Текст книги "Лев Гумилев"
Автор книги: Валерий Демин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Основная масса рабочих жила в длинных бараках с двумя рядами нар по бокам и столом посредине. За столом обедали и по вечерам играли в шахматы или домино. На обед полагалась миска супу (баланды), миска каши и кусок трески. Хлеб выдавался по выполнении норм: за полную выработку – 1 кг 200 г, за недовыработку – 600 г и за неудовлетворительную работу – 300 г. Слабые люди от недоедания теряли силы; их называли "доходягами".
В наилучшем положении были зэки, почтенные доверием начальства: "коменданты" (внутренняя полиция), нарядчики (выгонители на работу), повара, врачи, счетоводы. Их называли "придурками" за то, что они были самыми хитрыми и ловкими. Уважения они не имели. Политические заключенные в то время размещались вместе с уголовными преступниками, которые составляли около половины заключенных. Естественно, и те и другие говорили на особом тюремном жаргоне. В лагере баланду не "едят", а "трамбуют", избыточную кашу с маслом – "жрут", а вкусное – "кушают"».
Быстро усвоив лагерную лексику и фразеологию, Лев Гумилёв решил потешить товарищей по несчастью сочиненной им на воровском жаргоне историей Нидерландской революции XVI века, которая быстро превратилась в популярное произведение лагерного фольклора[16]16
Так называемые «блатные романы» (с ударением на первом слоге) – один из распространенных жанров тюремного фольклора. Особой популярностью пользовались романы, имевшие политическое содержание: например, о ленинградском диктаторе Зиновьеве, у которого ловкий вор Васька Немешаев украл из-под носа «именного коммунистического козла с золотыми рогами». Уже в зрелые годы и в старости Лев Николаевич во время дружеского застолья иногда развлекал присутствующих подобными байками.
[Закрыть], постепенно распространившееся и по другим учреждениям ГУЛАГа. Этот Гумилёвский тюремный шедевр зачитывался под гомерический хохот «урок» и «политических».
«ИСТОРИЯ ОТПАДЕНИЯ НИДЕРЛАНДОВ ОТ ИСПАНИИ
В 1565 году по всей Голландии пошла параша, что папа-антихрист. Голландцы начали шипеть на папу и раскурочивать монастыри. Римская курия, обиженная за пахана, подначила испанское правительство. Испанцы стали качать права – нахально тащили голландцев на исповедь, совали за святых чурки с глазами. Отказчиков сажали в кандей на трехсотку, отрицаловку пускали налево. По всей стране пошли шмоны и стук. Спешно стряпали липу. Гадильники ломились от случайной хевры. В проповедях свистели об аде и рае, в домах стоял жуткий звон. Граф Эгмонт на пару с графом Горном попали в непонятное, их по запарке замели, пришили дело и дали вышку…
Тогда работяга Вильгельм Оранский поднял в стране шухер. Его поддержали гезы – урки, одетые в третий срок. Мадридская малина послала своим наместником герцога Альбу. Альба был тот еще герцог! Когда он прихилял в Нидерланды, голландцам пришла хана. Альба распатронил Лейден, главный голландский шалман. Остатки гезов кантовались в море, а Вильгельм Оранский припух в своей зоне. Альба был правильный полководец. Солдаты его гужевались от пуза. В обозе шло тридцать тысяч шалашовок. <…> Но Альба вскоре даже своим переел плешь. Все знали, что герцог в законе и на лапу не берет. Но кто-то стукнул в Мадрид, что он скурвился и закосил казенную монету. Альбу замели в кортесы на общие работы, а вместо него нарисовались Александр Фарнези и Маргарита Пармская – два раззолоченных штымпа, рядовые придурки испанской короны.
В это время в Англии погорела Мария Стюарт. Машке сунули липовый букет и пустили на луну. Доходяга Филипп II послал на Англию Непобедимую Армаду, но здорово фраернулся. Гранды-нарядчики филонили, поздно вывели Армаду на развод, но Армаде не хватало пороху и баланды. Капитаны заначили пайку на берегу, спустили барыгам военное барахлишко, одели матросов в локш, а ксивы выправили на первый срок, чтоб не записали промота. Княжеские сынки заряжали туфту, срабатывали мастырку, чтоб не переть наружу. В Бискайском заливе Армаду драла пурга. Матросы по трое суток не кемарили, перед боем не киряли. Английский адмирал из сук Стефенс и знаменитый порчак Френсис Дрейк разложили Армаду, как бог черепаху. Половина испанцев натянула на плечи деревянный бушлат, оставшиеся подорвали в ховиру.
Голландцы обратно зашеровались и вусмерть покатились, когда дотыркали про Армаду. Испанцы лепили от фонаря про победу, но им не посветило – ссученных становилось меньше, чесноки шерудили рогами. Голландцы восстали по новой, а Маргарита Пармская и Александр Фарнези смылись во Фландрию, где народ клал на Лютера. Так владычество испанцев в Голландии накрылось мокрой п[…]».
Тюрьмы и лагеря не заставили Льва Гумилёва отказаться от поэзии. В Норильске он работал над большой стихотворной трагедией о Чингисхане. Пятиактная пьеса называлась «Смерть князя Джамуги» и была посвящена ключевому событию в истории становления Монгольской державы и победе Темучина, ставшего Чингисханом, над своим главным соперником Джамугой, что трактовалось автором как торжество ханской диктатуры над степной вольностью и военной демократией (скрытый, но недвусмысленный намек на укрепление сталинского режима):
Когда трещат домав рукахсибирской вьюги
И горы глыбами швыряютс высоты,
И рвутся у коней походные подпруги,
Джамуги смерть тогда припомниты.
<…>
За промерзшими стенами барака – непроглядная тьма я завывания ветра, а внутри у чадящей коптилки или застающей печки – никому не известный и никем не признанный поэт бисерным почерком записывает монолог Чингиса о счастье в довольно-таки странном его понимании:
Нет. Счастье, нойоны, неведомо вам,
Но тайну я эту открою.
Врага босиком повести по камням,
Добыв его с долгого боя;
Смотреть, как огонь пробежал по стенам,
Как плачут и мечутся вдовы,
Как жены бросаются к милым мужьям,
Напрасно срывая оковы;
И видеть мужей затуманенный взор
(Их цепь обвивает стальная),
Играя на их дочерей и сестер,
И с жен их одежды срывая.
А после, врагу наступивши на грудь,
В последние вслушаться стоны
И, в сердце вонзивши, кинжал повернуть…
Не в этом ли счастье, нойоны?
«Смерть князя Джамуги» – не единственная драма, сочиненная Гумилёвым в норильском лагере. Более сорока лет держал он в памяти фантасмагорическую сказку «Посещение Асмодея» и лишь в конце 80-х годов прошлого столетия «вывел» ее на бумагу, чтобы подарить на день рождения своей супруге. История Асмодея в передаче Гумилёва – современная интерпретация легенды о докторе Фаусте, представленной сквозь призму блоковского «Балаганчика». Как и в бурлеске Александра Блока, у Льва Гумилёва действуют Пьеро, Арлекин и Коломбина, но в лице ленинградских студентов предвоенной поры. Вместо беса Мефистофеля – бес Асмодей, а вместо Фауста – старый, беспринципный и безымянный Профессор Ленинградского университета, у которого учатся упомянутые студенты. Сюжетная линия – почти как в гётевском «Фаусте», но с поправкой на современность. Скупой, как шекспировский Шейлок, Профессор продает свою душу дьяволу в обмен на его содействие в обладании молоденькой студенткой. А чтобы ее ухажеры Пьеро и Арлекин не мешались под ногами, упекает их с помощью Асмодея в тюрьму НКВД. Там молодых ребят после страшных пыток безуспешно пытаются заставить подписать порочащий их документ. В конечном счете верная и чистая любовь студентов оказывается сильней тюремных запоров, посягательств Профессора на девичью невинность и дьявольских козней и наваждений…
Лагерная интеллигенция, составлявшая подавляющее большинство в окружении Гумилёва, видела в нем поэта, со временем способного сравняться со своими родителями. О научном даровании Льва знали только самые близкие и достойные: с ними в редкие свободные минуты он любил порассуждать не только на исторические, но и на философские темы. В норильской полярной мгле звучали тогда имена Декарта и Канта, Шопенгауэра и Ницше, Джеймса и Дьюи. Программным стихотворением Льва Гумилёва, достойным занять место в самой взыскательной поэтической антологии, его друзья считали стихи, написанные еще до первого ареста:
Дар слов, неведомый уму,
Мне был обещан от природы.
Он мой. Веленью моему
Покорно все: земля и воды,
И легкий воздух, и огонь
В одно мое сокрыто слово,
Но слово мечется, как конь,
Как конь вдоль берега морского,
Когда он, бешеный, скакал,
Влача останки Ипполита,
И помня чудища оскал,
И блеск чешуи, как блеск нефрита.
Сей грозный лик его томит,
И ржанья гул подобен вою,
А я влачусь, как Ипполит,
С окровавленной головою
И вижу – тайна бытия
Смертельна для чела земного,
И слово мчится вдоль нея,
Как конь вдоль берега морского.
В других стихах «норильского цикла» он также заявил о себе, как поэте, искушенном талантом и многотрудной жизнью:
Вверху луна бежит неудержимо,
Внизу бежит подземная вода.
Уходят вдаль года, года проходят мимо,
И часто мнится – навсегда.
Но бурых туч встревоженные пятна
И серный огнь подземных родников
Зовут на землю вновь, зовут сюда обратно
Мечты давно в земле зарытых стариков,
Утраченные дни сильнее поколений.
Детей не упасут от пращуров отцы.
Истоки ваших чувств, восторгов и стремлений
Хранят в глухих гробах седые мертвецы. <…>
А какие возвышенные стихи посвятил он своему любимому городу – Петербургу (так по старинке он всегда именовал его про себя)!
Когда мерещится чугунная ограда
И пробегающих трамваев огоньки,
И запах листьев из ночного сада,
И темный блеск встревоженной реки,
И теплое, осеннее ненастье
На мостовой, средь искристых камней,
Мне кажется, что нет иного счастья,
Чем помнить Город юности моей.
Мне кажется… Нет, я уверен в этом!
Что тщетны грани верст и грани лет,
Что улица, увенчанная светом,
Рождает мой давнишний силуэт.
Что тень моя видна на серых зданьях,
Мой след блестит на искристых камнях.
Как город жив в моих воспоминаньях,
Как тень моя жива в его тенях![17]17
К этим стихам спустя почти полвека Лев Николаевич сделал следующее примечание: «Забавно, что сюжет неисчезающей тени возник у мамы и у меня одновременно и параллельно. Когда мы встретились в 1945 году, это удивило нас обоих».
[Закрыть]
В лагере Гумилёв сблизился с выдающимся ученым Николаем Александровичем Козыревым (о чем уже упоминалось в прологе). Козырев попал на норильскую каторгу по так называемому «пулковскому делу». Только в Ленинграде в связи с этим «делом» было арестовано более 100 ведущих ученых, научных работников и специалистов различных научных организаций, учебных заведений и предприятий, в том числе и Пулковской обсерватории (по названию которой негласно поименовали и все «дело»). Арестованных в 1936 году ученых и специалистов обвиняли в «участии в фашистской троцкистско-зиновьевской террористической организации, возникшей в 1932 г. По инициативе германских разведывательных органов и ставившей целью свержение советской власти и установление на территории СССР фашистской диктатуры».
Многие пулковские астрономы были расстреляны, остальные получили длительные сроки. Среди них Козырев, который оказался в Норильске. Здесь он пытался убедить своего молодого друга Льва Гумилёва объяснить теорию пассионарности с точки зрения разработанной им, Козыревым, концепции времени, согласно которой время является самостоятельной (и при этом ведущей) физической субстанцией , лежащей в основе мироздания и обусловливающей все остальные физические закономерности. По Козыреву, главный недостаток теоретической механики и физики заключается в чрезвычайно упрощенном представлении о времени. Для точных наук время имеет только геометрическое свойство: оно всего лишь дополняет пространственную арену, на которой разыгрываются события Мира. Однако у времени имеются уникальные свойства, не учитываемые канонической физикой – такие, например, как направленность его течения и плотность. А коль скоро эти свойства реальны – они должны проявляться в воздействиях времени на ход событий в материальных системах. Время не только пассивно отмечает моменты событий, но и активно участвует в их развитии. Значит, возможно и воздействие одного процесса на ход другого через время. Эти возможности дополняют хорошо знакомую картину воздействия одного тела на другое через пространство с помощью силовых полей. Но время не движется в пространстве, а проявляется сразу во всей Вселенной. Поэтому время свободно от ограничения скорости сигнала и через время можно будет осуществить мгновенную связь с самыми далекими объектами Космоса. Физические свойства времени могут оказаться ключом в понимании многих загадок природы. Например, несомненная связь тяготения со временем означает, что изменение физических свойств времени может привести к изменению сил тяготения между телами. Значит, и мечта о плавном космическом полете, освобожденном от сил тяготения, не является абсурдной.
Расхождение в концептуальных подходах не мешало тесной дружбе двух ученых. Они не только постоянно обсуждали самые разнообразные научные проблемы, но и жили вместе – в одной палатке, в стороне от бараков. Именно тогда они столкнулись с так называемым «снежным человеком». Это загадочное существо встречается в разных районах земного шара. Немало встреч с ним зафиксировано и на территории российского Заполярья – от Кольского полуострова до Чукотки. При этом наибольшую загадку представляет собой не сам факт существования реликтового феномена, а вопрос о том, где он может скрываться во время зимней полярной стужи. Высказывались предположения, что «снежный человек» прячется в подземных убежищах, где намного теплее, чем на поверхности. С одним из представителей таинственной популяции столкнулись два выдающихся ученых, в правдивости информации которых сомневаться не приходится. Вот запись рассказа Л. Н. Гумилёва в передаче его жены Н. В. Гумилевой:
«В 1943 году в Норильске, когда у Льва кончился срок, и его оставили там на поселении, а Николай Александрович еще отбывал срок, они жили вдвоем в палатке за пределами поселка, на склоне горы и выполняли какие-то задания, видимо, по геологии. В один прекрасный день палатку, в которой они жили, вдруг начало страшно трясти, как во время землетрясения. Слышны были тяжелые шаги вокруг палатки, как будто слон ходит. Но когда они выходили, никаких следов вокруг палатки не обнаруживали. Снег идет и все спокойно. Так повторялось довольно долго, и это было неприятно и раздражало.
Однажды Николай Александрович поднимался по тропе вверх, к палатке и вдруг почувствовал, что его кто-то взял за плечи и толкнул на торос. (А он был человек очень тренированный, сильный, настоящий спортсмен.) Во время падения у него сломались два ребра, боль была дикая, он еле дотащился до палатки. И тут Лев говорит: "Это Албаст ". Ведь он изучал этнографию и верования разных народов. Он знал, что шаманы северных народов совершают заклинания над потусторонними силами. В Сибири и Средней Азии был известен дух по имени Албаст . Лев стал лечить Николая Александровича и помог ему быстрее выздороветь. (Надо сказать, что у Льва было очень сильное поле рук, он мог даже кровь заговаривать. Но как он это делал, никогда не признавался.) Но странные явления вокруг палатки продолжались, и терпению их пришел конец, нужно было что-то делать с этим Албастом . И вот в очередной раз, когда начались эти шумы и трясение, Лев начал говорить на разных языках – уговаривать Албаста оставить их в покое. И когда он дошел до персидского – вдруг все прекратилось, наступила полная тишина.
Спустившись однажды вниз в поселок и разговаривая с местными аборигенами, Лев рассказал об этом случае. Его спросили: "А вы палатку-то где поставили?" – "Вот там– то". – "Да вы что? Вы ведь на самой дороге поставили, где ходят наши духи. Надо было поставить в стороне. А то вы ему ход загородили!" Так вот все и объяснилось. Палатку они после этого, конечно, переставили»…
Николай Александрович испытывал к своему младшему другу симпатию и доверие с первых дней их знакомства, когда Гумилёв совершенно на полном серьезе предсказал Козыреву отмену смертного приговора (к расстрелу того приговорили уже в лагере). Провидческие задатки, вне всякого сомнения, достались Льву Николаевичу от матери, прозванной, как мы помним, Кассандрой и неоднократно предсказывавшей судьбу свою, своих близких и друзей. Что касается Льва, то наиболее впечатляющим для окружающих явилось его предсказание начала Великой Отечественной войны. 22 июня 1941 года он в присутствии свидетелей доказывал одному из лагерных друзей, что в ближайшее время начнется война. Не успел он закончить фразу, как из барака выскочил какой-то зэк с криком «Война началась!».
Пятилетний срок заключения Гумилёва закончился 10 марта 1943 года. За это время он успел побывать и простым землекопом, и шахтером в меднорудной шахте. Затем переквалифицировался в геотехники, под конец стал архивариусом в химической лаборатории, где чуть не умер от дизентерии, три дня пролежав без сознания. Все заключенные, у которых заканчивался срок, давали подписку оставаться на местах до конца войны. Расконвоированный зэк Гумилёв поступил в геологическую экспедицию: сначала искал соль на Хантайском озере, а на следующий год проводил магнитометрическую съемку в бассейне Нижней Тунгуски. Лев Николаевич впоследствии вспоминал: «<…> На Нижней Тунгуске место было очень суровое. Тайга – это зеленая тюрьма. Летом там ужас: комары, мошка; в сентябре начинаются дожди, а с октября – завалы снега. Ужасно тяжело там жить». Последняя экспедиция ознаменовалась открытием крупного месторождения железа, за что всех ее участников премировали недельным отпуском в Туруханск. Такой изощренный способ «поощрения» придумало местное гулаговское начальство.
Дело в том, что в Туруханске находились лагеря для осужденных женщин, и во время войны здесь на пять тысяч зэчек приходилось всего восемь мужчин. Зато постоянно прибывали «отдыхающие», им разрешалось выбрать по душе подругу и для порядка даже оформить с ней на неделю гражданский брак (о чем делалась соответствующая запись в конторской книге). Вспоминая в середине 1950-х годов детали своего краткосрочного «отпуска» в Туруханске, Гумилёв в одном весьма откровенном письме к другу (В.Н. Абросову) упоминает трех оставшихся на берегу Енисея «жен» и даже называет их имена – Матрена, Лиза и Вера. Всего же «донжуанский список» к моменту этого чисто мужского разговора насчитывал тридцать два имени. Поездкой в Туруханск Лев Гумилёв воспользовался и в иных целях: он уговорил местного военкома отправить его добровольцем на фронт и даже пригрозил в случае отказа вскрыть себе вены
>* * *
На фронт он ехал через Москву. Подъезжая к столице, сумел в нужном месте и в нужное время выбросить в окно письмо-треуголку, адресованное хорошему другу мамы Николаю Ивановичу Харджиеву (1903—1996). Письмо это чудом и вовремя попало в руки адресата. Н. И. Харджиев в сопровождении И. Н. Томашевской (жены известного литературоведа) отыскал воинский эшелон, стоявший на запасном пути. Пробегая вдоль вагонов-теплушек и выкрикивая имя Гумилёва, они наконец нашли Льва и снабдили его теплыми вещами и деньгами. Тогда же у них состоялся и разговор о пассионарности. Другу матери Гумилёв сказал: «Из всех моих лишений тягчайшим была оторванность от науки и научной академической жизни». Знал бы тогда Лев, сколько ему еще придется страдать от этой самой «академической науки»…
Пока поезд дожидался отправки, Гумилёв сумел дозвониться еще до одного московского знакомого – В. Е. Ардова (он привез изголодавшемуся солдату буханку хлеба) и известного писателя В. Б. Шкловского: ему Лев передал рукопись стихотворной драмы о Чингисхане в надежде, что ее удастся напечатать в связи с 25-летним юбилеем Монгольской Народной Республики. Увы, Шкловский ничего не сделал для продвижения выстраданного литературного и драматического детища молодого поэта (вероятно, испугался), впервые оно было напечатано лишь в 2004 году.
О своей фронтовой жизни Л. Н. Гумилёв с легкой иронией рассказал сам в одном из многочисленных интервью, которые ему пришлось давать в конце жизни: «<…> я поехал добровольцем на фронт и попал сначала в лагерь "Черемушка", откуда нас, срочно обучив в течение 7 дней держать винтовку, ходить в строю и отдавать честь, отправили на фронт в сидячем вагоне. Было очень холодно, голодно, очень тяжело. Но когда мы доехали до Брест-Литовска, опять судьба вмешалась: наш эшелон, который шел первым, завернули на одну станцию назад (уж не знаю, где она была) и там стали обучать зенитной артиллерии. Обучение продолжалось 2 недели. За это время был прорван фронт на Висле, я получил сразу же назначение в зенитную часть и поехал в нее. Там я немножко отъелся и в общем довольно благополучно служил, пока меня не перевели в полевую артиллерию, о которой я не имел ни малейшего представления.
Это было уже в Германии. И тут я сделал действительно проступок, который вполне объясним. У немцев почти в каждом доме были очень вкусные банки с маринованными вишнями, и в то время, когда наша автомобильная колонна шла на марше и останавливалась, солдаты бегали искать эти вишни. Побежал и я. А в это время колонна тронулась, и я оказался один посреди Германии, правда, с карабином и гранатой в кармане. Три дня я ходил и искал свою часть. Убедившись, что я ее не найду, я примкнул к той самой артиллерии, которой я был обучен – к зенитной. Меня приняли, допросили, выяснили, что я ничего дурного не сделал, немцев не обидел (да и не мог их обидеть, их не было там – они все убежали). И в этой части – полк 1376 31-й дивизии Резерва Главного командования – я закончил войну, являясь участником штурма Берлина.
К сожалению, я попал не в самую лучшую из батарей. Командир этой батареи старший лейтенант Фильштейн невзлюбил меня и поэтому лишал всех наград и поощрений. И даже когда под городом Тойпицем я поднял батарею по тревоге, чтобы отразить немецкую контратаку, был сделан вид, что я тут ни при чем и контратаки никакой не было, и за это я не получил ни малейшей награды. Но когда война кончилась и понадобилось описать боевой опыт дивизии, который было поручено написать нашей бригаде из десяти–двенадцати толковых и грамотных офицеров, сержантов и рядовых, командование дивизии нашло только меня. И я это сочинение написал; за что получил в виде награды чистое, свежее обмундирование: гимнастерку и шаровары, а также освобождение от нарядов и работ до демобилизации, которая должна была быть через 2 недели».
Опыт войны помог Гумилёву укрепиться также и в некоторых выводах, имевших не только практическое, но и теоретическое значение (что в будущем пригодилось при разработке учения об этногенезе). Спустя много-много лет в одном из интервью он откровенничал: «Да, я могу рассказать, что такое армия без всяких прикрас. Все эти писатели, Бондарев и другие, – это результат "писательства". Самый жесткий писатель – это ранний Лев Толстой с "Казаками” и русская литература, посвященная войне с Наполеоном. Далее начинается приукрашивание действительности <…> Войны происходят, с этим ничего не поделаешь. Человечество несет количественные и качественные потери, но жестокость опустошает душу. <…>
Все мы в этой последней войне воевали за Россию, хотя в нашей маленькой зенитной батарее были армянин и казах. И мы великолепно уживались друг с другом на индивидуальном уровне. Но мы же не навязывали своих привычек, не старались сделать из них "неполноценных русских". И они вели себя соответственно в отношении нас. Общий результат известен? Мы взяли Берлин, а не противник – Москву. Наша пассионарность оказалась выше немецкой. <…>
Я воевал в тех местах, где выживали только русские и татары. Войны выигрывают те народы, которые могут спать на голой земле. Русские и татары – могут, а немцы – нет. Немцы воюют по часам, и только, когда кофе попьют, а мы – всегда. <…> Надо вынести все страдания и оправдаться в слезах и покаянии самому. Судьба – это вероятность состояния. То есть существует процесс, который идет не жестко запрограммировано, а вариабельно, причем вариабельность эта зависит от такого количества фактов, что мы их даже учесть не можем, не то что совладать с ними. Поэтому я охотно повторю: что доволен своей судьбой. Я был не одинок, я был со своим народом и переживал то, что переживал мой народ».
В победном мае 1945 года Л. Н. Гумилёв «рапортом» Н. И. Харджиеву из поверженного Берлина: «О себе: я участвовал в 3 наступлениях: а) освободил Зап[адную] Польшу, б) завоевал Померанию, в) взял Берлин, вернее его окрестности… Добродетелей, за исключением храбрости, не проявил, но тем не менее на меня подано на снятие судимости. Результата жду. Солдатская жизнь в военное время мне понравилась. Особенно интересно наступать, но в мирное время приходится тяжело». В минуты редкого затишья Гумилёв писал стихи – и патриотические, и элегические. Наступление Красной армии и победоносное завершение кровопролитной войны пробудили в душах советских людей глубокие патриотические чувства гордость за свою великую Родину. Лев Гумилёв – не исключение. В стихотворение, названном «Наступление», писал:
Мы шли дорогой русской славы,
Мы шли грозой чужой земле,
И лик истерзанной Варшавы,
Мелькнув, исчез в январской мгле.
А впереди цвели пожары,
Дрожала чуждая земля,
Узнали тяжесть русской кары
Ее леса, ее поля.
Но мы навеки будем правы
Пред вами, прежние века.
Опять дорогой русской славы
Прошли славянские войска.
Лирическое настроение Гумилёва отразилось в письмах к Эмме Герштейн, но еще больше – в посвященных ей стихах. К Эмме он сохранял былую привязанность, часто вспоминая их мимолетную любовь в Питере, когда они на ночь оставались в мастерской художника А. Осмеркина (тот, сам не равнодушный к Эмме, уезжая в частые творческие командировки, великодушно предоставлял ей ключ). Теперь же, находясь в Германии и не зная, останется ли он живым до конца войны, он посвятил и отправил Эмме одно из своих лучших стихотворений «Поиски Эвридики», названное лирическими мемуарами:
Горели фонари, но время исчезало,
В широкой улице терялся коридор,
Из узкого окна ловил мой жадный взор
Бессонную возню вокзала.
В последний раз тогда в лицо дохнула мне
Моя опальная столица.
Все перепуталось: дома, трамваи, лица
И император на коне.
Но все казалось мне: разлука поправима.
Мигнули фонари, и время стало вдруг
Огромным и пустым, и вырвалось из рук,
И покатилось прочь – далеко, мимо,
Туда, где в темноте исчезли голоса,
Аллеи лип, полей борозды.
И о пропаже мне там толковали звезды,
Созвездья Змия и созвездья Пса.
Я думал об одном средь этой вечной ночи.
Средь этих черных звезд, средь этих черных гор —
Как милых фонарей опять увидеть очи,
Услышать вновь людской, не звездный разговор.
Я был один под вечной вьюгой —
Лишь с той одной наедине,
Что век была моей подругой <…>
Из Берлина, уже в сентябре, он прислал Эмме довольно-таки обстоятельное письмо с обнадеживающей влюбленную женщину концовкой: «<…> О моей жизни ничего веселого не скажешь. 3 часа в неделю я обучаю любознательных офицеров истории и литературе, а прочее время они обучают меня, кажется, с равным неуспехом. Европа надоела до чертиков. Читать нечего, говорить не об чем. Пишите чаще. <…> Целую Ваши ручки и Вас. Leon». Однако впереди ждала совсем другая женщина…
>* * *
Нельзя сказать, что Гумилёв прошел войну без единой царапины. Во время боев в Польше при минометном обстреле кусок доски попал ему в переносицу; в результате у него появилась горбинка на носу, напоминающая природную горбинку у его матери. Сразу после демобилизации Лев Николаевич вернулся в Ленинград. Город еще не оправился от ужасов блокады. То тут, то там маячили остовы разбомбленных или уничтоженных пожаром домов, многие окна были забиты досками, на улицах немноголюдно. Однако раны и опустошения, нанесенные войной, не смогли уничтожить красоту града Петрова. На ум сами собой приходит стихи, написанные еще в Норильске:
Так вот он, мой Город знакомый,
В браслетах лебяжьих мостов,
В вуале туманной истомы,
В венце воспаленных крестов,
И в блеске Невы, окаймленной
Холодной осенней зарей.
А я, бесконечно влюбленный
В твой голос, в твой камень живой,
Вдыхая морских испарений
Пьянящую сердце струю,
В любой голубеющей тени
Дыханье свое узнаю.
В отчетливых абрисах зданий
Узоры мечтаний моих,
Осколки забытых желаний
В граните твоих мостовых.
И я ли осмелюсь не биться
За гордое счастье твое?
Я Дух этой дивной столицы,
А город мой – тело мое.
Демобилизованный солдат с котомкой за плечами и двумя боевыми медалями на груди («За взятие Берлина» и «За победу над Германией») не спеша и с удовольствием прошелся по знакомым улицам от вокзала до Фонтанного дома, где его ждала мать, недавно вернувшаяся из Ташкента (с сыном она не виделась почти шесть лет). Анна Андреевна в слезах обняла и расцеловала Лёву. Они проговорили всю ночь и не могли наговориться после стольких лет разлуки. Первая жена Пунина А.Е. Аренс умерла в эвакуации, и в квартире в Фонтанном доме освободилась комната, которую Лев Гумилёв и занял.
Утром он пошел в университет, где декан исторического факультета, известный ученый В. В. Мавродин встретил его ласково и приветливо, называя «Лёва», но, главное, разрешил на выбор: или поступить на очный, или на заочный, или сдать экстерном экзамены, за 4-й и 5-й курс. Лев выбрал последнее и за полтора месяца сдал десять экзаменов по всем недостающим предметам и защитил диплом. Характерная деталь: на комплексный экзамен по общественным дисциплинам, включавший все три составные части марксизма-ленинизма, высоко эрудированный экстернарий явился больным, с сорокаградусной температурой и, к удивлению строгих преподавателей, заявил: «Я хотел бы отвечать стихами!» – «Позвольте, – нахмурились экзаменаторы, – какие стихи могут быть по диалектическому материализму и истории партии? Что за вопросы в вашем билете?» – «"Закон отрицания отрицания" и "Народничество в революционном движении"». – «Так что же?» И тридцатитрехлетний студент без запинки прочел стихотворение Николая Заболоцкого, раскрывающее преемственность в развитии и главу из поэмы Бориса Пастернака «Девятьсот пятый год», где рассказывалось о народнических истоках Первой русской революции. Экзаменаторы по достоинству оценили оригинальный ответ…
После получения университетского диплома Гумилёв успешно сдал вступительные экзамены в аспирантуру Института востоковедения. Он приступил к занятиям, а летом вновь поехал в археологическую экспедицию под руководством любимого профессора и старшего друга М. И. Артамонова. Все вроде бы складывалось как нельзя лучше. Но 14 августа 1946 года было принято и опубликовано печально знаменитое постановление ЦК ВКП (б) «О журналах "Звезда" и "Ленинград"», содержавшее критику Анны Ахматовой и некоторых других советских писателей. Началась беспрецедентная травля поэтессы: ее исключили из Союза писателей, лишили продуктовых карточек и возможности публиковаться. В официальных инстанциях от нее отвернулись все – от начальников до секретарш. С ней перестали здороваться, а кое-кто, завидев издали опальную советскую Сафо, воровато оглядываясь, переходил на другую сторону улицы.
На повестке дня совершенно определенно стоял вопрос о скором и неизбежном аресте Ахматовой. Ее обвиняли не только в антисоветских настроениях и аполитичности творчества, но и в деятельности в пользу английской разведки, о чем свидетельствует рассекреченное в 90-е годы XX века заведенное на нее досье спецслужб. Некоторые знакомые Анны Андреевны давно уже были завербованы органами государственной безопасности и регулярно информировали их обо всем происходящем в ее окружении. Власти и карательные службы были прекрасно осведомлены о содержании сохраняемого в памяти поэтессы антисталинского цикла стихов «Реквием», большинство из них Ахматова время от времени читала вслух, как она считала, доверенным лицам. Крамольные стихи лучше всякой политической агитки разоблачали репрессивный режим, а тот, естественно, не допустить подрыва собственного авторитета.