355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Барабашов » Белый клинок » Текст книги (страница 6)
Белый клинок
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:15

Текст книги "Белый клинок"


Автор книги: Валерий Барабашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

Мелькнула в небе какая-то тень, наверное, испуганная людьми птица искала себе новое пристанище, и Колесников долго глядел вслед этой тени…

Зачем он смалодушничал тогда, в штабе?! Зачем согласился возглавить Повстанческую дивизию? Ведь ничего путного из этой затеи все равно не выйдет. Он знает большевиков: они не отступятся, не отдадут власть. Что значит для них горстка тех же антоновцев, махновцев, бунтующих на Дону казаков, взявшихся за оружие калитвян против могучей России? Что они могут сделать о этим вот безбрежным миром, с этим лунным светом и далекими звездами? Можно ли заставить солнце подниматься с другой стороны?

Бежать! Надо бежать! Пока не поздно, пока еще руки не в крови… А Лапцуй? Если об этом узнают в полку… Теперь узнают, если он и убежит. Трофим не простит, позаботится о том, чтобы в полку узнали. Он, Колесников, сам себя загнал в западню, захлопнул дверь. Выхода нет. Теперь ему не простят – ни те, ни другие.

– Сволочи! – с отчаянием сказал Колесников, сам не зная, кому адресует свой безысходный гнев и бессильную злобу. – Сволочи! – повторил он уже спокойнее. В конце концов Трофим Назарук и тот же Марко Гончаров могли его только припугнуть – за что же, в самом деле, лишать жизни Оксану, мать и его сестер? Они же и раньше знали, что он служит в Красной Армии!

Колесников скрипанул зубами: да нет же, нет! Чего он паникует, нагоняет страху на самого себя?! Он на службе, в отпуску, обязан вернуться в полк. Пойти вот сейчас, потихоньку, за Дон, через лес и Гороховку, в Мамон – там красные. Штабные – пьяные, придет из набега Гончаров, все будут заняты им…

«Иди, иди, – сказал знакомый насмешливый голос. – Ждут тебя там у красных, в особом отделе, не дождутся. Шашечку белую припомнят, еще кой-чего. Дорожка у тебя теперь одна, Колесников. Покатился колобок – не остановишь».

«Да не хочу я, не хочу! Долго ли это «восстание» продержится?»

«Раньше надо было думать, не маленький… А тут, глядишь, есть смысл повоевать. Никто же не знает, чем дело кончится».

«Ненавижу! Ненавижу всех до единого!» – черной кровью обливалось сердце Колесникова. Он отчетливо понимал, что ненавидел сейчас прежде всего самого себя, как понимал и то, что нет уже для него пути ни назад, ни вперед…

* * *

Эскадрон Гончарова на вялой рыси скоро подскочил к крыльцу; за эскадроном тянулась длинная вереница тяжело груженных подвод и даже саней, хотя снегу еще было мало.

У штабного дома сразу стало многолюдно, шумно, колготно.

Марко гарцевал на высоком белоногом коне; по-кошачьи цепко спрыгнул на землю, кинул поводья уздечки деду Сетрякову, вынесшему Колесникову шинель, – не захворал бы Иван Сергеевич, распарился в доме да сразу на холод.

– Ну? Как сходил? – спросил Колесников Марка́, в свете луны приглядываясь к его довольной физиономии. – Что долго так?

– Да что, – сплюнул Марко. – Пока власть скинули, председателя волисполкома судили, комсомолу мозги вправляли… Ну, бабу одну гузкой заставили посверкать, больно уж она кудахтала… Много было делов, Иван Сергее. Воинство свое увеличил на пятнадцать человек, с конями…

– Ну-ну, хорошо. Овса привез?

– Семь подвод. Да пшеницы восемнадцать.

– Кони-то, что взял, добрые? И люди – кто они?

– Кони верховые, а люди… – Марко пятерней почесал в голове, под шапкой. – В бою покажутся. Разговор с ними короткий був: не хочешь до нас идти, становись к стенке. Двоих проучили, остальные сами побегли.

Колесников, слушая Гончарова, пошел с крыльца, оглядывая спешившийся эскадрон, вслушиваясь в голоса людей, усталое всхрапывание лошадей; у одной из подвод он остановился, удивленно приглядываясь к сидящей в ней женщине, – что за явление? Молча повернул голову к Марку, и тот, понимая молчаливый вопрос, лихо цыкнул сквозь зубы:

– Вот, командир, девку себе отхватил. При председателе тамошнем секретарем была. Злющая – ух! Ни с какого боку не подступишься. Еж да и только.

– Секретарь, говоришь? – рассеянно переспросил Колесников, подошел ближе, вгляделся.

Лида – замерзшая, перепуганная, наревевшаяся до головной боли и слабости во всем теле – подняла глаза.

– Как зовут? – отрывисто спросил Колесников.

– Соболева, – сказала Лида и отвернулась. – Говорила уже.

– Пошли-ка на свет, – велел Лиде Колесников и смотрел, как она неловко слезала с брички, оглядывалась, переминаясь на задеревеневших, видно, от долгого сидения ногах; молча смотрела в свою очередь на него – ну куда, мол, дальше?

В комнате при свете лампы Колесников оглядел Лиду с головы до ног.

– Хм… – Лицо его дернула жесткая улыбка. – Грамотная?

– Грамотная.

– При штабе тебя оставлю, бумаги будешь писать.

Лида сузила глаза, голос ее срывался.

– Думаешь, работать на тебя буду?! Грамоту свою тратить на бандитские ваши дела?! Макара Василича на моих глазах убили, Ваню Жиглова… Жениха моего…

Колесников, коротко и зло размахнувшись, ударил Лиду в лицо. Девушка, вскрикнув, упала.

– Тут я приказываю! – чеканя каждое слово, гаркнул он. – И ты будешь делать то, что прикажу, или шкуру с тебя спустим. Опрышко! – властно позвал он. – Или кто там есть?

В комнату сунулся Филимон Стругов, ездовой, за ним, деловито сопя, протиснулся в дверь Кондрат Опрышко; вошел и Марко Гончаров, исподлобья недовольно поглядывая на Колесникова – что еще тот задумал?

Лида поднялась с пола, глаза ее горели ненавистью.

– Справился, да? – бросила она с вызовом Колесникову. – С девкой-то. Глянь какой! С одного удара валишь.

– А ты б сама ложилась, – хохотнул Марко, постукивая плеткой по руке.

– Погоди! – бросил ему Колесников. И снова Лиде: – Ты поняла, что я сказал? При штабе бумаги будешь составлять.

– Ты что же это, Иван… – У Гончарова сам собою открылся рот. – Себе девку забираешь, так?

– При штабе останется, – отрубил Колесников. – Бумаги писать, а ты, Марк Иваныч, те бумаги читать будешь, поняв?

Гончаров изменился в лице; матюкнувшись, повернулся на каблуках хромовых, раздобытых в прошлом набеге сапог, пошел к двери. У самого порога замедлил шаги, что-то хотел сказать – резкое, злое, даже спина его в добротном кожухе выражала протест и лютое недовольство решением Колесникова, – но передумал, трахнул дверью, ушел.

– Стругов! Опрышко! – как кирпичи, положил Колесников слова приказа. – Девку бачите?

– Так точно, Иван Сергев!

– Бачимо!

– Так вот, чтоб ни один волос с ее головы не упав, понятно? Бо я из ваших волосьев уздечку прикажу сплести, понятно? А тикать вздумает эта краля – руби!

Филимон с Опрышкой, как кони, замотали головами. Повинуясь жесту Колесникова, один за другим вышли вон.

– Страсть люблю занозистых девок, – сказал Колесников Лиде. – Ще парубком за такими ухаживал… Да ты раздевайся, натоплено тут. Трошки посиди, а потом на Новую Мельницу поедем, там будешь жить.

Лида не ответила ничего, сидела, понурившись, на лавке.

– Сговорчивой будешь, так и вправду волос с головы не упадет. – Колесников ходил перед нею, тяжело скрипели под его ногами половицы. – А дурить примешься, вон Опрышке для разносу отдам. Видала, какой?

– Потянули-и-и… Хлеб потянули-и… – донеслось визгливое с улицы, и Колесников подхватился чертом, вылетел на крыльцо.

Лида, припав к окну, видела, как сгрудились у подводы с мешками какие-то люди, как Гончаров подскочил к одному из мужиков, вскинувшему на спину поклажу, ахнул его кулаком в лицо. Мужик уронил мешок, упал и сам, сбитый с ног очередным ударом.

«Зверь!» – с содроганием подумала Лида, отворачиваясь от окна, вздрагивая уже знакомой дрожью, окончательно теперь понимая всю сложность своего положения.

– Кого это Марко прибил? – услышала она строгий голос Колесникова.

– Да Маншина, Демьяна, – весело ответил чей-то молодой голос. – Я, говорит, сам этот мешок на телегу клав, до дому собрався утащить.

– Мало ли что клав, – уронил начальственное Колесников. – Добро теперь общественное, коней кормить…

Он вернулся в дом, хмуро, мимоходом глянув на побледневшую Лиду.

* * *

Этой же ночью штаб Колесникова переехал на новое место – в хутор Новая Мельница. Хутор стоял под бугром в затишке, в лунной тени еще одного бугра, слева. Внизу блестела схватившаяся льдом речушка Черная Калитва, вяло дымили десятка полтора труб, заливисто брехали разбуженные собаки, фыркали, осваиваясь в новых конюшнях, лошади штабных.

Лиду поместили в боковухе небольшого деревянного и теплого дома, хозяйкой которого была острая на язык старуха Авдотья – уже в первые минуты она наговорила Лиде бог знает чего: и чтоб сама себе «постелю» хлопотала, и чтоб корову ей доила, и чтоб полы через день мыла – будут тут топтать… За стеной разлеглись Опрышко с Филимоном Струговым. Опрышко почти моментально захрапел – да какое там захрапел! Стекла зашлись протестующим нервным звоном!.. А Стругов долго возился, вздыхал, почесывался: донимали, видно, блохи.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Лежа на жесткой полке прокуренного и неимоверно скрипящего вагона, Шматко намеренно делал вид, что спит. Говорить ему с попутчиками – двумя без умолку тараторящими бабами и пыхающим самокруткой мужиком – не хотелось. Было о чем подумать в этом переполненном людьми поезде, медленно ползущим на юг губернии. Да и не стоило привлекать к себе внимание. Бабы явно любопытные: та, что помоложе, несколько раз уже поднимала голову, звала попить вместе с ними кипятку – мол, не стесняйся, парень, если у тебя ничего нету, и сахарину найдем, и кусок хлеба, слезай. Шматко сказал, что ел недавно, сыт, скоро будет дома… К тому же он не любит сладкого. А за приглашение спасибо, бабоньки…

Его оставили в покое, и Шматко, повернувшись на шинели, затих. Смотрел в крашенную липкой коричневой краской стену вагона, слушал близкое сырое дыхание паровоза, лязг буферов, думал. Часа через три поезд придет на станцию, до родной Журавки там рукой подать, две версты. Можно и пешком, а случится какая оказия – подъедет.

В Журавке, кроме тетки Агафьи, тугой на уши старухи, теперь у него никого нет. Отца в восемнадцатом году забили шомполами казаки генерала Краснова, мать померла следом, по весне. Дом их стоит пустой, разграбленный. Тетка присылала как-то письмо, написанное соседской девчонкой: не обессудь, Иван, что не уберегла ваше добро – лихие люди все повытаскивали. Да какое там «добро»! Ухваты остались и чугунки. Живности у матери было две-три курицы да тощий петушок, ну, одежонка кой-какая осталась от отца…

Хоронили мать без него, Ивана, гонялся он в это время за махновцами на Украине. Потом вернулся, служил в Богучарском полку начальником пулеметной команды, бился в Крыму с Врангелем. За годы гражданской войны раза два, наездом, был дома. Заколотил хату кусками горбыля, постоял на родном подворье да и был таков. Шла еще великая битва с белогвардейщиной, не до хаты – некогда горевать. Бросил все и уехал.

Теперь вот возвращается. Для людей – насовсем, так как хватит, навоевался. Жить пока будет у тетки, Агафья хоть сварит ему да бельишко при случае простирнет. А там видно будет. В его хате и печь развалили, холодно, глина со стен осыпалась, как там жить? Но хата пригодится: на днях из Богучара приедут трое назначенных в отряд, потом еще. Спрашивать будут «батьку Ворона»: мол, прослышали о таком, дело к нему есть. Люди эти проверенные, из Богучарской милиции и ревкома, кое-кто из Павловска приедет, там Наумович подбирал кандидатов. Любушкин, когда прощались в Воронеже, сказал: твое дело, товарищ Шматко, самому хорошо в Журавке закрепиться, нужный слух пустить, показать себя. А люди будут, это наша забота. Из местных мужиков тоже подбери нескольких, больше будет веры. Но смотри, чтоб не вышло осечки, иначе…

Да что он, маленький?! Заподозрят «батьку Ворона» – считай, дело провалено. Колесниковцы ни на какие переговоры с ним не пойдут, а просто уничтожат отряд и все. В том-то и задача, чтоб поверили. А там можно будет договариваться о «совместных» действиях, с Любушкиным они хорошо это обдумали, даже операции наметили. То на железнодорожную станцию нужно будет напасть, то на общественный ссыпной пункт, то обоз с хлебом перехватить или тот же продотряд разгромить…

«Банду» они с Любушкиным решили создать человек в семьдесят, не больше. Эскадрон. Часть лошадей возьмут в милиции да по окрестным деревням, а другие придется отбить в «набегах»…

Кого-то, видно, предупреждая на путях, заревел паровоз. Шматко свесил голову с полки, глянул в окно. Пошли уже знакомые места. Россошь проехали, долго стояли в Митрофановке, теперь уж километров десять осталось, не больше. Можно слезать.

Шматко спрыгнул на пол, натянул сапоги, шинель. Бабы, привалившись друг к другу, дремали, крепко держа на коленях чем-то набитые корзины. Мужик сидел у окна, позевывал.

– Приехал, что ль? – спросил он равнодушно.

– Ага, приехал, – кивнул Шматко.

Бабы услышали их разговор, проснулись, завозились, как куры. Молодая поглядывала на Шматко с прежним интересом – он, по всему, нравился ей.

– Мне, что ли, тут сойтить? – игриво сказала она. – А, Марусь?

– Гришка тебе сойдет, – ворчливо ответила другая баба. – Што я ему говорить-то буду?

– Ай, ну ево! Скажи, что у Россоши застряла, не смогла на поезд сести.

– Езжай, езжай, – улыбнулся молодухе Шматко. – В другой раз сойдешь.

– А ты… еще будешь ехать? – с надеждой спросила она. – Я дак в Россошь часто ездию, у меня свояченица там.

– Буду, буду, – пообещал Шматко. Он застегнул на все крючки шинель, присел на лавку – было еще время.

– Как зовут-то тебя? – спросил молодую.

– Дуня, – сказала она и зарделась. – Ветчинкины мы.

– Понятно. А меня Иваном зовут.

– Ага, Иван, – повторила Дуня и отчего-то засмеялась.

Поезд подкатил к станции, дернулся и стал. Шматко поднялся, кинул на плечо котомку, поклонился попутчикам.

– Ну, прощевайте, бабоньки. Ауфвидерзеен. Счастливо вам.

Он пробирался в тесном проходе между суетящимися людьми, спиной чувствуя взгляд молодой женщины. Уже с перрона махнул ей рукой – Дуня прилипла к окну, улыбалась ему. Хорошо было на душе, радостно как-то…

На голой степной дороге в Журавку его нагнала подвода. Шматко услышал позади себя грохот колес, фырканье лошади; повернув голову, смотрел на приближающегося возницу – плюгавенького мужичонку, в облике которого было что-то знакомое.

– Никак Иван?! – крикнул издали мужичонка и обрадованно затпрукал на лошадь, натянул вожжи.

– Яков? Ты?! – удивленно сказал Шматко, подавая односельчанину руку. – А я сразу и не признал.

– Да я, кто ж еще! – смеялся тот щербатым ртом, и желтые его, острые на концах усы смешно топорщились. – Садись, подвезу… Откуда путь держишь?

Шматко сел поудобнее, не спешил с ответом. Якова Скибу знал он с мальства, парубками на улицах Журавки сходились, бывало, в кулачных потасовках. Яшка открытого боя избегал, норовил ударить исподтишка, сбоку. Сторону в драках принимал сильных, тех, кто побеждал, слыл трусливым и ненадежным. Его потом били и те и другие. Щербатый рот – это с молодости, с памятных тех молодецких утех.

– Как там дом наш, стоит? – спросил Шматко.

– Стоит, куды денется! – Яков стегнул кобылу концами вожжей, но та лишь шевельнула куцым, в репьях хвостом, а ходу не прибавила. – Я слыхал, ты у красных был, – снова завел разговор Яков.

– И у красных, и у зеленых, у кого только не был! – Шматко досадливо махнул рукой. – С Махно вот как с тобой говорил…

– Так ты что же… у него… Или как?

– Гуляли, гуляли по Украине. – Шматко притворно зевнул. – Надоело все до чертиков!.. Ты-то, Яков, как живешь?

– Ды как! По-разному. Днем, стал быть, – так, ночью – эдак.

– Непонятно.

– А чего ж тут понимать, Иван? – хитро щурил маленькие бесцветные глазки Скиба. – Днем светло, а ночью – темно…

– Ну-ну, философ. Большевики тут сильно жмут?

– Да не так, чтобы очень… А ты из каковских будешь, Иван?

– Я-то?.. Я теперь сам по себе. Свободу люблю. Батько Махно научил. И вообще. Жизнь – она штука короткая.

– Да эт так, конешно. А что ж до дому бегишь? Разбили или как?

– Может, и разбили. Тебе-то что? – Шматко подозрительно глянул на Скибу.

– Так я… – Яков увел глаза. – Интересно, поди мы с тобой из одной слободы. Сколько годов не встречались.

– Вот и встретились, – неопределенно сказал Шматко.

С заснеженного бугра открылась им Журавка: припорошенные снегом соломенные крыши слободы, черные, как паутина, ограды огородов и дворов, белые дымы из труб. Тихо было и хорошо.

– Три года прошло, – вздохнул Шматко. – А вроде вчера уехал. Слобода по ночам снилась. Хоть и нет никого, а душа все не на месте.

– Родная землица, как жа, – согласился Яков. – Тянет до дому, это уж известно… Чем займаться думаешь, Иван? Голодное время-то.

– Чем!.. Хм. Подумать надо. На первый случай припас маленько, хватит, а там поглядим. А ты что это, Яков, выспрашиваешь? А? Не свистун у большевиков? А то гляди, у Ворона разговор короткий, – Шматко выразительно сунул руку за пазуху.

Скиба ненатурально как-то, испуганно захихикал.

– Токо мне и свистеть, Иван. Со щербатым-то жевалом. Чего мелешь?! Да и шкура – одна у каждого. Жалко.

– Шкуру береги, пригодится, – посоветовал Шматко. Он помолчал, зябко повел плечами: холодно, однако, в шинели, продувает. Как можно безразличнее спросил Якова: – А что в Журавке – тихо? Никто не шалит? Большевики вроде далеко.

Тот пожал плечами, шмыгнул простуженным носом.

– Ды как тебе сообчить, Иван. Время, конешно, неспокойное. Всякое бывает. Говорят, Колесников какой-то объявился.

– Колесников?.. Не слыхал. Кто это?

– А кто его знает! Говорят, из Калитвы, мужиков против Советов поднял.

– Гм. Смелый. Ну и что дальше-то?

– Дык… – Яков поперхнулся. – Власть свою установили, войско у них.

– А ты? В стороне? Или как?

Маленькое, сморщенное годами личико Скибы расползлось в загадочной усмешке.

– Мы люди темные, Иван. Живем тихо.

– Ну-ну. Сиди. А я что… Я сидеть, видно, не буду. Своя дорога. К Колесникову этому не пойду. Видал уже разных атаманов. Свободу люблю. И чтоб над душой не стояли. Вон батько Махно. Живет в свое удовольствие. То он большевиков гонял, то они его. То с белыми сватится, то против них… Ха-ха! Весело! Это я понимаю. Ты, говорит, Ворон, о себе думай. Чего, говорит, душа твоя просит, то ты ей и позволяй.

– Ворон… Это кто ж такой? – кашлянул Яков в кулак, вытер ладонью губы.

– Много знать будешь, скоро помрешь, – хмыкнул Шматко и знаком велел остановить подводу. Сошел с брички, отряхнул от соломы шинель.

– Да вам человека пришибить, што собаке муху проглотить, – покорно и боязливо сказал Скиба, с явным облегчением прощаясь со своим попутчиком.

– Ты вот что, Яков, – строго проговорил Шматко, – чтоб о нашем разговоре – никому. Понял? В одно ухо влетело, в другое вылетело. Мало ли о чем я тут болтал. Не видал, не слыхал, не подвозил. Ну? Кумекаешь?

– Да чего уж тут не понять! Можешь считать, в землю зарыл.

– Агафья-то жива?

– Жива. Вон, дым из трубы видишь?

– Вижу. Ты езжай, Яков. Спасибо, что подвез. А я тут, проулком. Короче, да и лишних глаз нету.

Скиба уехал, бричка долго еще громыхала колесами по пустынной улице Журавки. Шматко пошел, как наметил – проулком. Думал о том, что ему повезло с Яковом: он ни за что не утерпит, не удержит «секрета», с кем-нибудь да поделится. Уж Якова он знает! Скажет, поди, бабе своей, та – соседке…

Агафья – сухая телом, высокая старуха, закутанная драным теплым платком, – рубила во дворе сухую акацию. Она не слышала, как Шматко вошел во двор, стоял у нее за спиной, с улыбкой наблюдая за спорыми руками тетки. Потом взял у нее топор, и Агафья ойкнула, испугалась; подняла на племянника глаза:

– Ой, Ива-ан! Та видкиля ж ты взявся?! Матэ ридна!

– Да вот приехал, – Шматко показал на сучковатую и крепкую акацию, – помочь дровишек тебе нарубить…

…Вечером они сидели у теплой печи, и Шматко, напрягая голос, говорил тетке, что был на Украине, воевал там, а сейчас вернулся насовсем до дому – списали по контузии. Собирается ремонтировать свою хату, жинку бы надо завести, тридцать уже годов по земле все один да один мается, погулял, будет.

– Так, Иван, так, – согласно кивала тетка. – Что ж, хату бросили, батько с матерью сколько годов ее, проклятую, строили. Мать вон глины сотню возов на себе перетаскала, не меньше, живот сорвала, оттого и померла раньше сроку. И жинку треба заводить, это ты, Иван, гарно придумав, не молодый уже…

«Надо, конечно, в свою хату перебираться, – думал о своем Шматко. – Нельзя Агафью под удар ставить. Ведь, в случае чего, не простят ей племянника. И отца припомнят, и его службу в Красной Армии…»

Он забрался на пахнущую овчиной печь, блаженствовал в тишине и покое; в горнице ворочалась и вздыхала на кровати Агафья. Выл в печной трубе ветер: разыгралась, видно, на дворе метель. Хорошо, что успел он вовремя добраться до жилья, шел бы сейчас со станции…

Вспрыгнула с пола кошка, осторожно шла по ногам Шматко, отыскивая, вероятно, свое, привычное здесь место. Он взял ее на руки, положил рядом с собой, гладил. Любил кошек с детства, так же вот клал с собой на ночь, а мать, уже у сонного, забирала кошку, журила ее тихонько: «Ишь, барыня, разлеглась. Мышек иди лови…»

Шматко улыбнулся, ощутив себя босоногим худеньким пацаном, почувствовал вдруг руки матери, бережно накрывающие его стеганым лоскутным одеялом, даже голову поднял – показалось, что мать стоит возле печи, смотрит на него… Вздохнул, разочарованный, теснее прижал к себе кошку и заснул.

* * *

Дня через два явились в Журавку двое неизвестных. Спросили Ивана Шматко, пошли к дому Агафьи – оба молодые, с шустрыми смелыми глазами, в солдатских папахах и добротных сапогах. В хате вели себя шумно, выставили на стол склянку самогонки, но пили мало. Тетку Шматко величали Агафьей Спиридоновной, и она, непривычная и к такому обращению, и к поведению пришлых этих хлопцев, терялась: что за люди? чего им надо от Ивана?

Шматко объяснил тетке, что это товарищи по фронту, воевали вместе, люди мастеровые, печи умеют класть. Будут заниматься там, в хате, он вроде как нанял их.

Все трое уходили спозаранку в Иванов дом, ремонтировали его; скоро задымила печь, и запахло жилым.

Хлопцы прижились у Ивана, не спешили отчего-то возвращаться по своим домам. Скоро появились у них кони, кто-то из журавцев видел у приезжих то ли наганы, то ли обрезы. Ночами в доме Шматко подолгу не спали – горела лампа, шла вроде как гульба: о чем-то громко спорили, пели песни… Потом явились еще пятеро. Эти приехали на санях о двух лошадях, двое стали на постой у деда Линькова, а трое – у Шматко. Те, что были помоложе, ходили по Журавке, цеплялись до девок, несли всякую ахинею – дескать, они ни за какую власть, плевать им на Советы и на Колесникова, у них свой батько, Ворон…

На несколько дней Шматко уводил куда-то своих людей, потом они снова появлялись, но уже в большем количестве. Снова слонялись по слободе, зазывали журавских мужиков к себе, в «свободный от политики отряд», хвалили Ворона – жить с ним можно припеваючи, свободно, никого не неволит, делай что хошь…

В Журавке окончательно теперь утвердилось: Иван Шматко привел в родную слободу банду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю