовать кому-либо из своих знакомых.
Но вот чему я возмутился до глубины души, совсем не на шутку, так это той социально несправедливостью, что сотворил мой учитель по математике. Представляете, он поставил мне тройку в четверти только из-за того, что у меня была плохая готовальня, хотя чертежник я был хоть куда! Лучше меня никто из класса не чертил. Многие просили меня сделать их работу и я ведь не отказывал!
Хотя, наверное, был еще один раз… Мальчишкой во втором классе в затрапезном костюмчике, босиком я играл с ребятишками на улице, возле дома. Подошел мой хороший приятель великовозрастный гимназист 7-го класса, Петровский и, по обыкновению, давай бороться в шутку со мной, подбрасывать, перевертывать. Мне и ему эти игры доставляли большое удовольствие. По улице в это время проходил инспектор местного реального училища. Фамилию сейчас уже не помню. Брезгливо скривив губы, он обратился к Петровскому, который был в гимназической форме с иголочки, такой прямо франт: «Как вам не стыдно возиться с уличными мальчишками!» Я свету Божьего невзвидел от горькой обиды. Слезы впервые выступили на глаза. Кулаки сжались. Помню, побежал домой, со слезами рассказал отцу. Отец вспылил не меньше моего, схватил шапку и выбежал из дому. Что потом произошло между ним и инспектором, я не знаю. Но после этого случая никто и никогда больше не позволял в отношении меня никаких вольностей. А тот инспектор потом всегда заискивающе кланялся отцу при редких встречах.
Городишко был маленьким и наш жил тихо и мирно. Никакой шумной общественной жизни, никаких культурных мероприятий, даже городской библиотеки не было, а газеты выписывали лишь очень немногие, к которым, в случае надобности, обращались за справками соседи. Никаких развлечений, кроме театра, в котором изредка давала свои представления какая-нибудь заезжая труппа. За 10 лет моей более сознательной жизни в Влоцлавске я могу перечислить все «важнейшие события», взволновавшие тихую заводь моего любимого захолустья.
«Поймали социалиста»… Под это общее определение влоцлавские жители подводили всех представителей того неведомого и опасного мира, которые за что-то боролись с правительством и попадали в Сибирь, но о котором очень немногие имели ясное представление. В течение нескольких дней «социалиста», в сопровождении двух жандармов, водили на допрос к жандармскому подполковнику. Каждый раз толпа мальчишек, среди которых всегда был и я, сопровождала шествие. И так как подобный случай произошел у нас впервые, то вызвал большой интерес и много пересудов среди обывателей. Помню, шептались и родители, мать сочувствовала, а отец не одобрял нарушителя спокойствия.
Как-то в доме богатого купца провалился потолок и сильно придавил его. Помню, собралось так много народа. Шум, толкотня, знакомые и незнакомые и все ходили навещать больного – не столько из участия, сколько из-за любопытства: посмотреть провалившийся потолок. Конечно, побывал и я. Как мне это удалось, сегодня я и сам не понимаю. Но я проник в дом и долго смотрел на провал в потолке, пока меня не выгнала служанка, пожилая и вредная дама.
Директор отделения местного банка, захватив большую сумму, бежал заграницу… Несколько дней подряд возле банковского дома собирались, жестикулировали и ругались люди – вероятно, мелкие вкладчики. И на Пекарской улице, где находился банк, царило большое оживление. Кажется, не было в городе человека, который не прошелся бы в эти дни по Пекарской мимо дома с запертыми дверями и наложенными на них казенными печатями… Но в итоге мошенника не поймали и деньги вкладчики потеряли.
И даже в нашем реальном училище случилось событие, которое отложилось в моей памяти. 7-го класса или «дополнительного», как он назывался на официальном языке, к моему выпуску уже не было, его просто отменили, и вот почему… Раньше училище было нормальным – семиклассным. По установившейся почему-то традиции, семиклассники у нас пользовались особыми привилегиями: ходили они вне школы в штатском платье, посещали рестораны, где выпивали, гуляли по городу после установленного вечернего срока, с учителями усвоили дерзкое обращение и т.д. В конце концов, распущенность дошла до такого предела, что директор решил положить ей конец. А последней каплей в его решении был случай объяснения с великовозрастным семиклассником, который распалившись, даже ударил директора по лицу!
Это событие взволновало, взбудоражило весь город и конечно, нашу школу. Семиклассник был исключен «с волчьим билетом». Помню, что поступок его вызвал всеобщее осуждение, тем более, что директор, которого после этого случая перевели куда-то в центральную Россию, был человеком гуманным и справедливым. Осуждали этого семиклассника и мы, мальчишки.
Наконец, хочу упомянуть еще одно очень важное событие, коснувшееся и меня. Было мне тогда 7 или 8 лет, точно не помню. В городе стало известно, что из-за границы возвращается Великий князь Михаил, и что поезд его, вероятно, остановится во Влоцлавске на 10 минут. Для встречи столь важной персоны, кроме начальства, допущены были несколько жителей города, в том числе и мой отец, как уважаемый гражданин. Отец решил взять и меня с собой. Воспитанный в духе мистического отношения ко всему, что связано с царской семьей, я был вне себя от радости. Можете себе представить я, мальчишка и буду встречать самого Великого князя!
В доме царил страшный переполох. Мать весь день и ночь шила мне плисовые штаны и шелковую рубашку; отец приводил в порядок военный костюм и натирал до блеска – через особую дощечку с вырезами – пуговицы мундира.
И вот наступил заветный день и час. На вокзале собралась толпа встречающих. Окинув людей внимательным взглядом я заметил, что, кроме меня, других детей не было, и это наполнило мое сердце неописуемой гордостью.
Когда подъехал поезд, я стал внимательно вглядываться во все окна вагонов. И увидел его! Великий князь подошел к открытому окну одного вагона и приветливо побеседовал с кем-то из встречавших. Отец застыл с поднятой к козырьку рукой, не обращая на меня никакого внимания. А я замер, не отрывая глаз от особы царского происхождения…
Все закончилось очень быстро. Паровоз загудел, обдал перрон белым облаком пара и плавно начал движение дальше, в столицу. После отхода поезда один наш знакомый полушутя обратился к отцу: «Что это, Максим Петрович, сынишка-то ваш так непочтителен к Великому князю? Так шапки и не снимал…
Отец смутился и покраснел. А я словно с неба на землю и свалился. Я почувствовал себя таким разнесчастным, как никогда. Теперь уже и перед мальчишками нельзя будет похвастаться. Ведь коли узнают про мою оплошность – засмеют…
ГЛАВА 4.
Мы наступаем.
Ветер чертовски холодный. Он пронизывает тело насквозь. Шинель не спасает. Лицо кутаю в башлык, руки, хоть они и в перчатках, засунул в карманы шинели. Подо мной мокрая каша из грязи и полу растаявшего снега. Она промочила мое обмундирование насквозь и от этого мерзкого состояния шинели холод ощущается в десять раз сильнее. Вся моя рота лежит и ждет удобного момента, чтобы подняться и все-таки добежать оставшиеся сто метров до укреплений противника. Как я и думал, чехи решили сопротивляться и их не испугал наш скромный натиск. Пулемет чехов не переставая выплевывает очереди смертоносного свинца. Но хлопков винтовок пока не слышно. Противник ждет, когда замолчит пулемет и только тогда продолжит огонь из винтовок. Я уже не знаю точно, сколько осталось в живых из и, без того, изрядно поредевшей моей роты. Рядом чувствую взволнованное дыхание Тимофеева.
– Где же артиллерия, мать твою?! – матерится он. – Щас бы немного пальнули бы, и мы добежали бы!
– С артиллерией любой добежал бы! А вот надо без нее! – зло отвечаю я ему.
– Я попробую, вот только пулемет заглохнет… – предлагает прапорщик.
– Как? – я удивленно поворачиваю голову в его сторону.
– Смотрите, – мой собеседник вытаскивает руку из кармана, она без перчатки, и указывает мне на какую-то кучу. – Видите этот мусор?
– Да…
– Как только они прекратят стрельбу, вы начинаете обстреливать их укрепления, отвлекая внимание от меня, а я рывком добегу до нее. От кучи до пулемета шагов двадцать – тридцать. У меня две бомбы. Я закину их пулеметчику. Вот тогда вы поднимете роту!
– Хороший план, но он опасен…
– Ничего! Живы будем – не помрем! Я бедовый!
Я немного колеблюсь, взвешивая все «за» и «против». Наконец, решаю:
– Ладно! Но только по моей команде! Грицук!
– Как прикажете… – соглашается Тимофеев.
– Я – отзывается мой ординарец.
– Командиров взводов ко мне!
– Есть… – и Грицук уползает, оголив мой левый фланг.
Вскоре ко мне подползают трое. Это подпоручик, прапорщик и один фельдфебель, он исполняет обязанности командира четвертого взвода. Я им ставлю задачу и они, взяв под козырек, возвращаются к своим подчиненным.
Мы еще лежим несколько минут. Пулемет иногда замолкает, но лишь только чехи чувствуют шевеление в нашей лежачей цепи, он вновь продолжает кряхтеть.
И вот когда пулеметная лента, наконец, иссякла, над нами воцаряется продолжительная тишина. Мы все понимаем, что пулеметчик меняет ленту. Я мгновенно достаю из кармана руку с наганом и стреляю. Рота поддерживает меня шквальным огнем, начинает строчить наш единственный «максимка».
– С богом, Иван! – командую я и Тимофеев вскакивает. Прижимаясь к земле, он зигзагами устремляется к заветной куче. Еще двадцать шагов…десять…ну,…пять… Слава Богу! Он падает перед ней в тот самый момент, когда неприятельский пулемет готов к работе и начинает огрызаться нам. Мы замолкаем. Таков мой приказ. Так. Теперь не спешить… Пусть замолчит… Командир третьего взвода словно слышит меня и не высовывается из-за своего скромного укрытия. Противник продолжает поливать нас дождем из пуль. Я лежу на земле и внимательно слушаю адскую музыку с солирующим пулеметом «шварцлозе». Наш «максим» молчит и не подпевает противнику. Теперь главное не поспешить! Выждать, понять тот единственный нужный момент. Я надеюсь, что Тимофеев справится.
Мы ждем. Все притаились. Я лежу, отвернув голову в сторону, готовый вновь смотреть на Тимофеева, как только «шварцлозе» опять надолго заткнется. Отчего-то вдруг я вспомнил выпускное время. После окончания двухлетнего курса, перед выходом в последний лагерный сбор, юнкерами, так заведено было испокон веку, устраивались «похороны» с подобающей торжественностью. Хоронили «науки» их олицетворяли потрепанные учебники или же сами юнкера, оканчивающего курс по «третьему разряду» – конечно, с их полного согласия. За «гробом», которым служила снятая с петель дверь, шествовали «родственники», а впереди «духовенство», одетое в ризы из одеял и простынь. «Духовенство» возглашало поминание, хор пел, когда замолкали похоронные марши. Все юнкера несли зажженные свечи и кадила, дымящиеся самым дешевым табаком, какой можно было купить. И процессия в чинном порядке следовала по всем казематам до тех пор, пока неожиданное появление дежурного офицера не обращало в бегство всю компанию, включая и «покойника». Мы уже не боялись своих офицеров, а они в свою очередь уже считали нас своими товарищами.
Никто из нас не вкладывал в эти «похороны» никакого кощунственного смысла. Огромное большинство участников были люди верующие, смотревшие на традиционный «обряд», как на шалость, но не кощунство.
Пулемет глохнет, чех меняет ленту. Я приподнимаю голову и смотрю вперед на кучу. Тимофеев быстро поднимается из своего укрытия и, размахнувшись, кидает в сторону пулемета одну гранату, потом сразу же другую. Потом он падает за кучу и через несколько секунд раздается взрыв, другой. Я поднимаюсь, со мной взводные и все нижние чины. Раздается громогласное «Урррррааааа!!!» и мы жидкой волной набегаем на укрепления чехов. Они не успевают опомниться. Мы уже внутри. Мешки с песком уже за нами. Я бегу по коридорам, из мешков с песком, спускаюсь в неглубокие окопы, вырытые в мерзлой земле. Лабиринт ходов. Полуразрушенные стены редких домов. Петляя, спускаясь вниз и вновь поднимаясь, я осматриваю завоеванную крепость врага, павшую к нашим ногам. Некоторые чехи стоят, подняв руки, другие перелазают через мешки и бегут от нас. Среди противников есть и храбрецы, которые передергивая затворы винтовок, целятся в нападающих. Некоторые из них защищаются примкнутыми штыками. Но большинство все же бросают винтовки и поднимают руки. Слышу, вернее, чувствую сзади крики ужаса и боли. Оборачиваюсь и вижу, как один из моих богатырей колет врага штыком. Тот орет и медленно умирает, истекая кровью.
– Собака! В вас целился, ваше благородие! – объясняет рядовой.
– Спасибо… – бросаю я в ответ.
Впереди на моем пути вырастает Тимофеев. Откуда он здесь взялся?
– Ну, я же говорил, что бедовый! – улыбается он. Один погон у его шинели оторван, другой вот-вот отлетит. Лицо грязное в земле и копоти от пороха. Он весь трясется от избытка адреналина. – Что!? Приказ выполнен?! Живы!?
– Да! – радостно отвечаю я. – Молодец! Подам рапорт на «Георгия»!
Оживление постепенно спадает. Мы идем с Тимофеевым и ищем командный пункт. Вот он. Надежное убежище. Сверху в два ряда толстые бревна. Несколько рядов с мешками вокруг. Блиндаж пустой. Офицеров в нем нет. Посреди помещения находится стол, на котором лежит карта района, забытая противником. В углу стоит железная печурка, ее дверца приоткрыта и внутри догорают маленькие угольки.
Я отсегиваю шашку, расстегиваю портупею и потом распахиваю мокрую шинель. Шашку кладу на стол. Тимофеев поступает аналогично. После этого он подходит к печке и, раздувая тлеющие угольки, бросает в нее небольшие поленца, лежащие рядом. Пламя почти сразу разгорается с новой силой. В блиндаж входит подпоручик Сенцов. Его рука наспех замотана бинтом.
– Разрешите, Станислав Максимович?
– Конечно! Что с рукой? – интересуюсь я.
– Да, задело, но вроде навылет…
– Сегодня же отправляйтесь в лазарет!
– Слушаюсь, – нехотя подчиняется Сенцов.
– Командование передайте Тимофееву. Пока… Сколько у вас бойцов осталось? – теперь уже я обращаюсь к Тимофееву.
– Пока не знаю…
– Так, господа, предлагаю вам разобраться с личным составом и через четверть часа доложить мне о потерях! Выполняйте!
Офицеры удаляются, и я остаюсь во вражеском убежище наедине с тишиной.
ГЛАВА 5.
Вновь вспоминаю.
В первый год моей жизни, в день какого-то семейного праздника, по старому поверью, родители мои устроили гадание. Об этом мне уже взрослому человеку как-то рассказала мать. Они разложили на подносе крест, детскую саблю, рюмку и книжку. К чему первому дотронусь, то и предопределит мою судьбу. Принесли меня. Я тотчас же потянулся к сабле, потом поиграл рюмкой, а до прочего ни за что не захотел дотронуться. Рассказывая мне впоследствии об этой сценке, отец смеялся:
– Ну, думаю, дело плохо: будет мой сын рубакой и пьяницей!
Гаданье и сбылось, и не сбылось. «Сабля», действительно, предрешила мою жизненную дорогу, но и от книжной премудрости я не отказался. А пьяницей так и не стал, хотя спиртного вовсе не чураюсь. Могу выпить, не скажу много, но в глазах гуляк смотрюсь уважительно. В гимназические годы ни разу не попробовал, а вот после его окончания, конечно, случалось. В нашем юнкерском училище пьянства, как сколько-нибудь широкого явления, не было. Но бывало, конечно, что некоторые юнкера возвращались из города под хмельком, и это обстоятельство вызывало большие осложнения. Но здесь больше ценилась рискованность и смелость. Так за пьяное состояние нам грозило отчисление из училища, а за «винный дух» – арест и «третий разряд по поведению», который сильно ограничивал юнкерские права, в особенности при выпуске. По возвращению в училище каждый юнкер рапортовал дежурному офицеру о своем прибытии. Если юнкер не мог, не запинаясь, отрапортовать дежурному офицеру, то приходилось принимать какие-то героические меры, сопряженные с большим риском. Так нередко вместо выпившего просили рапортовать кого-либо из его друзей, конечно, если дежурный офицер не знал его в лицо. Правда надо сказать, не всегда такая подмена удавалась. Помню, однажды подставной юнкер рапортовал капитану Левицкому о возвращении. Но под пристальным взглядом Левицкого голос его дрогнул, и глаза забегали. Левицкий сразу все понял:
– Приведите ко мне юнкера Петрова, когда он проспится, приказал он рапортовавшему.
Когда утром оба юнкера в волнении и в страхе предстали перед строгим взором Левицкого, капитан обратился к проспавшемуся и уже совершенно трезвому юнкеру:
– Ну-с, батенька, видно вы не совсем плохой человек, если из-за вас рискнул ваш товарищ своей судьбой накануне выпуска. Губить вас не хочу. Ступайте!
И не доложил об этом инциденте по начальству. Юнкерская психология воспринимала кары за пьянство, как нечто суровое и неизбежное. Но преступности «винного духа» не признавала, тем более, что были мы в возрасте 18 лет, да и училищное начальство вовсе не состояло из пуритан.
Был я сильно пьян, так, что вспоминая этот конфуз становится стыдно и сегодня, раз в жизни – в день производства в офицеры. В последующем знал меру и никогда не позволял себе ни единой лишней рюмки.
Рассказы отца, детские игры, детские сабли, ружья, игра в «войну» – все это настраивало меня на определенный, я бы сказал военный лад. Мальчишкой я целыми часами пропадал в гимнастическом городке Стрелкового батальона, ездил на водопой и купанье лошадей с Литовскими уланами, стрелял дробинками в тире у пограничников. Ходил версты за три на стрельбище стрелковых рот, тайно пробирался со счетчиками пробоин в укрытие перед мишенями. Пули свистели над головами. Было немножко страшно, но занятно очень, эти подвиги придавали мне вес в глазах мальчишек и вызывали их зависть… На обратном пути вместе со стрелками я подтягивал какую-нибудь солдатскую песню. Словом, прижился и привык к местной военной среде, приобретя знакомых среди офицерства и еще более приятелей среди солдат.
У солдат покупал иной раз боевые патроны за случайно перепавший от отца пятак или за деньги, вырученные от продажи старых тетрадок. Я сам разряжал патроны, а порох употреблял на стрельбу из старинного отцовского пистолета или закладывал и взрывал фугасы.
Будущая офицерская жизнь представлялась мне тогда в ореоле сплошного веселья и лихости. Ведь у меня перед глазами всегда были такие примеры. Так в нашем доме жили два корнета Уланского полка. Я видал их не раз лихо скакавшими на ученьях, а в квартире их всегда дым стоял коромыслом. Через открытые окна доносились веселые крики и пение. Мать всегда ругалась, а отец хмурился, но молчал.
Особенно меня восхищало и… немного пугало, когда один из корнетов, сидя на подоконнике и спустив ноги за окно, с бокалом вина в руке, бурно приветствовал кого-либо из знакомых, проходивших по улице. «Ведь, третий этаж, вдруг упадет и разобьется!..» – думал я с замиранием сердца, но глядя в восхищении на этакое гусарство.
В итоге, когда я окончил реальное училище, мои высокие баллы по математическим предметам сулили мне легкую возможность прохождения вступительного экзамена в любое высшее техническое заведение. Но об этом и речи быть не могло. Я избрал военную карьеру. Поступить в юнкерское училище у меня не составило труда. Отец даже не спрашивал, кем я хочу стать.
Учеба в училище, как и беззаботная молодость, пролетела быстро, и как-то очень стремительно приблизился день производства в офицеры. Помню, как мы ощущали себя центром мироздания. Предстоящее событие было так важно, так резко ломало всю нашу жизнь, что ожидание его заслоняло собою все остальные интересы. Мы знали, что в Петербурге производство всегда обставлялось весьма торжественно, проходил блестящий парад в Красном Селе в Высочайшем присутствии, причем сам Государь поздравлял производимых в офицеры вчерашних мальчишек. Мы с нетерпением ждали, и вот он приблизился этот день. Каким будет он у нас – неизвестно.
В начале августа вдруг разносится по лагерю весть, что в Петербурге производство уже состоялось, несколько наших юнкеров получили от родных поздравительные телеграммы. Волнение и горечь воцарилась мгновенно. Про нас забыли! Действительно, вышло какое-то недоразумение, и только к вечеру другого дня мы услышали звонкий голос дежурного юнкера:
– Господам офицерам строиться на передней линейке! Мы вылетели стремглав, на ходу застегивая пояса. Стоим строем на плацу. Подходит начальник училища. Мы его приветствуем, он читает телеграмму, поздравляет нас с производством и несколькими задушевными словами напутствует нас в новую жизнь. И все! Мы были несколько смущены и даже как будто растеряны: такое необычайное событие, и так просто, буднично все произошло…
Но досадный налет скоро расплывается под напором радостного чувства, прущего из всех пор нашего преображенного существа. Спешно одеваемся в офицерскую форму и летим в город. К родным, знакомым, а то и просто в город – в шумную толпу, в гудящую улицу, чтобы окунуться с головой в полузапретную доселе жизнь, несущую – так крепко верилось – много света, радости, веселья.
Вечером во всех увеселительных заведениях Киева дым стоял коромыслом. Мы кочевали гурьбой из одного места в другое, принося с собой буйное веселье. С нами веселились большинство училищных офицеров. Вино лилось рекой, песни веселые и разгульные, пьяненькие офицеры, веселые воспоминания… В голове – хмельной туман, а в сердце – такой переизбыток чувства, что взял бы вот в охапку весь мир и расцеловал!
Потом люди, столики, эстрада – все сливается в одно многогранное, многоцветное пятно и уплывает.
В старой России были две даты, когда бесшабашное хмельное веселье пользовалось в глазах общества и охранителей порядка признанием и иммунитетом. Это день производства в офицеры и еще ежегодный университетский «праздник просвещения» – «Татьянин день». Когда, забыв и годы, и седины, и больную печень, старые профессора и бывшие универсанты всех возрастов и положений, сливаясь со студенческой молодежью, кочевали из одного ресторана в другой, пили без конца, целовались, пели “Gaudeamus” и от избытка чувств и возлияний клялись в «верности заветам», не стесняясь никакими запретами.
Через два дня после этого хмельного веселья поезда уносили нас из Киева во все концы России – в 28-дневный отпуск, после которого для нас начиналась новая жизнь.
ГЛАВА 6.
Два дня до.
– Итак, у нас от роты осталось всего около сорока боеспособных солдат… Раненых отправили в полковой лазарет?
– Да, во главе с подпоручиком Сенцовым, – ответил Тимофеев.
– Слушайте, прапорщик, – обратился я к нему, – примите командование двумя взводами, своим и взводом Сенцова. В них же осталось человек по десять?
– У меня пятнадцать, у Сенцова восемь, – уточнил Тимофеев.
– Фельдфебель, сколько у вас?
– Двенадцать, ваше благородие! – отрапортовал фельдфебель Марков, временный командир четвертого взвода.
– Так…, а что у вас подпоручик Минский?
– Одиннадцать…
– Дааа…не густо… Что будем делать, господа? Если, не дай Бог, чехи вздумают контратаковать, сможем ли мы удержать позиции? – обратился я к своим офицерам.
Все задумались. Молчание, тягостное, совсем не радостное, нависло над низким потолком захваченного час назад вражеского блиндажа.
– Караулы расставлены? – спросил я.
– Так точно, – ответили мои командиры.
– Что ж, будем ждать. Коли суждено нам всем положить головы на этой высоте – положим, не посрамим русского оружия.
Все согласились. После военного совещания в землянке установилась атмосфера покоя и умиротворения. Тимофеев достал стопку писем и стал их перечитывать. Минский сел на деревянный настил, служивший, как кроватью, так и диваном. Облокотившись на бревенчатую стену военного сооружения, он закрыл глаза, и, мне показалось, задремал. Фельдфебель Марков вышел на воздух покурить. Он знал, что я не приветствую курение и в своем присутствии не позволяю дымить.
Я же пододвинул табурет к столу и, разложив карту, стал изучать местность, пытаясь понять, откуда нам стоило ждать беды. Со слов капитана, захватив данную высоту, мы отбрасывали противника ко второму рубежу укреплений. Он располагался в двух километрах от нас, за речушкой. Вот здесь. Взвод прапорщика Остроумова и рота подпоручика Иванова, как предполагал командир батальона, должны были одновременно с нашей атакой обойти противника и ударить с тылу, отрезав противнику путь к отступлению. Произошло ли это или нет, я знать не мог. Если части чехов были разбиты, то это одно, а если же они просто отступили, то в ближайшее время следовало ждать контратаки. Австрийцы не допустят потери позиций и погонят чехов назад, как скотину на убой, взять утерянные ими позиции любой ценой. Следовательно, сначала они ударят по нам артиллерией, а потом кинут на нас отступивших ранее чехов. В этом случае удержать высоту мы вряд ли сможем. Линия окопов довольно продолжительная, рассчитанная, как минимум на полноценную роту. У меня же всего сорок человек. Если не отступить, то всем нам крышка.
– Станислав Максимович… – тихонько позвал меня Минский. Он, оказывается, не спал.
– Да? – оторвался я от тяжелых мыслей.
– Как насчет партийки в преферанс? Карты у меня с собой.
– Кто будет третий? – спросил я его, посмотрев на Тимофеева, который продолжал читать листки писем.
– Прапорщик! – громко позвал Тимофеева Минский. – Будете играть? Вист полкопейки!
Тимофеев оторвался, наконец, от своего занятия и непонимающе уставился на Минского.
– Что вы говорите?
– Вист полкопейки… Будете?
– Я слаб в преферансе, но извольте! Все одно делать нечего.
– Ну, что, господин штабс-капитан? А Вы согласны?
Я махнул утвердительно головой и стал убирать со стола карту и свою шашку. Минский подставил к столу еще два табурета и стал тасовать потрепанную колоду карт, которую достал из кармана шинели. Тимофеев спрятал свои письма и подсел к нам. Он захватил чистый листок бумаги, на котором стал чертить поле для игры.
– Марков! – крикнул Минский вошедшему фельдфебелю. – Подкинь в печь дровишек! Что-то зябко становится.
Унтер кряхтя, опустившись на одно колено, выполнил просьбу и, прикрыв крышку печки, пошел к настилу, где уселся, укутавшись в свою шинель.
У нас же после того, как были сданы карты, и Тимофеев начертил поле, началась игра.
– Шесть первых, – начал торг Тимофеев.
– Шесть вторых, – ответил я. Карты позволяли сыграть мне семь бубей, поэтому я смело стал торговаться.
– Третьих, – ответил Минский.
Когда Минский назвал восемь вторых, я сдался. Тимофеев это сделал уже на шести третьих.
ГЛАВА 7.
Революционный поезд.
Мой выпуск пришелся на конец русско-японской войны и начало первой российской смуты. Местом службы мне была назначена Манжурия. Буквально через год после начала служения отечеству в чине подпоручика и в должности командира взвода меня откомандировали в Санкт-Петербург для прохождения дальнейшей службы. Приехав на перекладных в Харбин, где начиналось прямое железнодорожное сообщение с Европейской Россией, я окунулся в самую гущу подымавшихся революционных настроений. Харбин был центром управления Китайских железных дорог, средоточием всех управлений тыла армии и массы запасных солдат, подлежавших эвакуации. Все газеты кричали о царском манифесте, но никто толком в нем не разобрался. Изданный под влиянием народных волнений этот манифест якобы дал России конституцию. Он ударил, словно хмель, в головы людям и, вместо успокоения, вызвал еще большие волнения на почве непонимания сущности этой реформы. Малограмотные, но активные людские массы решили сейчас же, явочным порядком, осуществить все свободы и провозглашенное «народовластие». Эти ужасные и сумбурные настроения в значительной мере подогревались широкой пропагандой социалистических партий, причем на Дальнем Востоке более заметна была работа именно социал-демократов. Не становясь непосредственно во главе революционных организаций и не проводя определенной конструктивной программы, лидеры местных отделов социалистических партий во всех своих воззваниях и постановлениях исходили из одной негативной предпосылки: – Долой! Причем, даже не понимая, почему собственно «долой».