355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Барабашов » Белый клинок » Текст книги (страница 2)
Белый клинок
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:15

Текст книги "Белый клинок"


Автор книги: Валерий Барабашов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)

Сакардин, убитый Григорием Назаруком, упал с брички беззвучно, с перекошенным от боли и протеста лицом; Михаил выронил наган, оседал в бричке медленно, схватившись руками за живот. «Всякую сволочь… дезертиров…» – были последние его слова: Марко Гончаров расчетливо, с двух шагов, выстрелил Михаилу в спину…

Скоро все было кончено. Гудел еще над головами осатаневший колокол, Ивашка-дурачок строил с колокольни радостно-глупые рожи, и Марко погрозил ему обрезом – хватит, мол, слезай.

Оставшиеся в живых красноармейцы бросились с площадного бугра прочь, на дорогу, по которой приехали, но их настигали, срывали сапоги, шинели. Выстрелы теперь стихли, слышалась только ругань, тяжкие удары. Григорий Назарук ярился над кем-то лежащим, окровавленным, бил его в голову култышкой обреза.

– Гришка-а! – тоненько, по-бабьи, кричал лавочник. – Оставь живого. Ему теперь наш хлебушко долго отрыгиваться будет.

Пять-шесть избитых до крови красноармейцев побежали по дороге, двое из них повернули к берегу Дона; вслед им долго еще свистели, улюлюкали…

Толпа на площади сгрудилась возле убитых, мужики поснимали шапки.

– Что ж вы наделали? Ироды!! – с ужасом вскрикнула какая-то сердобольная худая баба, закрыла лицо руками, затряслась в плаче. Завыли и другие бабы; мужики стояли хмурые, прятали друг от друга глаза.

– Ну, расквасились, – зло бросил Марко Гончаров. – Не мы их, так они б нас.

– Миша!.. Мишенька! – Толпа содрогнулась от душераздирающего крика Евдокии Назарук: простоволосая, с дикими от горя глазами, она бежала по улице к бричке, на которой лежал ее сын, и толпа безмолвно расступалась перед ней. Евдокия упала на грудь Михаила, забилась в плаче.

– Не скули, – грубо оборвал ее Трофим. – Ро́дный сынок хотел голодом тебя сморить, а ты нюни распустила. Людям спасибо скажи, что избавили от такого урода.

Старокалитвяне тесным кольцом обступили бричку, слушали придавленные рыдания Евдокии, молчали. Двое мужиков отнесли в сторонку тело Сакардина, прикрыли лицо подвернувшейся под руку дерюгой.

– Дозволь Михаила по-людски схоронить, Трофимушка! – упала мужу в ноги Евдокия. – Сынок он нам. На свет его пустили-и…

– То-то и оно, что пустили, – буркнул Назарук. – Ладно, хорони. Гришка, Марко… Кто еще? Ты, Конотопцев. Отвезите-ка Мишку к дому. Нехай последний раз… полюбуется… А винтовки, патроны соберите. Серобаба, поди-к сюда! И ты, Алексей Фролыч. Обмундированию с продотрядовцев посымайте, пригодится. Оружию – вон туда, в волисполком, снесите. Наша теперь власть там заседать будет.

Набросился на длинного, бедно одетого слобожанина, Демьяна Маншина:

– Ты чего стоишь без дела, каланча немытая?! Винтовку выбирай себе, патроны… Вон, тяни из рук. Да не бойся, он теперь не кусается.

Маншин, присев на корточки, осторожно тянул винтовку из рук красноармейца, чувствовал, что его трясет – такое на глазах произошло!.. А попробуй откажись – тут же пальнут, тот же Марко Гончаров, этому только мигни, родную мать не пожалеет.

– И ты, дед, не стой, – велел Назарук-старший Сетрякову. – Кобылка вон в постромках запуталась, подмогни. Хлебушек наш по домам развезти надо. Сам-то сдавал?

– Так ить… не успел, Трофим Кузьмич, – заискивающе гнул спину Сетряков. – Не подъезжали, стало быть, продотрядовцы. А Матрена так с дуру припасла уже.

– Вот и проучи свою Матрену, – посоветовал Назарук. – Тебе что-то никто не припасал… Дурья голова. Иди.

Награбленное обмундирование и оружие сносили в опустевшее здание волостного Совета; повстанческий отряд решили одевать в красноармейское, для маскировки. Тут же, в настывших комнатах, провели заседание штаба. Решили, что командовать отрядом будет пока что Григорий Назарук, заместителем у него назначили Марка́ Гончарова. Зажиточные слобожане также вошли в штаб, им вменялось бесперебойно снабжать отряд продовольствием, а коней – фуражом. Членами штаба стали Трофим Назарук, Митрофан Безручко, Иван Нутряков, лавочник Алексей Ляпота и еще два кулака – Кунахов и Прохоренко. Серобабу назначили комендантом Старой Калитвы, велели охранять слободу день и ночь.

Всех мужиков, от восемнадцати до пятидесяти лет, мобилизовали.

…С площади народ долго не расходился. Свезли в дальнюю балку трупы красноармейцев, кое-как закопали. Заглядывали в окна бывшего волостного Совета, старались услышать, о чем там идет разговор. Но слушать не давали: Ванька Поскотин и Демьян Маншин, еще утром такие простые и доступные, гнали всех от окон, скалили зубы: «Военная тайна». Наиболее настырных толкали взашей, материли. Дурачку Ивашке Поскотин разбил губы. Ивашка тоненько скулил, плакал; его успокаивали сердобольные старухи, вытирали кровь.

– Вот она, новая власть! – не выдержала одна из баб. – Божий человек, чем он вам помешал?

На бабу зашикали, замахали руками: молчи, дура!

Толкался среди баб дед Сетряков, толковал сам с собою: «Энти хлиб отымали, наши по зубам норовят дать… Кого слухать? До кого притулиться?..»

С площади старокалитвяне расходились подавленные, растерянные. Снег валил вовсю, слепил глаза. Кое-где робко затлели в окнах огоньки, но многие не зажигали света – ложились не вечерявши. Не до еды было. Слобода затихла, притаилась. Лишь только Гришка Назарук с Гончаровым да Сашкой Конотопцевым горланили на улице. Кто-то из них пальнул для острастки из красноармейской винтовки – не терпелось, видно, опробовать. Завизжала собака, грянул еще один выстрел, потом все стихло. Легла на Старую Калитву длинная холодная ночь.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Председатель Воронежской губчека Карпунин большими размашистыми шагами ходил по своему кабинету. Он только что получил телеграмму, которая привела его в сильное душевное волнение, досадливо и совестливо думал теперь о том, ч т о  случилось на юге губернии. Месяц назад уехал он из Павловска, где работал председателем уездного исполкома, ЧП произошло в соседнем, Острогожском уезде, но теперь все они были «его» – уезды, волости, деревни… Его теперь боль и Старая Калитва. Карпунин, впрочем, и раньше знал от начальника Павловской уездной чека Наумовича, что слобода ненадежная, много там зажиточных, настроенных против Советов крестьян. Но никто еще из них не смел так открыто, с оружием в руках выступать против власти.

Карпунин, затянутый в гимнастерку, коротко стриженный, лобастый, с чисто выбритым хмурым лицом, подошел к столу, снова прочитал телеграмму:

В СТАРОЙ КАЛИТВЕ МЕСТНЫЕ КУЛАКИ И ДЕЗЕРТИРЫ РАЗГРОМИЛИ ПРОДОТРЯД. МЯТЕЖНИКИ ОРГАНИЗОВАЛИ БАНДИТСКИЙ ПОЛК, ТЕРРОРИЗИРУЮТ МЕСТНОЕ НАСЕЛЕНИЕ, УНИЧТОЖАЮТ КОММУНИСТОВ, СОВЕТСКИХ РАБОТНИКОВ, МИЛИЦИОНЕРОВ. ТРЕБУЕТСЯ СРОЧНАЯ ПОМОЩЬ ГУБЕРНИИ. ЖДУ УКАЗАНИЙ.

НАУМОВИЧ

– Помощь пока не можем оказать, Станислав Иванович, – подумал вслух Карпунин, садясь за стол и закуривая тонкую дешевую папиросу. – Против полка мятежников одна наша рота губчека ничего не сделает… Время упущено.

Да, несколько дней, что прошли уже с начала кулацкого мятежа, были упущены. Здесь, в Воронеже, о гибели продотряда в Старой Калитве узнали только на третий день. В губисполкоме, да, пожалуй, и в губкоме партии факт этот недооценили – раньше в селах также случались стычки крестьян с красноармейцами из продотрядов, доходило и до драк. Но это, разумеется, была не стычка, а открытый, видимо, подготовленный заранее бунт, политическое вооруженное выступление против Советской власти. Мятежники взбаламутили всю округу, поставили под ружье несколько деревень. Теперь справиться с ними трудно.

Карпунин вызвал дежурного, велел ему найти Любушкина, начальника отдела по борьбе с бандитизмом, а в обиходе – бандотделом. Михаил Иванович скоро явился: чем-то еще возбужденный, с раскрасневшимся явно от спора лицом, в таких же, как и Карпунин, гимнастерке, галифе и сапогах. Небольшого роста, упругий и подвижный, Любушкин быстрыми шагами пересек кабинет председателя губчека, сел у стола в глубокое кожаное кресло, закинув ногу на ногу. Карпунин молча подвинул ему папиросы, и он, поблагодарив, закурил.

– Читал телеграмму, Михаил Иванович? – спросил Карпунин.

Любушкин кивнул: да, читал.

Карпунин понял, что за этим кивком стоит большее – Михаил Иванович уже хорошо изучил обстановку там, в Старой Калитве, наверняка что-то придумал. Он знал Любушкина и раньше, по Боброву, где они работали вместе с Алексеевским, бывшим председателем губчека, в ревкоме – оба считались инициативными, смелыми и быстрыми в решениях людьми. И тот и другой прошли хорошую партийную и чекистскую школу. Любушкин был и на милицейской работе, несколько лет возглавлял губернский уголовный розыск, потом уехал на Украину, воевал с бандами Петлюры. А Николай Алексеевский в свои девятнадцать лет возглавил губчека. Теперь же в связи с событиями в Старой Калитве губкомпарт назначил его чрезвычкомом, то есть комиссаром с чрезвычайными полномочиями при командующем объединенными вооруженными силами губернии – губвоенкоме Мордовцеве.

Словом, губкомпарт, ответственный его секретарь Сулковский уже предприняли важные оперативные меры. Завтра-послезавтра на юг губернии специальным эшелоном выедут вооруженные отряды, собранные со всех уездов, а также разрозненные красноармейские части при ревкомах, комиссариатах. Сила эта немалая, но, судя по всему, гораздо меньшая, чем у повстанцев – они вон полки даже заимели. И Сулковский обязательно вызовет его, Карпунина, и спросит, что они, чекисты, намерены предпринять.

– Так что же будем делать? – спросил Карпунин у Любушкина, глазами показывая на телеграмму. – Положение серьезное. Смотри: каких-то два-три дня прошло, а что кулачье там натворило.

– Тут не только кулаки, Василий Миронович, – возразил Любушкин. – Поработали эсеры, не обошлось, думаю, без антоновской агентуры.

– Есть сведения, Михаил Иванович?

– Кое-что есть, – Любушкин потянулся к пепельнице, смял окурок, отряхнул галифе от табачных крошек. – Родионов накануне восстания успел передать: в Калитву приезжал какой-то человек в офицерской папахе, дня три гостил у Трофима Назарука, собирал людей. Бегали к Назаруку и лавочник, и Митрофан Безручко, и Кунахов…

– Давно это было?

– В конце сентября. Назарук рассказывал соседям: мол, приезжал свояк из Тамбовской губернии, попили самогонки, говорили за жизнь. А жизнь, дескать, там, на Тамбовщине, малость полегче, Антонов дал мужику свободу, отменил продразверстку… Мы установили потом, что «свояк» этот, Лапцуй, – из антоновского штаба, бывший белогвардейский офицер. Кстати, с год назад был в руках армейской разведки, но каким-то образом бежал. А был приговорен к расстрелу.

– Жаль, что упустили, – вздохнул Карпунин. Он откинулся на спинку высокого, темного дерева стула, повернул голову к окну, за стеклами которого вяло сыпался снег, помолчал.

– Губком ждет от нас решительных и незамедлительных действий, Михаил Иванович. Нужны сведения о повстанцах, о зачинщиках восстания, о вооружении, связях с антоновцами… Кстати, а кто этот «полк» бандитский возглавил?

– Бери выше, Василий Миронович, – уже дивизия. Воронежская повстанческая дивизия, – сказал Любушкин. – Назначили было командиром Григория Назарука, но тот в Красной Армии был рядовым, мало что смыслит в военном деле. Хотели поставить Нутрякова – это кадровый офицер, каким-то ветром занесло его в Калитву… Так вот, Нутряков – штабист, воевал у Деникина. Командовать дивизией отказался. Мол, привык иметь дело с картами, а не с солдатами. Есть там еще одна серьезная фигура, Митрофан Безручко. Этот местный, из зажиточных крестьян, грамотный. Был у Мамонтова, после разгрома бежал, притаился дома. Его на политотдел поставили.

– Ишь ты, – крутнул головой Карпунин. – Даже политотдел?

– Да, взялись за восстание по-настоящему, все признаки регулярной армии. Не зря, не зря приезжал этот «свояк». Антоновская рука чувствуется.

– Сведения твои проверенные, Михаил Иванович?

Любушкин красноречиво поднял брови:

– Что за вопрос, Василий Миронович? Степан Родионов, коренной житель Старой Калитвы, чекистам помогает давно, так что… Его вынудили вступить в один из полков, пригрозили: дескать, откажешься – расстреляем. Собственно, это их основной метод «мобилизации». – Любушкин невесело улыбнулся, а Карпунин по-прежнему сидел хмурый, строгий.

– А связь с Родионовым?

– Через Гороховку. Все там отработано, Василий Миронович.

– Хорошо. – Карпунин расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки, облегченно покрутил головой, спросил: – Какие у вашего отдела предложения, Михаил Иванович? Что скажем товарищу Сулковскому? – при этих словах он глянул на телефон, словно ждал звонка именно в этот момент.

– Прежде всего разведка, Василий Миронович. Мы представляем положение в Старой Калитве в общих чертах, много неясного. А главное – мы не знаем об их планах, намерениях.

– Так, так, – соглашался Карпунин. – Кого думаешь послать?

– Павла Карандеева, из моего отдела. Он бывший фронтовик, находчивый, в сложной ситуации не растеряется.

Карпунин покачал головой:

– Карандеев заметная фигура. Он работал в Павловске, у Наумовича, его могли там видеть…

– В Старой Калитве он не бывал, Василий Миронович. Я спрашивал. Уехал из Павловска в девятнадцатом году, люди забыли, поди.

– Забыли!.. – с сомнением в голосе повторил Карпунин. – А если нет? Если окажется у повстанцев человек, который видел Карандеева, помнит, кто он такой?.. Нет-нет, не годится так необдуманно рисковать. Давай-ка, Михаил Иванович… женщину подберем. Дело, понимаю, очень опасное, но женщине там будет легче, убежден. И внедряться, и вообще… Я бы предложил Катю нашу.

– Вереникину?!

– Да, ее. А что? За плечами дивчины голодное детство, гимназия, смерть родителей, общественная и партийная работа, учительство… Главное – ее классовая, непримиримая позиция. Коммунист она настоящий, не дрогнет.

– Она бывает иногда очень прямолинейной, Василий Миронович, ты же знаешь.

– Знаю. Ну и что? Ты подучи ее, расскажи, что к чему… Как думаешь: согласится?

– Согласится, – уверенно сказал Любушкин. – Она ж – огонь девка! Только намекни.

– Ну, хорошо. А связником у нее пусть будет Карандеев. Встречи организуйте в глухих местах… Словом, продумайте. Лучше через Родионова.

– Понятно.

– Теперь вот что, Михаил Иванович. Нужен, думаю, конный отряд, под видом банды. Также для разведки, для установления «контактов» с повстанцами. Пусть эта «банда» будет независимого поведения, анархического, что ли… Действовать надо самостоятельно, создавать видимость грабежей, разбоя… Тут подумать надо хорошенько. Понимаешь, – Карпунин, видно, загорелся собственной идеей, оживился, – с этим отрядом горы можно своротить. Не столько воевать, сколько стараться вмешиваться в их планы, путать их. И – кровь из носу! – заманить главарей банды в ловушку, вызвать их на «переговоры»…

Зазвенел телефон, и Карпунин быстро взял трубку.

– Слушаю. Да, это я, Федор Владимирович… («Сулковский», – сказал он Любушкину, и тот прикрыл глаза – понимаю, дескать).

– …Федор Владимирович, мы кое-что уже подготовили, Любушкин как раз у меня… Хорошо, через час будем в губкоме.

Карпунин положил трубку, устало потер ладонью лоб.

– Иди, Михаил Иванович, разговаривай с Вереникиной. Если согласится… тогда уж и я с ней поговорю. Надо дивчине прямо все сказать. Из Старой Калитвы можно и не вернуться.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В первых числах ноября черным слякотным вечером въехал в Старую Калитву одинокий всадник. И сам он, в командирской шинели, с винтовкой за плечами, о белыми ножнами шашки, с притороченным к седлу дорожным мешком, и статный горячий конь были забрызганы грязью – видно, не один десяток верст отмахали они по осенним дорогам. Конь устало пофыркивал, ловил широкими, в пене ноздрями незнакомые запахи, а всадник прямил согнутую многими часами пути спину, нетерпеливо поглядывал вперед.

У дома Сергея Никаноровича Колесникова всадник остановился, грузно спешился. Стоял несколько мгновений, поглаживая влажную шею коня, разминая затекшие ноги. Под сапогами чавкала грязь, шел, видно, в Старой Калитве дождь или снег, сейчас же земля вокруг была черная.

Раздались поблизости голоса, кто-то шел по переулку, матерился, осклизаясь.

Фигуры приблизились; приехавший хорошо теперь различал и голоса, и самих людей. Это были односельчане Григорий Назарук. Марко Гончаров и Сашка Конотопцев. Он подивился, что все трое, молодые по возрасту, дома, не на службе, а в следующую минуту они были уже возле него; загомонили, отчего-то радуясь встрече.

– Колесников?! Иван?! Ты?! Здорово! – хлопал приезжего по спине Марко Гончаров, и несло от него крепким сивушным духом. – Откуда взялся? Не иначе от красных сбежал, а?

Подали руки и Назарук с Конотопцевым, эти тоже были навеселе.

Колесников взял коня под уздцы, ответил осторожно:

– Да вот, приехал, батько ж захворав. Письмо в полк пришло, отпустили меня.

Марка́ Гончарова эти слова развеселили.

– Да батьку твоего мы уж с месяц, считай, похоронили, – хлопал он себя по ляжкам. – Ох и поминки были!

– Как?! Что ты мелешь?! – Колесников наступал на Марка́. – Я письмо неделю назад получил.

– Да правда, Иван, правда, – примирительно сказал Григорий. – Схоронили мы твоего батьку, кровью Никанорыч изошел. Дело стариковское, чего уж тут.

Колесников угнул голову.

– А я спешил… – глухо уронил он. Постоял. Махнул рукой, повел коня к воротам дома.

– Слышь, Иван! Погоди-ка! – окликнул его Гончаров, и все трое снова подошли к Колесникову. Из окон дома падал на их небритые хмельные лица слабый свет, в свете этом тяжело, немигающе смотрели на Колесникова насмешливые и холодные глаза Марка́.

– Ты с красными-то… полюбился, чи шо? Служишь у них, братов наших небось ловишь да к стенке ставишь, а?

– Ты к чему это? – не понял Колесников, сглатывая комок в горле.

– Да к тому. Заглянул бы завтра в наш штаб, дело есть.

– Какой еще штаб?! Хватит с меня и штабов, и войны. Шесть годов дома не был, идите вы…

Молчавший все это время Сашка Конотопцев, узколицый, с бегающими, неспокойными глазами, в белом распахнутом полушубке, картинно положил руку на торчавший за поясом обрез.

– Марко вон Мишке Назаруку дырку в башке сделав, Иван, – сказал он как бы между прочим. – Тот тоже супротив народа пошел. Теперь у него одна забота – землю нюхать.

Колесников, толком не понимая, чего от него хотят, зябко повел плечами, попросил миролюбиво:

– Шли бы вы своей дорогой, хлопцы, а? Ну выпили, ну почесали языки. А человек с дороги, неделю с коня не слезал, по бабе своей соскучився. Должны понимать.

Тройка дружно захохотала.

– По бабе, говоришь? – скалился Гончаров. – Да Оксана твоя сейчас-то дома ли? А то скачи прямиком к Даниле Дорошеву, там поищи.

– Ну! Ты! – Колесников схватился за эфес шашки. – Чего брешешь? Зарублю!

– Не успеешь, Иван, – уронил Марко, сплевывая. – Пока селедку свою доставать будешь, я и того… У меня просто.

Колесникова трясло; он никак не мог задвинуть в ножны наполовину выдернутый клинок.

– Ты гля-а-нь, хлопцы. Шашка-то у него белая, командирская. – Конотопцев, приплясывая, скоморошничая, обошел Колесникова, оглядел его экипировку. – Вострая, а, Иван?

– Да уж о твою башку не затупится, – мрачно отшутился Колесников.

– Ну, чем там, у красных, командуешь? – спросил Григорий, закуривая, пряча огонек цигарки в кулаке. – Сергей Никанорыч хвастался, шо полком вроде, а?

– Каким там полком… Эскадронный. Сейчас вот в отпуску, после ранения, да и батьку ж повидать собрался. – Он вздохнул.

– Обижают тебя красные, Иван Сергев, – тянул свое Григорий. – Я, к примеру, и то полком командую; Сашка вон – разведкой; Марко – при пулеметах. А? Тебе целую дивизию можем дать. Командир, военное дело хорошо знаешь.

– Слышь, хлопцы. – Колесников решительно потянул коня к ворогам. – Хватит лясы точить, еле стою. Нашли время для шуток.

Григорий вплотную приблизился к нему, дышал в лицо перегаром.

– Да тут, Иван Сергев, не до шуток. Восстал у нас народ, Советскую власть скинули, сами теперь и власть и…

– Ну? Дальше что?

– Дальше-то?.. Скажи ему, Марко, а то все я да я. – Григорий, ухмыляясь, отступил чуть в сторону, жадно и нервно затянулся.

– Завтра в штаб приходи, Иван, – веско бросил Гончаров. – Дело есть. А утекёшь если… на себя пеняй. И родню не пожалеем. До люльки всех вырежем.

Опять все трое захохотали, обнялись, пошли прочь, загорланив несуразное, дикое…

Колесников, сжав зубы, смотрел им вслед.

– Дурачье пьяное, – пробормотал он. – Нажрутся и шастают тут… И взялись же откуда-то на мою голову.

Нагнувшись к окну, Колесников постучал; занялся в доме переполох – заметались в тусклом свете керосиновой лампы полуодетые женские фигуры. Чье-то лицо прилипло к стеклу, вглядывалось в ночь.

Услыхав, что ворота отпирают, Колесников потянул коня, но перекладину кто-то неумело и долго вынимал из проушин, которые они ладили года два назад вместе с отцом, и возня эта раздражила его – усталого, падающего с ног.

– Ну кто там возится! – прикрикнул он, и тотчас раздался виноватый, немного заискивающий голос Оксаны:

– Да я это, Ваня, я! Никак ее, подлюку, не вытащу, тяжелая… Параска, подсоби-ка, а то я не сдюжу. Тягни ее книзу, заразу!

«Сама ты зараза, – зло подумал Колесников, вспомнив, ч т о  ему сказали хлопцы. – Разберусь с Данилой, гляди, Оксана».

Ворота наконец распахнулись, две женщины бросились к Ивану, повисли на нем. Он стоял спокойный, даже равнодушный к объятиям жены и сестры, Прасковьи, не выпускал из рук повод уздечки, думая о том, что коня надо поставить в сарай, а потом, когда высохнет, напоить.

– Ну будет вам, будет, – урезонил он особо радующуюся его приезду сестру, рослую грудастую Прасковью, и отстранил обеих, ввел коня во двор. На крыльце показалась мать, Колесников подошел к ней, поздоровался.

– Правда… с батькой-то? – спросил он, и Мария Андреевна мелко закивала – правда, правда.

Повернулась, ушла в дом, а Колесников, отдав женщинам мешок с гостинцами, занялся конем: вытер его мокрую, вздрагивающую под руками спину, отнес в сарай тоже мокрое, остро воняющее потом седло, выдернул из лошадиных зубов теплые трензеля.

В доме он появился хмурый, с серым усталым лицом, тоже насквозь провонявший; даже от недельной щетины, казалось, несло терпким лошадиным потом.

Женщины встретили его с радостью, успели уже разглядеть гостинцы; Оксана помогла снять шинель и сапоги, Прасковья сняла с головы брата папаху, повесила ее на шесток у печи, Мария отнесла на лавку шашку, с опаской поставила в дальний угол передней винтовку, а самой меньшей сестре, Насте, не нашлось важного дела, и она у порога, присев на корточки, скребла веником грязные сапоги брата, поглядывала на него с некоторой робостью – такой он стал… грозный, что ли, совсем уж мужик! Да и то, сорок один, а ей всего-то тринадцать. Мать же молчком, но с улыбчивым, радостным лицом возилась у печи, гремела ухватами.

– Воды тебе поставила, – сказала она, оборачиваясь к сыну.

Колесников молча пошел в дальнюю комнату, где в подвешенной к потолку зыбке заплакал в этот момент ребенок, и Оксана торопливо шагнула к ней, закачала с извечным припевом: «Баю-баюшки… а-а-а-а…»

– Танюшке-то два года уже сполнилось, Ваня, – улыбнулась она мужу, а Колесников скользнул равнодушным взглядом по свернувшейся клубочком девочке, отвернулся.

– Данилин ай мой? – спросил он не оборачиваясь, сдергивая резкими рывками гимнастерку. Спиной чувствовал, что Оксана онемела: стоит, видно, с открытым ртом, не знает что сказать.

– Ну? Язык проглотила, чи шо? – уже в белой рубахе, с глазами еще больше потемневшими, беспощадными, повернулся он к ней и стоял, покачиваясь, засунув руки в карманы галифе.

– Да что… что ты говоришь, Иван?! – Оксана зябко охватила себя руками поверх серого, накинутого на плечи платка, вздрагивала всем телом; даже уложенные венчиком темно-русые волосы мелко и заметно тряслись.

– А что знаю, то и говорю, – хмыкнул Колесников, а Оксана, стыдясь, торопливо стала говорить ему, мол, помнишь же, в восемнадцатом году, ты несколько дней был дома, отпускали тебя, за лошадями посылали на конезавод, вот и… Но он не стал слушать жену, пошел в переднюю, к матери. Сел на скамью у печи, закурил. Спросил, где похоронили отца, и Мария Андреевна рассказала, что исполнили его волю, положили Сергея Никаноровича рядом с дедом, могилу огородили, а по весне надо бы березки посадить – просил он. Колесников слушал, кивал рассеянно, думал о чем-то своем.

Пришла Оксана, робко села рядом, спросила:

– Надолго, Ваня?

Он не ответил ничего; молчком свернул новую цигарку, выхватил из гудящей белым огнем печи толстую хворостину, прикурил.

– Что ж ты все молчишь, Иван? – не выдержала Мария Андреевна; она закрыла заслонку печи, вытерла о тряпицу руки. – И жена вон спросила, а ты как и не слыхал.

– Жена! – он недобро усмехнулся. – Не успел порог переступить, а уже про Данилу знаю. А?

Оксана, будто ее ветром подхватило, выскочила из передней, задернула занавеску в дальнюю, их с Иваном и дочкой комнату, послышался оттуда сдавленный, глухой плач.

– Про Данилу брешут, – сурово сказала мать. – Оксана у меня на глазах, вижу. Чего уши развесил, слухаешь кого зря?!

– Но шо-сь именно про Данилу и сказали, а не про кого другого? – упрямо возразил Колесников.

Мария Андреевна вздохнула:

– Сказать про человека все можно. Баба шесть годов одна. Ты явишься, побыл день-два и был таков. А злым языкам покою нету… Теперь-то долго дома будешь?

Колесников вытянул ноги к теплу, пыхал самокруткой. Сказал неопределенное:

– Покамест нога заживет.

Мария Андреевна оставила ухват, подошла к сыну, вгляделась в лицо.

– Ты чего надумал, Иван? – спросила с тревогой. – Или списали тебя с Красной Армии?

– Спишут, как же! – хмыкнул он. – Третий раз уж дырявют, а малость шкуру залижешь – и опять, айда на коня да за шашку.

– Соседи… браты твои что скажут, Иван? – Мария Андреевна всплеснула руками. – И Григорий, и Павло… письма ж поприсылали, про тебя спрашивают, как ты там?

– Чего про меня спрашивать, – хмурился, отворачивал лицо Колесников. – У каждого своя дорога. Они в армии не так давно, может, им это в охотку, а я шесть годов вшей кормил. Да и за что, главное? В старое время у нас и кони, и коровы, и земли сколько было. Хозяйство вон какое батько держал! А сейчас, при новой власти, где все это? Кому поотдавали?

– Власть поддержать надо, сынок, – горестно вздохнула Мария Андреевна. – Вишь, тяжко-то как. Голод в нонешнем году, смута. Да и многие сейчас бедно живут.

– Лодыри – они всегда бедно жили! – вспылил Колесников. – А мы с батькой да с дедом, помню, от зари до зари землице кланялись, рук и горба не жалели. И все прахом пошло. Все! Воюй теперь неизвестно за что. Нашли дурака. Коммуны, социализм… Шо это такое?

Мария Андреевна не знала, что сказать сыну. Про коммуны эти она и сама толком не слыхала, сердцем чуяла в словах сына какую-то неправду, злость, но возразить ему не сумела.

«Нехай недельку-другую полечится, отдохнет, – подумала она. – А там видно будет».

Заплаканная Оксана шмыгнула из-за занавески, стала помогать Марии Андреевне у печи, на мужа поглядывала с обидой, испуганно. Колесников смотрел на ее склоненное лицо, сгибающийся в работе стан, полные ноги в грубых, домашней вязки чулках.

«Бегала, бегала к Даниле, – думал он. – Дыма без огня не бывает. Ну ладно, хромой черт, попадешься ты мне в темном проулке…»

Но зло свое он сорвал на жене. Когда вода в чугуне согрелась, Колесников разоблачился за занавеской у печи, позвал Оксану, велел мыть его; придравшись («Куда льешь такую горячую, лярва!»), ударил ее, коротко и хлестко, шипел в самое ухо: «Узнаю точно про Данилу, уродкой зроблю, поняла?»

Оксана молча глотала слезы, поливала ему из ковша, а он, сатанея и все больше распаляясь от ее молчания, всей кожей чувствовал женину ненависть к себе.

За стол сели поздно; помянули Сергея Никаноровича, женщины поплакали, повздыхали, а Колесников сидел безучастный ко всему, мрачно гладил деревянным гребешком короткие, мокрые еще после купания волосы, сердито поглядывал на жену. Оксана почти не ела, сидела за столом подавленная, грустная.

Спать легли за полночь. Оксана подчинилась его ласкам равнодушно, щеки ее по-прежнему были мокрыми.

– Ладно, будет тебе, – сказал Колесников грубо. – Не любил бы, дак и не трогал – гуляй с кем хошь или вовсе со двора иди. А тут… Народ зря брехать не будет.

Он ждал, что Оксана после этих его слов станет оправдываться, в чем-то, может, и признается – ну, встретились на улице с Данилой, случайно, в одной же слободе живем, поговорили минутку, так что с того? Как с живым человеком не поздороваться, молчком, что ли, оббегать его? Ну, и ухаживал за ней Данила в молодости, нравилась она ему, но жена-то я твоя, Ваня, за тебя пошла! А что языками брешут – так завидки людей берут, красивая я у тебя, всякий бы мужик прилабуниться готов, да что ж она – распутная какая, что ли! Шесть годов верой-правдой его ждала и еще ждать, сколько надо, согласна… а он сразу руки распускать! И он бы помягчел от ее слов и теплых слез, может, и прощения бы за битье попросил… Да какое это битье, господи! Разок и съездил по шее. Но она не сказала ничего, и слезы ее упрямые какие-то, себя, видно, жалко, ишь!

Колесников встал с постели, курил у окна; вернулся в кровать озябший, с заледеневшими на голом полу ногами.

– Что тут, в Калитве, стряслось? – спросил он. – Марка́ Гончарова с Гришкой да Конотопцевым встренул, болтали всякое.

– Продотрядовцев они, бандюки, побили, – жалостливо всхлипнула Оксана. – Совет наш разогнали, Сакардина с продотрядовцами порешили, войско сколотили… Ой, шо тут було, Иван! Всех мужиков в слободе мобилизовали.

Она привстала на локте.

– Тебя, мабуть, тоже привлекут, а? Ты бы ехал в свой полк, Иван? Мы уж как-нибудь одни тут перебьемся.

– В полк, говоришь? – Колесников посопел в раздумье, спросил: – Лапцуя, Ефима, помнишь? Ну, который у церквы жил?.. Ну вот. Он у Деникина был, потом, когда их разбили, в банде какой-то отирался, на Украине. Словили его у нас, под Новочеркасском. Узнал гад один, богучарский. Трибунал Лапцуя к расстрелу приговорил. Ну, а перед этим толковали мы с ним. Что ж ты, говорит, шкура продажная, за красных воюешь? Против самого себя идешь, Иван! Вы-то, Колесниковы… Да на таких Россия сколько веков держалась, опора государству российскому была. И в царской армии ты, Иван, г о с п о д и н  унтер-офицер был. А сейчас кто? Ну, эскадронный, так что с того? Шашкой впереди других махать, под пули первым лезть. И было бы за что. Был ты с батькой зажиточным хозяином, а сейчас что у тебя? Коняка, да и та казенная. Тьфу!.. Я и думаю: а правда ведь! Затеяли большевики мясорубку, а ты и суй в нее то руку, то ногу. Кому мою голову жалко? Да никому!.. А в старое время хвалили меня, мол, способный до военных наук, хоть на полк ставь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю