355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Мухина-Петринская » На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни » Текст книги (страница 10)
На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:43

Текст книги "На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни"


Автор книги: Валентина Мухина-Петринская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

И вдруг я похолодела…

А что, если бы Ленин не умер, а его бы оттеснили в сторону… Быть может, оклеветали, как потом Бухарина, или даже убили, как Кирова в Ленинграде.

От всех этих мыслей стало так скверно. Поцеловав Марусю, я вышла на воздух.

Лагерь спал, где-то выли собаки. Ни одного огонька в окнах. Мела поземка, скрывая небо: звезды и тучи. Было холодно, темно и страшно. Где-то, уже не на нашей земле, еще шла война и гибли наши солдаты. Может, так же один из них вышел и стоит возле землянки, раздумывая и вопрошая. Может, это Сережа, если ев на фронте.

А может, кто-то потерявший в этот день в бою друга. Я стояла долго-долго, пока не закоченела, тогда вернулась.

– Ты ложись, Валя, – шепнула мне Маруся. – Обо мне не беспокойся, не у меня одной горе, как-нибудь переживу… Спи, завтра работать… Я тоже лягу.

7 февраля 1945 года был день моего рождения – мне исполнилось тридцать шесть лет. Девятый год я была в заключении.

Я решила никому не говорить о дне рождения: моим друзьям будет горько, что нечего им мне подарить. Но Шатревич сказала в бригаде, и они таки устроили мне праздник. К бригаде присоединились все те, кто любил слушать мои рассказы, и в общем получился пир на весь барак.

Уголовники вскрыли одну из своих заначек и принесли нам тайком после поверки полмешка картошки, которую женщины так вкусно приготовили. Чая не достали, но так ароматно заварили степные травы. Шура Федорова раздобыла мне четыре майки (две белых, две синих), из которых шведка Ула обещала сшить две блузки и сшила потом две матроски. Насчет матросок ее надоумил подарок «вора в законе» Косолапого, который очень любил меня слушать и теперь принес мне новенькую тельняшку.

Я нерешительно посмотрела на него, подумав, не ограбил ли он какого морячка?

– Верно, это от морячка, но честно при всех выиграл в карты! Не веришь, Валюха?

Тельняшка мне очень понравилась.

Решетняк выписал к весне белые брюки (тогда даже телогрейки стали белые – в стране не было краски). Это была особая весна. Весна победы. Мы верили и ждали, что, когда кончится война, нас выпустят. Куда там!

9 мая был митинг на площади перед конторой. Но радовались как-то тихо, подавленно, думая о близких, вспоминая потери.

Несколько человек вызвали в Караджар на освобождение.

Трагикомедия, а не освобождение. Им дали расписаться в том, что они теперь освободились, но пока остаются в лагере вплоть до особого распоряжения.

– А когда оно будет?

– А это в Москве только знают, а может, и там не знают.

Вечером они вернулись обратно, но в другой барак. Работали в прежних бригадах.

Ула получила посылки и добрые письма от своих двух русских падчериц. Отца их расстреляли, и они в память его любили и чтили его избранницу, на которой отец женился, когда умерла их мать. А юная шведка полюбила, вышла замуж за русского и стала хорошей матерью его двум дочкам.

Я очень привязалась к Уле. Мы часто с ней беседовали – она мне много рассказывала о своей родине – Швеции.

В мае врач Валериан Викентьевич обнаружил на участке несколько случаев цинги. А ведь лагерным производством были огороды. Он крупно поговорил с Решетняком, и тот, разозлившись, пригрозил ему, что пошлет его на общие работы.

Повариха вспомнила, что несколько лет назад, еще при Бабичеве, когда я работала по борьбе с малярийными комарами, то всегда приносила на кухню щавель на зеленые щи.

– Это же витамины! – заключила повариха. – Пусть собирает щавель.

– Она же бригадир, как оказалось, неплохой, – нерешительно возразил Решетняк, – может, кого другого послать?

Как ни странно, ни с кем другим ничего не вышло. Они приносили так мало.

Решили, что бригаду от меня примет Шура Федорова, поскольку она привыкла заменять бригадира в его отсутствие (не скажу, что бригада была от этого в особом восторге), и я была направлена собирать щавель.

Зато на кухне были довольны: я приносила полный мешок щавеля, а не какую-нибудь горстку. Секрет был прост, хотя, кроме шеф-повара, о нем никто не знал. Дело в том, что я рвала как крохотные листушки обычного щавеля, так и огромные сочные листья конского щавеля. Остальные сборщики были твердо убеждены в его несъедобности и даже ядовитости и обходили его. Я же отлично знала, что он вполне съедобен, богат витаминами, вполне годится на зеленые щи и что в деревнях им лечат печень, желудочные болезни и даже нервы. В 1933 году во время голода мы в семье попеременно ели щи то из лебеды, то из конского щавеля, и, кроме пользы, ничего не было.

На работу я выходила к девяти часам. К этому времени солнце подсушивало травы от росы, и я, полюбовавшись пейзажем, принималась за сбор щавеля. Набив мешок поплотнее, я немного отдыхала, читала стихи, пела. А когда солнце начинало палить нещадно, находила тень от кустов ивы и укладывалась спать. Если был ветер – он разгонял комаров. Но обычно я выискивала места наименее комариные – на пригорках.

Выспавшись, я снова повторяла свою концертную программу. А примерно часа в четыре отправлялась в обратный путь с тяжелым мешком за плечами.

Восхищенная повариха разбирала мешок щавеля и кормила меня досыта этими самыми зелеными щами, ведь я не обедала. Но пшенной каши она давала, как и всем, – половничек с ложечкой постного масла. Хлеба я получала шестьсот граммов. На ужин были зеленые щи, на завтрак тоже.

В общем, я была, пожалуй, довольна. Так продолжалось, пока ко мне не пришла делегация от уголовников и не предупредила:

– Валентина, тебе просят передать, что ежели ты не прекратишь кормить весь лагерь травой, словно коров силосом, то мы тебя вздуем… поколотим.

– Понятно?

– Понятно. Но ведь цинга появилась.

– Пусть дают витамины и хоть рыбий жир, а кормят как людей, а не животных, понятно?

– Да.

– Так что передать?

– Больше не пойду. А Решетняку вы сами скажете? Или мне самой объяснить, в чем дело?

Делегаты почесали затылок.

– Нехай наш бригадир ему скажет. Незачем на бабу всё сваливать.

– Спасибо.

– И тебе спасибо.

Бригадир уголовников ничего Решетняку не сказал – побоялся. Я предупредила только повариху.

– Давно ждала, что они взбунтуются, – задумчиво произнесла она и, оглядевшись (мы были одни на кухне), добавила шепотом: – Мне два пуда пшена недодали. Ты, Валенька, помалкивай, а то он пошлет меня на общие работы. Я это лишь тебе одной сказала.

– Что он… для своей семьи, что ли… голодные?

– Куда там. Пшено загнал на базаре в Караганде. Наутро, узнав, что я самовольно прекратила сбор щавеля и вернулась в бригаду, Решетняк рассердился и приказал мне идти собирать злосчастный щавель. Когда я отказалась наотрез, он буквально взбесился:

– Бригадиром остается Федорова!

– Пусть остается, я не возражаю.

– Она не возражает. Благодарю вас. Чтоб щавель был, иначе весь лагерь голодным останется. Варить первое не из чего.

– Можно сварить кулеш из пшена… или хоть суп.

– Тебя не спросили! – заорал он, багровея. – Марш собирать щавель!

– Не могу, всем очертело есть супы из одной травы.

– Если не пойдешь, запишем отказ от работы. Все же я догнала свою бригаду и работала вместе с ними… Мы сажали капусту. Работа не из легких, ноги все время были в воде. То ли пустили орошение, то ли такой был сильный дождь – он шел весь день, – но для посадки капусты это было хорошо. Часам к четырем у меня начался сильнейший озноб, через силу я работала, буквально щелкая зубами. К вечеру озноб прекратился, у меня поднялась температура. Шведка пощупала мой лоб.

– Да от нее пышет, как от раскаленной печки! – вскричала она.

Женщины окружили меня.

– Валюха, похоже, ты подхватила малярию! – решила Шура. – Иди-ка ты в барак и ложись.

– Нельзя… Тогда начальник наверняка припишет ей прогул, – заметила Маруся Брачковская.

Наш спор решил главный агроном – тоже заключенный, который занимал, однако, привилегированное положение, имел отдельный коттедж и домработницу. Он подъехал на двуколке, посмотрел, как идут дела с посадкой капусты, и согласился отвезти меня к врачу.

Помог мне сесть в его двуколку.

– Что с вами? – осведомился он.

– Был ужасный озноб, а теперь температура. Врач Валериан Викентьевич, который еще при Кузнецове сменил взяточницу Надежду Антоновну (она теперь на другом участке была на общих работах), принял меня обеспокоено.

– Ой, какой нехороший вид, смерим-ка температуру. Температура оказалась… 41,3 градуса. Доктор даже присвистнул.

– Говорите, был ужасный озноб? Похоже, малярия… Надо в больницу, дело будет затяжное. Положил бы сейчас – но нет места. Утром кое-кого выпишу, будет свободная койка. А сейчас… До своего барака дойдете?

– Дойду.

Он позвал медсестру Катю и попросил отвести меня в барак. Так как я почти падала, Кате помогал кто-то из проходящих мимо. Меня уложили на нары, и я уснула.

А в одиннадцатом часу ночи меня разбудил кто-то из военизированной охраны и сказал, чтоб я собиралась с вещами в «подконвойку» – таково распоряжение Решетняка. «Эка разозлился».

– Но я утром ложусь в больницу.

– А туда врачи тоже заходят. Если надо, и оттуда положат в больницу. Собирайтесь. Я стала собираться.

– У нее же температура за сорок! – возмутилась Шура Федорова.

Женщины столпились вокруг. В бараке все разволновались.

– За что же в «подконвойку?»

– Больных забирают, безобразие!

Солдат был невозмутим. Женщины проводили меня до «подконвойки», помогли донести мои вещи (в основном несколько книг и неисписанная бумага).

Мне было очень плохо, поташнивало, болела голова, хотелось плакать. Но я крепилась.

Однако в «подконвойке» меня ждал сюрприз – такой, что я просто-напросто обалдела. Меня встретили так, как если бы к ним пожаловала… я даже не знаю кто… ну сама Мери Пикфорд.

О том, какой прием оказала мне «подконвойка», долго обсуждали в лагере. Дело в том, что «подконвойка» люто ненавидела 58-ю статью, то есть сидящих по этой статье. Где-то я говорила об этом, их умело восстанавливали против нас. Прежде – до Ягоды и Ежова – в лагерях было неизмеримо легче и свободнее; и когда уголовники спрашивали, почему это вдруг стали такие нечеловеческие условия, им отвечали: иначе теперь нельзя, виной 58-я статья, враги народа, из-за них приходится туго закручивать гайки, ну а заодно и вы пострадали.

Это они понять могли. Но вот в Карлаге… Почему враги народа ходят расконвоированные. На работу ходят без конвоя, одни, а их, уголовников, содержат в тесном бараке за тремя рядами колючей проволоки, вокруг их барака бегают, рычат и воют овчарки.

Где же справедливость?

Этого они ни понять, ни принять не могли. Им не приходило в голову, что начальство просто боится их. (Мы же не залезем к ним ночью и не вырежем начальника и его семью.) В результате «подконвойники» люто ненавидели нас.

Этим пользовалось начальство, когда само не смело расправиться с заключенными. Они сажали их в «подконвойку» на несколько дней, и там их, как правило, забивали: иногда выносили труп, иногда отвозили человека в больницу с отбитой печенью или легкими.

Бригадир «подконвойки», узнав, что меня сегодня приведут к ним, поспешил уведомить своих об этом. И те стали бурно готовиться… Но не так, как предполагал Решетияк. В их бараке жили постоянно три женщины с 58-й статьей. Эти сумели поладить с уголовниками. Одна – актриса Лиза Фадеева, другая – историк, третья была очень способной цирковой акробаткой, потом укротителем тигров. Способности укротителя у Жанны без сомнения были.

Так вот, эти воровки решили уложить меня на нарах, так сказать, со своими – между Жанной и Лизой.

Когда я вошла, меня встретили сияющие глаза, улыбающиеся лица, протянутые ко мне руки. Они спешили одна перед другой успокоить меня, уверить, что мне здесь будет очень хорошо, что они все меня знают и любят и рады мне. «Ложись, Валя, отдыхай, мы знаем, что ты приболела. Ничего, поправишься, мы будем за тобой ухаживать, как доктор велит».

Они делали вид, как будто забыли, что я рассказчик, просто жалели меня как человека. Но одна, самая юная, совсем девчонка, не выдержала:

– Валя, ты будешь потом нам рассказывать? Кто-то дал ей подзатыльник, и она спряталась. Сердце мое дрогнуло от жалости к ним.

– Дорогие мои, товарищи мои, я непременно буду вам рассказывать каждый свободный час самые интересные романы, пока всем не надоест слушать.

– Спасибо! – хором ответили они и отвели меня на мое место на верхних нарах.

– Все они словно королеву встречали, – удивленно сказала историк, – а нас враждебно, особенно меня. Если бы не защита Жанны… Она как-то сумела их быстренько «укротить».

– А я сама справилась, – скромно заметила Лиза, – представьте себе: они хотели меня избить, а я встала перед ними и громко прочла…

– Да, что бы вы думали?.. – простонала историк. – Монолог Гамлета. – Дошло?

– Да. Шекспир же гений.

У Анны Ефимовны имелся градусник. Она смерила мне температуру и уложила меня спать.

Женщины спали тихо. А я долго не могла уснуть. За стенами выли овчарки и лязгали цепями. Мне надо было выйти из барака на воздух, но здесь не выходили, как в тюрьме. В углу стояла параша… Утром Валериан Викентьевич забрал меня в больницу.

Маруся Шатревич, навестившая меня в больнице, рассказала, что Решетняка очень рассердило, что меня поместили в больницу.

– Пусть хоть в больницу, хоть за больницу, – ворчал он, – все время не продержат там, сгною ее «подконвойкой».

Заболела я серьезно. Валериан Викентьевич удивлялся, как это я одна ухитрилась подцепить такую тяжелую форму тропической малярии.

Приступы начинались каждое утро со страшнейшего мучительного озноба, затем быстро поднималась температура и держалась двадцать два часа. Почти все это время температура была одна и та же, 41,3 градуса. И это каждый день. И только два часа отдыха.

В нашей больнице было всего две палаты. Клали самых тяжелых больных, таким образом, оказалось, что лежали одни мужчины и лишь одна женщина – я. Мне отвели кровать у окна, в углу, отгородили занавесками из простыней. Я их, впрочем, никогда не задергивала. Окно всегда раскрыто – на окнах сетки. Здоровье у меня было и без того подорвано, а малярия, что называется, доконала. Потом мне женщины рассказывали, как Валериан Викентьевич зашел к нам в барак, присел на нары и подавленно сказал:

– Умирает наша Мухина.

Женщины, особенно из нашей бригады, навещали меня, приносили полевые цветы, иногда что-нибудь вкусненькое поесть – из посылки или поварихи присылали, – но я ничего не могла взять в рот.

Приходили письма от мамы и сестры – они писали дважды в неделю. Никто в лагере не получал так часто писем от своих родных. По-прежнему писал мне и двоюродный брат Яша. Сначала с фронта, потом из госпиталя, где он пролежал ровно год, отказавшись наотрез ампутировать ноги. К слову говоря, он не только сохранил их, но впоследствии даже не хромал.

Письма всегда приносил доктор.

Утром – только закончился у меня приступ озноба и начинала подниматься температура – вошел расстроенный чем-то Валериан Викентьевич и подошел к моему соседу по кровати. У того был рак гортани, и его терзали сильнейшие муки, так как обезболивающих лекарств в лагере давали крайне мало (да еще во время войны).

– Андрей Павлович, дорогой, вы временно (думаю, неделю-другую, не больше) пока полежите в бараке. Обход буду начинать с вас, как будут сделаны все процедуры. Потом… а потом… опять положим в больницу.

– Для чего же тогда выписывать?.. – прохрипел Андрей Павлович. Доктор вздохнул.

– Иван Денисович… Как вы знаете, его поймали… Судили… ну, снова дали еще десять лет, сейчас он умирает. Хочу положить его рядом с Мухиной, она скрасит его агонию…

Андрея Павловича увели в барак.

Я лежала подавленная. Бедный Иван Денисович. Он был мои земляк, волжанин, из Саратова. Хороший столяр, натура творческая, он работам как художник, как скульптор, а в лагере его в лучшем случае использовали как плотника. До Карлага он побывал на севере, на лесоповале. Здесь был на общих работах… Строили не очень-то много.

Срок у него был десять лет. И вот, когда у него оставалось полгода до освобождения, Иван Денисович подошел ко мне с просьбой написать заявление Сталину, чтоб его освободили хоть на два месяца раньше срока, так как с ним что-то стряслось и он не может больше сидеть.

– Я, конечно, и сам грамотный, но я официально напишу, а надо так, чтоб Сталин понял, что я больше действительно не могу.

Иван Денисович подошел ко мне на улице. Я оглянулась вокруг. И спросила:

– Ты верующий?

– Нет, а что?

– Ну, ты знаешь, как христиане представляют себе ад?

– Знаю, мамаша меня в детстве всё пугала.

– Так вот, если бы грешник обратился к черту, поджаривающему его на сковородке, и попросил выпустить его из ада, скорее этот бы черт отпустил грешника, нежели Сталин страдающего человека.

– Ты так думаешь?

– Я абсолютно убеждена.

– Что же делать, я ведь правда не могу больше, прошу ведь только на два месяца всего раньше… Он внезапно охрип.

– Вот что, Иван Денисович, я напишу тебе сама письмо, как только смогу убедительнее. А ты перепишешь его и пошлешь кому хочешь… И если так веришь в него, то пошли Сталину. Договорились?

– Спасибо, милая, спасибо, землячка дорогая…

Я написала ему письмо, как можно убедительнее и понятнее. Прочла женщинам, они всплакнули, заверили меня, что не могут ему не сбросить. Я указывала в письме, что он честно, без единого отказа работал почти десять лет, а сейчас случилось такое душевное состояние я он просит сбросить всего-то два месяца.

Ивану Денисовичу очень понравилось, как я написала, он старательно переписал и отослал в Верховный суд и Сталину.

Отовсюду пришел краткий категорический отказ. Странно, но мне было стыдно, как будто это я была виновата в том, что в Москве не захотели понять Ивана Денисовича. Я не могла смотреть ему в глаза. Плотник понял меня.

– Ты не расстраивайся, Валя. От тебя зависело бы… – Он горестно махнул рукой. – Я пойду. Ты меня прости.

За что он просил прощения?

Иван Денисович ушел. А ночью совершил побег.

Хватились его не сразу. Утром на разводе кто-то сказал, что он приболел и, кажется, собирался идти к врачу, на работу не пойдет. После обеда в бараке уже догадались о побеге, но начальству о своих догадках не доложили.

Побег обнаружили лишь в десять вечера на поверке. За это время он дошел до какого-то казахского села. Видимо, он был знаком с кем-то раньше и его укрыли у себя. Везде были крайне нужны рабочие руки: молодые казахи-то все были на фронте.

Видимо, Иван Денисович через несколько недель ощутил себя и в этом казахском селении, как в новом заключении. Заявил, что уходит. И ушел. Он добрался пешком до Кустаная, там его и арестовали. Привезли в Караганду, судили и дали еще десять лет.

И вот теперь Иван Денисович в больнице. Пришла Катя и, плача, рассказала, что он уже умирает…

– Понимаете, он ничем не болел. Никакой болезни. Просто он не может больше быть в заключении и потому умирает.

Иван Денисович был без сознания, но перед смертью пришел в себя, узнал меня и Катю и мужчин, находящихся в палате. Он что-то сказал, но голос был так тих, что мы ничего не расслышали.

В четыре часа дня началась агония, и я присела на его постель, хотя от высокой температуры у меня темнело в глазах.

Я собрала силы, взяла земляка за руку.

– Мы здесь, милый Иван Денисович, вы не один. Мы с вами. Мы все вас любим!

Постепенно его дыхание становилось все тише и реже.

В палате царило суровое молчание, порой кто-то горестно вздыхал, вытирая слезы.

Иван Денисович как-то содрогнулся и вытянулся.

– Отмучился, – горько сказала Катя и закрыла ему глаза.

И тогда он произнес тихо, но до ужаса отчетливо: «Нет еще…» Умер он часа через два. Еще через час его вынесли в морг. Бедный Иван Денисович. Он действительно больше не мог…

А на другой день пришел мой черед. Днем, как всегда, температура держалась 41,3 градуса. Валериан Викентьевич принес мне письмо из дома от мамы и сестры, довольный, что может меня порадовать. Хотела прочесть письмо, но не смогла, положила под подушку в ожидании пока температура спадет хоть до сорока градусов. Письмо это как бы согревало мою душу…

Но в полдень температура вдруг с 41,3 упала до 35 градусов или ниже. У меня отнялась речь, исчез слух, я будто онемела, глаза как уставились в потолок, так и застыли.

Больные сразу заметили, что мне не по себе и позвали Катю, которая раздавала лекарства в соседней палате.

Катя подбежала, закричала: «Ой, глаза в потолок!» – и бросилась искать Валериана Викентьевича.

Странное, непередаваемое ощущение овладело мною до того никогда не испытанное, оно не было даже болезненным, но… оно было непередаваемо… Я сразу – что умираю. Органы чувств мне изменили, но не сознание, оно работало отчетливо, как никогда. Итак всё – конец. Прожила на свете тридцать шесть лет – из восемь лет глубоких страданий, которые я неуклонно перемалывала, словно мельница зерно. А теперь всё? Всё? Если бы хоть был загробный мир, где продолжалась сознательная жизнь, но… вряд ли… Просто меня не будет. Небытие! А какой удар маме, которая меня так ждет, и я так мечтала поднять и пронести знамя романтики, которое Александр Грин выронил, умирая в забвении в 1932 году… Да я вообще ничего не сделала на белом свете. Разве что сумела поддержать товарищей в тяжелые часы… О нет, я не дам смерти увести себя ни за что! Я буду бороться! Бороться.

Я напрягла всю волю, все духовные силы, призывая на помощь сознание и подсознание. Я буду жить, я должна жить! Я живу! Я живу, я живу, я живу!

Я изо всех сил сжимала руку Валериана Викентьевича. Он уже давно сидел возле меня, держа за руку, как я вчера держала умирающего Ивана Денисовича… Он понял, что я борюсь, и боялся пошевелиться. А я все крепче сжимала его руку, пока… не заплакала. Я жила. Не умерла. Ощущение умирания оставило меня.

Только после этого врач и медсестра сделали мне укол, протерли чем-то лицо и оба поочередно расцеловали меня.

– Спасибо, – прошептала я.

На другой день сразу после завтрака Катя отвела меня в приемную доктора.

– Вот что я решил, – как-то нерешительно начал Валериан Викентьевич. – Эти безобразия с температурой пора кончать, сейчас мы с Катей сделаем вам укол (он назвал лекарство по-латыни), после чего приступы малярии прекратятся.

Я взглянула на него с удивлением:

– Какого же дьявола?.. Ладно, делайте. Катя набрала шприц, поближе подвела меня к кушетке и всадила в меня иглу.

Когда я пришла в себя, я лежала на кушетке. Оба они вздохнули с облегчением.

– Сильное очень средство, – пояснил доктор, – мне приходилось делать его военным крепким мужчинам тридцатилетним, и они тут же теряли сознание. Я давно о нем подумывал, но боялся, что вы его не вынесете.

– А почему же теперь?

– Ну второй схватки со смертью вы тоже могли не выдержать, и я решил рискнуть. Слава богу, все сошло благополучно. Больше температуры не будет.

Действительно, на этом малярил прекратилась.

Валериан Викентьевич поехал в Караджар и рассказал о том, что Решетняк перевел меня в «подконвойку».

Кузнецов посоветовал ему задержать меня недельку-другую в больнице, так как он добился права закрыть «подконвойку», но это еще не совсем утверждено.

Через неделю пришел приказ: разобрать колючую проволоку и убрать овчарок.

«Подконвойку», к великой досаде Решетняка, отменили.

Сияющие уголовники гуляли по всему лагерю и заходили в гости к 58-й статье. Перемирие состоялось.

Перед выпиской из больницы мы долго проговорили вечером с доктором.

– Ведь я понял, что вы изо всех сил боретесь со смертью, – сказал он мне, – понял и старался вам не мешать… А потом, когда вы с неожиданной силой сжали мне руку и сжимали все крепче и крепче, я понял, что дело идет на лад – вы победили смерть.

Вы знаете, это у меня второй случай в жизни. Когда был студентом и проходил практику в родильном доме, там умирала от родильной горячки одна женщина, у нее было трое детей, а муж забулдыга. Оставить на него детей было невозможно, и вот эта несчастная стала бороться со смертью, учтите, тогда еще не умели врачи излечивать родильную горячку, а она сама… силой воли… Изо всех сил отгоняла смерть. Она вслух прогоняла ее, и мы все в комнате замерли, боясь помешать ей. Как она внутренне боролась, пот градом бежал по лицу, и она победила. Вы – второй случай в моей жизни. Я никогда вас не забуду…

В бараке меня встретили светло и радостно, меня обнимали, целовали, некоторые плакали.

Шура Федорова пришла с разнарядки расстроенная. Решетняк отказался зачислить меня в нашу бригаду и упорно посылал меня собирать щавель.

– Другой работы для нее у меня нет, – отчеканил он злобно.

И здесь мне снова повезло. Главный агроном взял меня в число сторожей и даже пришел к нам в барак спросить, какое поле я хочу охранять летом?

– Табак, – ответила я.

– Разве вы курите? – удивился агроном.

– Нет, не курю, но мне легче охранять от голодных людей табак, чем помидоры, арбузы или картофель.

Мне на табачном поле поставили шалаш, и я перебралась в поле.

Шурина бригада как раз работала на табаке. Это была моя последняя работа на Волковском. 4 октября меня освободили, если это можно назвать освобождением – просто перевели в другой барак. Но я уже на Волковское не вернулась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю