355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Барабашов » Белый клинок » Текст книги (страница 14)
Белый клинок
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:15

Текст книги "Белый клинок"


Автор книги: Валерий Барабашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

В штабном доме Колесникова деду Сетрякову постоянного места не нашлось, он только в первую ночь спал вместе с Кондратом Опрышко и Филькой Струговым, а на следующий день приехал Нутряков и велел Сетрякову перейти в пристрой, где у хозяев размещалась, видно, летняя кухня. Дед на распоряжение начальника штаба нисколько не обиделся, наоборот, его больше устраивал этот тесный, но, как оказалось, теплый закуток, в котором он целыми днями топил гудящую грубку [6]6
  Небольшая печка.


[Закрыть]
, варил себе то супец, то картошку «в мундире» или просто сидел перед огнем, глубокомысленно глядя на жаркий его отсвет в поддувале, думал о странностях жизни. Исправно топил он печь и в штабном доме, старался, чтобы в нем было тепло. Но Филька Стругов все покрикивал, что жарко больно, старый черт, накочегарил, не баня тут, мозги у их благородий от жары плавятся, а это вредит умственному соображению по военной части, а также протрезвлению после выпивок. Сетряков кидался тогда открывать двери и вьюшки в печи, дом быстро настывал, и Филька умолкал. Он приказал в нужной температуре ориентироваться на его лысину: если жарко, то она вся берется росой, а если холодная – то, значит, в самый раз. Все было бы ничего, на башку Стругова можно было и равняться, но лысый этот мерин весь день ходил в шапке, не снимал ее и на ночь, и попробуй тут угадай, в росе она у него или в инее. Однажды, когда Филька заснул, дед полез к нему под шапку, скользя по лысине, как по бабьему колену; Стругов хоть и был, собака, пьяным, тут же подхватился, сунул Сетрякову в зубы подлым своим кулаком, разбил губу.

– Ты чого шаришь тут, ворюга? – заорал он дурным голосом, а вскочивший следом Опрышко, деловито и молча сопя, клацал уже затвором обреза.

Прибежал в одном белье Колесников, Лида завозилась в боковухе, бабка Авдотья забубнила на печи. Фильку стали урезонивать, мол, пить надо меньше, а Опрышко обматерил. Сетряков объяснил Колесникову ситуацию, сказал, что у него и в мыслях не было чего-нибудь украсть с Филькиной головы, шапка такая и у него есть… Колесников поморщился, подергал щекой и ушел досыпать. Стругов же в сенцах облаял деда на чем свет стоит, за лысиной велел наблюдать «при случа́е», и лучше спросить, а не лапать ее, да еще ночью, так и заикой недолго стать. «Прибью, ежли еще раз разбудишь», – сказал он и снова поднес к носу деда кулак.

Сетряков, не привыкший к такому обращению, – пусть Филька и выше его по старшинству – обиделся на ездового-телохранителя атамана, решив, что при «случа́е» он расквитается со Струговым за разбитую губу.

Сетряков считался при штабе «бойцом для мелких поручений» – таковых, кроме топки печей, мытья посуды и подметания полов, больше не находилось. И дед часто скучал у себя в пристрое, от нечего делать вспоминая жену свою, бабку Матрену, о которой думал с жалостью и недоумением. Матрена, как только он вступил в банду, поделила их избу ситцевой занавеской на две половины и запретила ему за эту занавеску заходить. Отделила она и чугунки-кастрюли, картошку в подполе, остатки зерна в ларе, а кусок желтого сала, который он берег еще с той зимы, просто спрятала.

Явно спятившая Матрена таким образом обрекала его на голодную смерть, и ни в какие пояснительные разговоры с ним не вступала – с бандюком, дескать, ей говорить не об чем. Хорошо, что он был при штабе: кой-чего из харчей ему перепадало. В строй его, как маломощного, не поставили, скакать на конях он уже и позабыл как, а пешим ходить в атаки… да какой из него стрелок?! Глаза только и видят, что перед носом, а чуток отойди, так и не поймешь, где свой, а где красный. Как стрелять-то?.. Вот спасибо Ивану Сергеевичу, уважил – определил на хорошую должность при штабе, тут хоть и забижают, зато тепло и сытно. А Матрена… вот лярва! Что удумала-то! Опозорила на всю Калитву, насмехаются теперь в штабе, мол, выгнала тебя Матрена за мужеские дела, а ему как протестовать?.. Нехай скалят жеребцы зубы, нехай. Дело его стариковское, такое можно и стерпеть, тут уж недолго осталось небо коптить. Жаль только, круто взяла Матрена, душа у него никак на место не встанет, воротит, мутит, как после самогонки…

Обо всем этом Сетряков жалостливо как-то рассказал заглянувшей к нему в пристрой Лиде, но скрыл главное – зачем пошел в банду. А она возьми и спроси его именно об этом.

Дед в смущении отвел в сторону глаза, стал сердито шуровать в грубке кочергой, хотя в том не было никакой нужды. Кашлянул в измазанный сажей кулак:

– Да як тебе сказать, Лидуха… Уси пошлы, и я тож… Мабуть надо так.

– Кому надо-то? – наступала «жинка» командира.

– Кому… Нам, стало быть, и надо. Вон Безручко шо говорит: свободную новую жизнь построим без коммунистов и без этой… разверстки, во! Уси беды от них.

– Эх, дед! – вздохнула Лида. Она сидела рядом с Сетряковым на маленькой скамеечке (он уступил ей это место, а сам сел на перевернутый табурет) со скинутым на плечи платком, в расстегнутом пальто, печально смотрела на бушующий в печке огонь. – Сколько ты годов на свете прожил, а ничего так и не понял. Одурачили тебя, обрез в руки дали, и пошел ты убивать родную Советскую власть. Против народа пошел.

Сетряков от неожиданности открыл рот, хотел было вскочить и бежать прямиком к командиру – ты послухай, Иван Сергеевич, чего твоя жинка несет… Но решил, что доложить он всегда успеет, до штабного дома два раза ступнуть, а девка говорит занятно, и самое удивительное – не боится его! Он сделал вид, что слушает Лиду внимательно, думает над ее словами, потом вдруг повернул к ней седую лохматую голову, спросил:

– Слухай, а ты не боишься, шо я возьму и скажу Ивану Сергеевичу, а? Не злякаешься? Ох, он тебе и всыпет по одному месту за такие речи!

Лида сидела спокойная, по-прежнему смотрела в огонь. Потом так же спокойно перевела взгляд на его ждущее ответа лицо, улыбнулась:

– Не скажешь, дедушка. Ты и сам у них в плену, и я хочу, чтобы ты понял это.

Сетряков хлопал глазами, не сразу нашелся, что ответить, изумленно понимая, что перед ним не какая-нибудь там соплюшка, а взрослая и не трусливого десятка женщина.

– Как это?.. – промямлил он. – Я сам вступил. Захочу, дак и уйду…

Лицо Лиды стало суровым.

– Ты, дедушка, погляди на себя со стороны. Шут ты при штабе, а не боец. Над тобой и штабные потешаются, и из полков. А Безручко про тебя анекдоты рассказывает.

– Замолкни! – Дед вгорячах схватился за кочергу. – А то как звездану промеж глаз-то!..

– Да, это вы умеете, – горькая складка легла на Лидиных губах. – Нагляделась я, на себе испытала… – Приблизила гневные глаза к лицу Сетрякова. – А тронешь хоть пальцем, на себя пеняй. Отомстят за меня, так и знай. И Колесникову вашему достанется, и Безручке… всем!

Сетряков омертвело хлопал глазами; кочерга из его рук выпала, он отодвинулся от Лиды, взялся было за семечки – нажарил после обеда, но с сердцем сыпанул их в поддувало, вытер ладонью рот.

– Ты что хотишь-то, девка? – спросил приглушенно, оглядываясь на дверь – не дай бог, кто услышит их разговор! Это ж надо – жинка атамана и такие речи. Правда, привезенная, невольная, но… как не боится?! А может, подослал ее этот чертяка, Сашка Конотопцев, в разведку свою играет? Мол, прошшупаем деда: чем он там, в пристрое своем, дышит?.. Ну, нехай, нехай. Собака брешет, а ветер носит. Его, старого воробья, на мякине не проведешь.

– Помоги мне бежать отсюда, дедуль! – сказала Лида, и Сетряков окончательно утвердился в мысли: «Сашка, стервец, подослал».

– Дак что помогать-то? – осторожно спросил он, отодвигаясь, ища занятия рукам, стал ворошить семечки на грубке. – Беги на все четыре стороны…

Он хотел было продолжить свою мысль – ночью, мол, проще всего и сбежать, главное, караулы обойти, а уж по степи… Но представил, что́ значит для девки эти конные караулы; степь, где снегу сейчас по колено… Да, далеко не уйдешь.

Из приоткрытой дверцы грубки выпал красный горячий уголек, Сетряков подхватил его совком, кинул назад – не дай бог, вот так без него вывалится, пожар будет, не иначе… Снова смотрел на огонь, ждал, что будет говорить Лида, а она молчала; глянув в ее лицо, дед увидел, что жинка командира плачет – слезы частым горохом сыплются из молодых ее мокрых глаз, и она отворачивает голову, молчком вытирает их цветастым полушалком, подаренным, видно, Колесниковым.

«Конешно, девка при военных делах – баловство, – думал Сетряков. – Да ишшо силком взятая. Маята с ней. Тут кровь льется, головы летят, а эти жеребцы свадьбу затеяли… Да кому скажешь? С кем поделишься? Цыкнут, а то и ножиком по горлу. У Фильки не заржавеет. Да и Кондрат нянчиться не будет. Молчком, подлюка, придавит ночью – и не охнешь. Помер, скажут, старый…»

– Куда бежать, дедушка, что ты! – сказала наконец Лида и шмыгнула носом. – За каждым моим шагом следят. Колесников измывается, сильничает… Звери какие-то.

– Да уж такая, видно, твоя доля, Лидуха. – Сетряков опустил глаза.

Он долго думал потом, говорить или нет начальству, решил, что успеется. Вспоминал в подробностях свой разговор с Лидой, жалел ее, спорил сам с собою, влился, что не может дать мыслям стройность, а душе покой и уверенность. Как бы там ни было, а резон в словах Лиды был: штабные действительно зло подшучивали над ним, тот же Митрофан Безручко сулил им всем золотые горы, а гор этих пока что-то не видать. Как был у него драный кожушок да дырявые валенки, так пока и остались. Разве только обрез прибавился… Ох, головушка дурная, связался на старости лет с таким делом.

Лида пришла потом еще, но не говорила больше о побеге, а толковала с ним на разные темы: про большевиков и комсомол, про будущую жизнь и Ленина. Про Ленина Сетрякову слушать было очень интересно – никто так в Калитве не говорил о нем. Штабные – так те несли на вождя рабочих и крестьян, иначе как врагом трудового крестьянина и не называли. А Лидка все наоборот поворачивает. Ленин, мол, всегда пекся о хлебопашце и солдате, для них и Советскую власть устанавливал. А то, что в Калитве эту власть кулаки и дезертиры временно скинули, еще ничего не значит – Россия большая, правда народная все равно верх возьмет, возврату назад не будет. Их, бандитов, – горстка, пусть и в несколько тысяч, а народу российского – миллионы, и не для того он царя сбрасывал, чтоб мироедам-кулакам власть вернуть. Кулаки хитрые, дедуль: они хотят сейчас с большевиками покончить, а потом ты все равно на них ишачить будешь.

Посещения Лидой сетряковского пристроя не остались незамеченными – Филька Стругов зубоскалил по этому поводу: мол, у Ивана Сергеевича соперник появился, гляди, дед, последнего зуба лишишься, если командир узнает. Сетряков огрызался, как умел, Лиде верил и не верил. Как-то, разозлившись больше на себя, сказал ей с сердцем: чего, девка, воду мутишь? Жила б себе спокойно. И меня не тревожила. Кто власть в Расее заберет, ишшо не ясно: если наши, калитвянские, то сидеть тебе в Воронеже губернаторшей, так что держи лучше язык за зубами. У Ивана Сергеевича с законной-то супругой скандал вышел, видать, он не возвернется к ней, а раз тебя приголубил, то… Лида на это рассмеялась: не знаешь ты, дедушка, силы Советской власти, задурманили тебе голову всякой ерундой. Никаким губернатором Колесников никогда не будет, пусть и не надеется даже, все это сказки для таких, дедуль, как ты…

Лида говорила смело и уверенно, и это больше всего сбивало Сетрякова с толку: знала она что-то большее, чем он сам, и во что-то это большее верила. А он, старый, шатался и спорить с нею не умел. Говорила она, к примеру, про какой-то коммунизм, что собирается строить Советская власть, про крестьянские дома с электричеством и под железными крышами; и вроде бы все будут жить хорошо, одинаково… Ну и Лидка, даром что молодая, а язык – ну, чистое помело, так гарно сочиняе!.. Ничего коммунисты не построят, Лидуха. Иван Сергеевич вон соединится скоро с Антоновым да с батькой Махно и с донскими казаками, пойдут они гужом на Москву, скинут там большевиков с Лениным, и все в Старой Калитве будет как испокон веку: крестьяне станут поля пахать, хлеб сеять, детей ро́стить, а новые правители… Это уж не его забота, чем они там будут заниматься, главное, чтоб землю и волю дали да не мордовали. Зажиточным вернут, наверно, землю и лошадей, а у кого их не было… В этом месте дед становился в тупик, спрашивал Лиду, что будет с такими стариками, как он сам, и Лида отвечала уверенно: не жди ты, дедуль, новой власти; бандитов, сколько бы их ни было, большевики все равно разобьют, Колесников ваш не то что в Москву, а и до губернии не дойдет; что же касается земли, лошадей и стариков… Дальше она несла сущую ахинею: вроде бы все это будет общее, коллективное, так ей говорил какой-то Макар Васильевич, потому все и будут равны друг перед дружкой, никто никого забижать не станет. Старики же, которые совсем ослабнут, будут доживать свой век в специальных домах, собирать цветочки на клумбах или читать книжки…

Сетряков похихикал над Лидкиными речами – вот до чего девку испортить можно! Хорошо, что Макара этого Васильевича нету и брехни его тоже не стало. Вся Расея бунтует, ты, девка, не завирай. А кони и земля не могут быть общими – всегда они были у хозяевов, как иначе? Даже у них с Матреной надел землицы есть, нехай на нем мелу много, землица тощая, сухая, однако родит, кормит помаленьку. Другое дело – тягло… Но коня, а, может, и двух обещал ему за службу у Колесникова сам Митроха Безручко. Ты, говорит, Сетряков, как старый солдат, воевавший еще в турецкую, подмогни теперь Ивану Сергеевичу, а он твои крестьянские интересы отбьет у большевиков. Обещал Безручко и хороший плуг, и борону, корову – все военные трофеи будут распределяться по дворам и по заслугам. Обещания Митрофан давал принародно, говорил красиво и складно, на речи эти клюнули калитвянцы, а потом и криничанцы, и дерезовцы… В тот, первый день, когда побили в Старой Калитве продотрядовцев, Безручко на сходе тоже много говорил, многие поверили именно ему, а не Гришке Назаруку с Марком Гончаровым – те грозили обрезами да матюгами, заставляли идти в войско силой. Митрофан же подкупал тем, что землю, коров и лошадей обещал, продразверстку отменял на веки вечные, а будущую власть представлял истинно народной, из одних только крестьян, понимающих нужды друг друга – новая эта власть была мягкой, справедливой и до хлебопашца расположенной. Как было не пойти в повстанцы?!

Матрена, ясное дело, ничего этого не понимает, бабы как куры, дальше своего носа не видят и пугаются до смерти всяких перемен. Она и за царя, когда его скинули, плакала, и за Керенского этого – и чего он ей хорошего сделал? Нацепил бабью юбку да и бросил Расею-матушку большевикам. А за Советскую власть Матрена прям на дыбки встала, занавеску, лярва, повесила!.. Вешай, вешай! Вернется он домой на хорошем тарантасе о двух конях, коровенку, глядишь, штаб ему выделит, деньжатами подсобит. А чего? Такой уговор был, дело военное, для жизни опасное. Нынче вот грубку топишь, а завтра красные налетят, клинками раз-раз – покатилась с плеч дедова голова. И потом: Филька сам говорил, что теплая изба помогает Колесникову умственному занятию, правильным военным планам. Они и правда померзли бы без него, як цуцики. А Матрена нехай бесится, нехай. Он ей потом и занавеску припомнит, и ларь пустой, и сало. Скрутит вожжи, да по заду ее, толстомясую, по заду! Чтоб знала, как над военным геройским стариком измываться. Ишь, мозга куриная!

Распалившись таким образом, дед видел уже себя на вожделенном тарантасе о двух конях с привязанной позади буренкой. Матрена же, стыдливо пряча от соседей глаза, встречает его у вросшей в землю хаты, и покаянные слезы текут по старым ее щекам в три ручья. Она на виду у соседей сама скручивала вожжи и подавала ему, гнула спину – казни, батюшка!.. Он, пожалуй, не станет хлестать ее принародно – бабка все ж таки, не молодуха загулявшая. Потом как-нибудь, пусть только скажет слово поперек.

Малость поостыв, дед сильно засомневался в такой щедрой награде – за топку пусть и штабной печи ему могут не дать не только двух коней и тарантаса, а даже дохлой коровенки – не такие его заслуги. Вот если б доверили какое важное, опасное дело, а он бы хорошо его сполнил…

Не знал Сетряков, что мысли его и надежды пересеклись с ответственными планами, которые рождались в штабе Колесникова, что Сашка Конотопцев, голова разведки, уготовил для него пускай и не такую уж опасную, но вполне важную роль в этих планах.

В штаб Сетрякова позвал Филька Стругов. Вошел к нему в пристрой, потянул носом воздух, сморщился.

– В катухе и то дух легше, – сказал он и сплюнул. – То ли козлом у тебя тут воняе, то ли псиной… Идем-ка, начальство зовет.

Сетряков заволновался, стал было приводить себя в порядок: кожушок подпоясал, шапку о колено выбил, а Филька засмеялся:

– Что ты как петух перед курицей затанцював? И так гарный. Идем.

В штабе сидели только Нутряков с Конотопцевым, и дед малость расстроился – думал, что зовет его сам Колесников, а не его помощники. Эти сейчас, поди, примутся хулить его, доброго слова от них не дождешься. Но оба штабных были настроены к нему вроде бы миролюбиво и серьезно.

Нутряков предложил деду сесть поближе к столу, разговор повел спокойно, заинтересованно.

– Ну, как существуешь, Сетряков?

– Да помаленьку, Иван Михайлович, с божьей помощью. Ноги ще таскають.

– Хорошо, хорошо. – Нутряков – чисто выбритый, с подкрученными усами, пахнущий одеколоном – брезгливо повел носом: исходил от деда какой-то замшелый дух: то ли этот старый хрыч в баню никогда не ходит, то ли одежда на нем провоняла от времени и конюшен… Нутряков, поскрипывая начищенными сапогами, поднялся, пересел за дальний конец стола. Спросил: – А ты, дед, знаешь, за что воюешь?

– А як же! – Сетряков с заметной даже обидой приподнял кустистые седые брови. – За народну власть, но без коммунистов и без этой… як ее!.. развёрки, во!

Нутряков с Конотопцевым одобрительно рассмеялись.

– Молодец! – похвалил начальник штаба. – Политически ты, дед, вполне грамотный, хвалю. Ну, а с бабкой у тебя что? Говорят, что она отделилась от тебя?

– А нехай говорят, Иван Михайлович, – махнул дед рукой. – У баб, сам знаешь, волосья довгие, а ума – с воробьиный нос.

– Если она против нас, ты сообчи. – Сашка скорчил начальственную физиономию. – Не поглядим, що стара, выпорем на площади, як шкодливую козу. Евсею вон скажу, тот и родную мать не пожалеет.

– Та ни-и! – испуганно дернулся Сетряков. – Шо ты надумав, Александр Егорыч, старуху на площади стегать?! Ничого она дурного не зробыла, так просто, дурью мается.

– Ну ладно, ладно, – кончил их спор Нутряков. – Оставим старуху. Есть дела поважнее.

Он придвинул к себе лежащую на столе карту, ткнул остро заточенным карандашом в какую-то желтую плешину.

– Вот что, Сетряков, – сказал строго, – в разведку пойдешь, понял? А точнее, поедешь. Сани тебе дадим, лошадь… Как смотришь на наше предложение?

Дед судорожно проглотил набежавшую в рот слюну – вот оно, настоящее дело! Не зря позвали, не зря!

– Шо прикажете, то и сполню. – Он поднялся на ноги, стараясь принять нужную, по его мнению, стойку. – Дело военное.

– Да дело-то военное, – поморщился Нутряков. – Но ты не суетись, сядь.

Вставил свое мнение и Сашка Конотопцев.

– Разведка – дуже серьезное дело, дед. Тут дуриком ничого не возьмешь. А хитростью, осторожностью… башкой, словом, поняв? – Лисья его мордочка напряженно вытянулась.

– Да шо ж тут не понять, Александр Егорыч? – Дед в волнении мял шапку: не пошлют еще, черти полосатые, раздумают. Дедов-то в банде, конешно, раз-два – и обчелся, но в самой Калитве да на хуторах – выбирай любого. – Сполню как положено! – Голос его сорвался в волнении.

– А в чека если попадешь, Сетряков? – Начальник штаба, разглядывая ухоженные ногти, качал хромовым сапогом. – Ты при штабе у нас, знаешь, поди, много?

– А ничого я не знаю, Иван Михайлович! Живу в Калитве, до родни еду, сало на хлиб менять… або тряпки яки… А спросють про бандитов, так нэма их у нас, не знаю…

– Да не бандитов, – покривился Конотопцев. – А повстанцы мы, поняв? И сказать про нас надо так: восстали мужики, а шо да как – не розумию, а? Твое дело – сторона.

– Так, так, – кивал дед головой.

– Иди сюда, Сетряков, – позвал, поднимаясь со стула, Нутряков, и дед боязливо подошел к карте, разложенной на столе – грамоту не знает, какая там еще карта? Но начальник штаба тыкал уже карандашиком в какие-то кружки. – Нас интересует, есть ли сейчас у красных гарнизоны вот здесь, в Гороховке, Ольховатке, какие силы стягиваются к Евстратовке? Конная наша разведка работает, кое-что еще мы предпринимаем, но и ты езжай. Тебе надо сделать вот такой круг дня за три, не больше. Спрашивать и смотреть надо осторожно, как бы между прочим, понял? Чтоб и не подумал никто, что ты чем-то интересуешься. Смотри, запоминай. Спрашивай только у местных жителей, от военных держись подальше. А то начнешь, чего доброго, у них спрашивать.

Сашка при этих словах Нутрякова захохотал, ударил себя по тощим ляжкам.

– Ты, дед, смотри, а то в самом деле…

Сетряков оскорбился в душе: сопляк, а туда же, учить…

– А насчет прикрытия… – в раздумье продолжал Нутряков, – ты, дед, пожалуй, прав: сало едешь менять, сбрую конскую… Это мы обдумаем. А ты пока собирайся.

Лошаденку ему дали, можно сказать, никудышнюю: низкорослую, с отвислым животом, клешнятыми, разъезжающимися ногами. В молодости она, может быть, и умела резво бегать, сейчас же тяжело трусила по зимней лесной дороге, недовольно фыркая, кося фиолетовым глазом на торопящего ее возницу. А он все погонял свое тягло, чмокал губами, покрикивал, испытывая во всех своих действиях неописуемое блаженство от небыстрой, но вполне сносной езды. Он был сейчас и еще несколько дней будет хозяином и этой лошади, и крепких еще саней. Эх, оставили бы ему и то и другое – ведь на рисковое дело он согласился, вернется ли?.. Вдруг – упаси боже! – попадется он в руки чека или милиции, что тогда? Там, на Новой Мельнице, все это было просто: мели, мол, Емеля, всему поверят – старый, что с него возьмешь? А попадись он к толковому мужику – все из него вытянет, запутает и распутает клубок, хоть как выворачивайся. Не зря ли взялся за такое дело? Молодому и то не каждому по плечу, а тут… Голова вон седая вся, зубов уж нету… Эх!

Но трусливую эту мыслишку Сетряков отогнал – чего теперь! Но-о, милая… Но-о, лахудра клешнятая…

Он ехал лесом, по-над Доном. Лес стоял снежный, безмолвный. Дед с опаской оглядывался по сторонам, замечая и волчьи, и заячьи следы, упавшую отчего-то березку, сгнившую на корню ель. Думал о том, что хорошо, правда, получить в награду за разведку хотя бы эту кобылу с санями. Кобыла, понятное дело, не первой молодости, но он бы поухаживал за ней, подкормил, подлечил. Это ж били ее, подлюки, чем попадя по спине, аж кожу снесли. Конечно, лошадь обозная, не строевая, грабанули ее у кого-то при случае, чужая она им, лупи что есть мочи…

Сетряков затпрукал, спрыгнул с саней, стал подтягивать ослабший чересседельник, проверил, как затянут хомут – можно ехать дальше. Почувствовал вдруг, что кто-то стоит за его спиной, обернулся. Румяный, голубоглазый, разгоряченный, видно, ходьбой парень в потертой солдатской шинели, с котомкой за широкими плечами спокойно стоял перед ним, смотрел на него и его лошадь с интересом, улыбался приветливо.

– Здорово, дед!

– Здоров, здоров… – Сетряков отступил на шаг – напугал, черт! И откуда взялся, ведь никого на дороге не было!

– Куда путь держишь? – спросил парень.

– А ты?

– Я-то… Я далеко. – Парень махнул рукой в неопределенном направлении. – До дому. После ранения в Крыму в госпитале с ногой валялся, теперь к мамане двигаю. Заскучал. Да и хозяйство надо глянуть.

– Не нашенский ты, – сказал Сетряков. – Не из хохлов.

– Не из хохлов, – охотно согласился парень и предложил: – Давай, дед, посидим, покурим, а? А то я со своей ногой устал больно…

– Покурить можно, – неуверенно согласился Сетряков, думая, какой бы найти предлог, чтоб побыстрее отвязаться от лесного этого человека, а парень уже уселся на сани, сбросил с плеч котомку.

Они закурили. Парень развернул кисет, полный хорошего табаку, и Сетряков зацепил без огляду, чмокал теперь с удовольствием.

– В Гороховку, что ли? – снова спросил парень, и Сетряков близко теперь видел его васильковые, а не голубые, как это ему показалось раньше, глаза.

– Ага, в нее самую. – Сетряков отворачивал голову. – Одежонку кой-какую поменять на хлиб, сала баба шмат дала. Зерна нема, мил человек, баба с голодухи пухнуть уж стала.

– Из Калитвы сам?

– Оттуда.

– Я слыхал, народ у вас зажиточный, с чего бы это бабе твоей пухнуть?

– Дак… Кгм!.. Кх! Ох, и крепкий у тебя самосад, парень!.. Кто и зажиточный, а кто – голь перекатная, вроде меня.

– А лошадь-то… твоя?

– Лошадь… да лошадь моя. Но ты же бачишь, яка кляча. Бежит-бежит, станет… Покурим, дальше едем. М-да…

Парень молча кивал головой, соглашался. Курил не торопясь, отдыхал на санях.

– А что, дед, я слыхал, бунтуют у вас в Калитве?

– Дак… малость есть. Повстанцы, стал быть. Народ, вишь, обиделся на продотрядовцев энтих, хлеб силком выгребали, скотиняку уводили… Забунтуешь тут.

– Угу, ясно… Сам-то какой линии держишься? Тоже в банде? – Парень аккуратно стряхнул пепел в ладонь, держал ее на весу.

– Сам-то? – переспросил Сетряков, и пальцы его, державшие цигарку, дрогнули. – А я, милок, темный, не понимаю… Какая там еще банда?! Глаза вжэ не бачуть, ноги нэ дэржуть… Бабка и та с печи прогнала, каже, храпишь, да… стыдно дальше и казать. А линия… Яка тут может быть линия, милок? Я так думаю: шо красные, шо белые – один черт. Линия у крестьянина одна – выжить. Хай ему черт до той политики! И батька мой без нее прожив, и деды тож…

Парень вздохнул, бросил в снег окурок цигарки.

– Жаль. Советская власть за вас, середняков да бедняков, горой стоит, на вашу поддержку в первую очередь и рассчитывает. И кровь мы за вас в гражданскую лили… Жаль.

Сетряков неожиданно для себя вскипел.

– Шо ты жалкуешь на словах?! На деле-то оно по-другому выходит… Ну, раз ты такой грамотный, милок, то скажи: какую все-таки власть крестьянину-хлеборобу надо? Щоб справедлива була и защитница? А?

– Советскую, – ровно сказал парень и хорошо, светло улыбнулся. – Больше никакой нам, дед, власти не надо. Я и сам из крестьян, и отец мой, и дед тоже землю пахали. А я вот воевал за нее. Гражданская кончилась, думал: все, конец. А тут – новая заварушка. Глядишь, опять позовут, и не дадут дома как следует отлежаться.

– Да эт так, – согласился Сетряков. – У власти не спрячешься. Вон у нас, в Калитве… – но вовремя спохватился: вот старый дурак, чуть было лишнего не сболтнул. Наказывали же ему Конотопцев с Нутряковым: слухай больше, дед, а язык прикуси. Он поспешно переменил тему, спросил ласково: – Як зовут тебя, хлопец?

– Меня?.. С утра Павлом звали. – Парень думал о чем-то; он встал с саней, отряхнул с шинели табачные крошки. Убрал кисет и сложенную газетку в котомку, закинул ее за плечи.

– Ну что, дед? Пока. Как у вас, хохлов, говорится: до побачення, да?

– До побачення. – Сетряков пожал протянутую ему руку, ощутив в пальцах парня недюжинную силу.

– Так ты в Калитву, Павло, чи шо? – спросил он как бы между прочим.

– Нет, зачем?! – Парень отрицательно потряс головой, и пшеничный его, вьющийся чуб выполз из-под шапки. – Мне, дед, на железную дорогу надо, а там домой.

Они раскланялись и разошлись каждый в свою сторону.

«Брешешь ты, Павло, или як там тебя, – думал Сетряков. – Калитву ты нашу никак не минуешь, а до железной дороги тут два дня тилипать…»

– Но-о! Поехали! – покрикивал он на вялое свое тягло, подталкивал сани – прилипли к дороге, не стронешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю