412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Мухина-Петринская » На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни » Текст книги (страница 2)
На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:43

Текст книги "На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни"


Автор книги: Валентина Мухина-Петринская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

– А я почему-то и подумала, что это именно он.

– Но хватит обо мне, что с тобой?

– Мне не дают спать… девятый день не сплю.

– Мерзавцы! – выругался Шура. – То-то я тебя не сразу узнал. Не знаю, кому понадобилось устраивать нам свидание и с какой целью, но спасибо ему. Дай я поцелую твою руку. – И он дотянулся своими пересохшими разбитыми губами до моей руки. Я поцеловала его.

– Прощай!

– Прощай! Может, свидимся, Шура?

Когда я вошла, пошатываясь от слабости, к Щенникову, он испытующе посмотрел на меня.

Мне было очень плохо, не знаю, как я держалась девятые сутки без сна.

Не выдержал Александр Данилович.

– Слушайте, Валентина Михайловна, я встану в дверях и буду курить, а вы ложитесь на диван и поспите хоть полчаса. Если кто будет к нам идти по коридору – я вас разбужу. Прилягте.

– Нет, так я все равно не усну.

– Ну хоть полежите с закрытыми глазами, вам легче будет.

– Нет.

– Вот вы какая. Другая бы рада была. Ну что мне с вами делать? Я просто не могу видеть, какая вы измученная.

Резко прозвучал телефонный звонок. Щенников слушал не то удивленно, не то испуганно.

– Слушаюсь, – сказал он, – пусть приведут.

– Звонил Вишневецкий, – пояснил Щенников, – дело Артемова передается мне. Его сейчас приведут сюда. Пожалуй, отправлю вас в камеру…

– В какую камеру? – вскричала я. – А то вы не знаете, что я часами простаиваю в ледяном колодце. Оставьте меня хоть здесь пока. И притом мне надо поговорить с вами.

– О чем? Долго?

– Не долго. Можно при Артемове, у меня секретов с вами не может быть.

Ввели Артемова. Меня пересадили на диван, Шуру – на мое место.

– Вы сами попросились ко мне? – спросил Щенников. – Расскажите. Можете звать меня, как и прежде, на ты.

– Я буду соблюдать субординацию, не беспокойтесь. Вышло так. Сегодня с утра я попросился к начальнику тюрьмы. Он меня знает и чуть не заплакал при виде моего лица. Я умолял его связать меня немедленно по телефону с Вишневецким, который приходит на службу рано. Тот сразу дозвонился и просил у Вишневецкого разрешения передать мне трубку. Тот разрешил. Я ему рассказал, что согласен подписать всю эту хреновину в любой день, если меня передадут Щенникову. Вишневецкий обещал всё выполнить, но сказал, что вечером примет меня сначала сам. А пока он послал ко мне врача… Повторяю, я подпишу, когда вы хотите, но не надо сегодня, а то та тварь скажет, что это именно он выбил из меня признание.

«Так оно и есть», – подумала я.

– Хорошо, Саша, – согласился Щенников и обратился ко мне: – О чем вы хотели поговорить?

– Александр Данилович, скажите мне, но только правду. У меня будет настоящий суд или заочный, в виде пресловутой тройки?

– Самый настоящий суд. Выездная Военная коллегия Верховного суда, – заверил меня Щенников. Я вопросительно взглянула на Артемова.

– В данном случае ему можно верить, он, когда дает слово, не лжет.

– Правда, Александр Данилович?

– Честное слово!

– Хорошо. Тогда я… подпишу… Но знайте, что на суде я расскажу, почему я подписала, как мне девять суток не давали спать. Я действительно больше не могу выдержать этой пытки.

Щенников положил передо мной протокол – страниц шесть или семь, – и я четко и разборчиво вывела внизу каждой страницы свою фамилию. И тут же, повинуясь притягательной силе потемневшего взгляда Сашиных глаз, повернулась к Артемову. Он смотрел на меня не то с гневом, не то с какой-то печалью.

– Валентина Михайловна сейчас как птица, у которой отрезали крылья, – сказал он горько. – Да, птица с отрезанными крыльями. Уже не полетишь.

– Сравнение неверно, – возразила я, – ведь я человек, а не птица. Крылья человека – это его душа, его личность, и этого никто не может отнять, никакая на свете тюрьма, если он сам не отдаст свою душу, свое «я». А я никогда не перестану быть сама собой, поверь мне, Саша.

– Верю, – проговорил он.

Прощаясь, я поцеловала Артемова, а сияющий Щенников пожал мне руку.

Видела я его еще только раз, в день моего суда, 24 января 1938 года.

Судила меня Военная коллегия Верховного суда СССР под председательством армвоенюриста В. Ульриха.

Судили в этот день руководителей обкома партии, обкома комсомола, секретаря горисполкома, редактора областной газеты и тому подобных. И нашу группу писателей. Вводили всех по одному. Меня привезли накануне в десять вечера, но судили в половине пятого, в конце другого дня.

Щенников вошел – высокий, красивый, ухоженный, благоухающий дорогим одеколоном.

Мне сразу бросились в глаза его нашивки. Что-то было не так. Он это заметил и бросил небрежно: повысили в звании, майор теперь. «Не за наше ли «дело» его повысили?» – подумала я.

Щенников стал очень красноречиво убеждать меня признать себя на суде виновной, что это облегчит мою участь, и, конечно, ни в коем случае не говорить о том, что мне не давали спать. Кроме раздражения, это ничего не вызовет.

Не подействовало. Я все рассказала товарищу Ульриху.

Военная коллегия Верховного суда проходила в здании НКВД, в просторном зале с плотно зашторенными окнами, при электрическом освещении. День превратили в ночь. На низкой сцене – председательствующий Ульрих, по бокам у него по две «пешки», правда тоже высокого звания. Справа, в стороне – секретарь суда за маленьким столиком. Вдоль стен на стульях расселись приглашенные: начальствующий состав НКВД, среди них я увидела Вишневецкого, Щенникова не было. Посреди зала стоял стул, за стулом солдат. Меня поставили перед стулом, и я тотчас села, но меня сразу подняли грубым окриком: «Встать!»

Долго читали обвинительное заключение. Трижды спросили, признаю ли себя виновной. Я трижды ответила: «Нет».

Ульрих сказал:

– Но вы же подписали протокол на предварительном следствии?

Этого вопроса я и ждала. Сразу пояснила, почему и как я подписала. Мне предоставили заключительное слово.

– Как, сейчас? – несказанно удивилась я краткости суда.

– А когда же? – в свою очередь удивился Ульрих. В заключительном слове я сказала все, что нужно, о клеветнике, и о невиновности моей и товарищей по вымышленному делу. Просила разобраться и не рубить слепо сплеча.

Меня удалили на время совещания.

Те десять-пятнадцать минут, что они совещались, показались мне вечностью. Меня вдруг охватил безумный страх перед тюремным заключением.

«Пусть лучше семь-восемь лет лагеря, чем три года тюрьмы», – ломая пальцы, молила я судьбу.

Меня вызвали, опять долгое чтение обвинения, начиная с истории троцкистского движения в Москве и Зиновьева. Непосредственно наше «дело» занимало последнюю страничку – попытка реставрации капитализма методом террора и диверсии.

И вот приговор… но вот приговор…

– Приговаривается к десяти годам тюремного заключения с последующим…

Дальше ничего не вижу, ничего не помню… Вроде небытие…

Пришла в себя посреди двора. Почему-то сидела на табуретке. Кто-то в кожаном пальто поддерживал меня одной рукой, чтоб не упала, а другой нагибался, брал с земли горсть снега и растирал мне лицо – щеки, лоб.

Увидев, что я пришла в себя, человек этот прижал меня к себе и зашептал в ухо:

– Зачем так обмираешь, дольше трех лет не просидишь, молодая, выдержишь.

– Десять лет тюрьмы! – в ужасе прокричала я.

– Какие десять? Разве такое может долго длиться? Самое большее года два-три, и всех невиновных выпустят. Разве можно так-то. Эх, кабы Дзержинский был жив или Ленин, Ильич наш дорогой. Крепись, крепись, девушка, крепись. Ну, полегчало?..

Меня отвезли в тюрьму. Это уже был другой корпус, для тех, у которых тюремное заключение. Но камеры почему-то оказались не готовы, и нас временно загнали в очень просторную комнату – не то кабинет начальника тюрьмы, не то партком. Там были одни мужчины, и почти каждый получил по двадцать лет. Все дивились, что мне так мало дали, всего-то десять лет! Оказывается, многие получили расстрел, но они были в другом корпусе. И еще у меня было заключение с правом переписки, а у них всех – нет. Один из них, рыжий с зелеными глазами, подошел ко мне и сказал: «ЦК карает, ЦК и милует».

– Вас есть за что карать? Меня, например, карать не за что. Пусть сами себя карают.

Рыжий опешил от моего ответа и, поздравив меня с маленьким сроком, поспешно отошел.

Скоро нас начали разводить по камерам, меня увели одну из первых. Я была единственная женщина с тюремным заключением, поэтому не нашлось сокамерниц. Я оказалась одна, и меня посадили в одиночку.

И все-таки о Щенникове мне пришлось еще раз услышать довольно подробно перед XXII съездом партии. Меня тогда вдруг вызвали в Военную прокуратуру. Она помещалась на третьем этаже здания КГБ. И когда меня стали допрашивать, почему я так долго не подписывала протоколов, а потом вдруг подписала, – я решила, что это именно КГБ, а никакая не прокуратура.

– Отчего вы вдруг подписали протокол? Что, Щенников бил вас? Или пытал? Или были еще какие методы воздействия?

Я вдруг вспылила:

– Слушайте, меня в 1954 году реабилитировали, понятно? На кой же черт снова поднимать эту историю?! Отказываюсь говорить на эту тему.

– Вы только не волнуйтесь, сейчас я вам всё объясню. Вы разрешите мне закурить?

– Пожалуйста, курите.

Прокурор, добродушного вида мужчина лет сорока, закурил с явным наслаждением трубку и разъяснил мне так:

– Я военный прокурор, у нас до сих пор нет своего помещения, и мы занимаем этаж КГБ. Ваш бывший следователь Щенников при Берии был переведен в Москву и сделал очень большую карьеру, понятно? Это вас удивляет? Удивлю еще больше. В настоящее время он сидит в Бутырках, ведется следствие, и потому понадобились свидетельские показания его бывших подследственных. Но представьте себе, за четверть века из его подследственных в живых остались только двое: мужчина в Тамбове и женщина в Саратове – вы. Обоих сейчас одновременно допрашивают как свидетелей военные прокуратуры Тамбова и Саратова. Вы меня поняли?

– Поняла. Значит, теперь наоборот – в тюрьме сидит Александр Данилович?

– Именно. Я жду от вас правдивых свидетельских показаний.

И я рассказала ему все, что знала о Щенникове. Прокурор слушал недоверчиво и наконец не выдержал:

– Валентина Михайловна, какого черта, простите, вы его выгораживаете?

– Выгораживаю? С чего бы я стала его выгораживать. Но я отродясь ни на кого не наговаривала, чего ради я буду клеветать на собственного следователя?

Он невольно расхохотался:

– Впервые слышу выражение «собственный следователь»… Тот мужчина в Тамбове заявляет, что Щенников зверски избивал его… И он не случайно сделал карьеру при Берии… сами понимаете.

– Отлично понимаю. Но меня-то он не бил. Устраивал читку моего рассказа с угощением… И предлагал хоть полчаса поспать на диване, когда мне не давали спать… девять суток.

– Значит, вас все-таки пытали, – заметил прокурор.

– Кассиля он избивал, по рассказам тех мужчин в «вороне». Ко мне относился очень тепло. Кстати, пусть это вас не смущает: в лагере ко мне многие отпетые уголовники относились очень хорошо и отнюдь не видели во мне женщину. Просто я чем-то умела вызвать уважение этих уголовников. Их подружки относились так же, нисколько не ревновали.

– Вы что… читаете мысли? Я действительно подумал: может, вы просто нравились ему как женщина?

– Ерунда.

Мы занялись протоколом, там было много поправок, и я потребовала перепечатать. Он отдал машинистке и, пока она печатала, показал мне заявление Зинаиды Кассиль о посмертной реабилитации мужа. Меня просили быть свидетелем.

Я сказала о Кассиле все хорошее, что о нем знала. Промолчала только о смерти. У них была справка, которую прислали жене, что Иосиф умер от воспаления легких. Но я уже знала от Льва Абрамовича Кассиля, что его брат погиб на Колыме в 1943 году при массовом расстреле. Лев Кассиль узнал об этом через знакомого полковника КГБ.

Бедный Иосиф, бедный мученик…

Я никогда не перестану сожалеть о том, что Сталина не судили при жизни как преступника, что он умер своей смертью и оплакиваемый народом. Я не плакала.

Клочок неба

Отныне, в течение долгих-долгих десяти лет, мне предстояло видеть только клочок неба. Кусочек неба над Волгой, перекрещенный решеткой. Окно было закрыто щитком, все же клочок неба был виден. К окну подходить не разрешалось. Лежать днем не разрешалось. Подъем в семь утра, отбой в одиннадцать вечера… Осенью и зимой утомительно хотелось спать.

В камере нас было двое. Спасали книги и беседа – тихая, чтоб не услышали за дверью и не сделали замечания.

У меня от природы громкий голос. По приезде я еще не успела написать маме письмо, как меня лишили переписки на шесть месяцев за громкий разговор.

Мы должны были забыть свои имена, у меня был номер 37 дробь 2.

Лишали библиотеки только за то, что якобы мы подчеркивали ногтем фразы, а мы не подчеркивали никогда, ни разу.

Давали две тетради, когда испишешь – их заменяли новыми.

Раз в месяц камеры обходил начальник тюрьмы – злой, ехидный, ненавидящий заключенных.

Я сказала ему, что пишу в тетрадях маленькие рассказы и стихи в прозе. Некоторые казались мне удачными, и я просила его сохранить тетради до моего выхода из тюрьмы. Лицо его перекосилось.

– Пока вы отсюда выйдете, эти тетради сгниют, – отчеканил он злобно.

– Вы так думаете? Я смотрю на будущее более оптимистично.

Разговор этот стоил нам карцера обеим… в тот же день. За то, что мы якобы кормили голубков.

Мы их не кормили и к окну не подходили. Так выбивали из нас излишний оптимизм.

Такова была ярославская тюрьма для отсидки, у кого было тюремное заключение.

Единственным утешением для нас была большая дружба, книги и клочок неба за решеткой.

Маргарита Турышева сидела в этой камере с 1936 года одна и все время смиренно умоляла начальника дать ей товарища по камере.

Когда меня привезли, мне тоже приготовили одиночку, но в моих документах было заключение медицинской комиссии о том, что одиночка мне противопоказана. Маргарита удивилась, почему мне противопоказана одиночка. Спросила, как и почему мне выдали свидетельство. Я рассказала. Не без юмора. Она то ахала, то смеялась…

После суда меня привезли в корпус, где сидели лишь с тюремным заключением. Большой четырехэтажный корпус, но я оказалась единственной женщиной. Не сажать же меня с мужчинами. Так я оказалась в одиночке.

После тяжелого суда, после которого я потеряла сознание, нервы были расшатаны вконец – а тут одиночка! Переносила ее крайне тяжело. На меня напал страх. И вот, идя с оправки, я кружкой перебила все стекла в многочисленных переплетах рам. Растерянные надзиратели только таращили на меня глаза. Кто-то вызвал начальника тюрьмы. Я ему заявила, что сидеть в одиночке я не могу. Он предложил пока зайти, а они, дескать, разберутся. Заходить я отказалась наотрез. Как только они приближались ко мне, чтобы завести силой, я вопила на всю тюрьму. Кричала: «Сажайте хоть с бандитами, но в одиночке я не могу!» Орала так громко, что все мужское население тюрьмы узнало мой голос и поняло, в чем дело. Началось что-то неимоверное, что в тюрьмах бывало только до революции, – обструкция. Заключенные стучали в двери руками, ногами, табуретками, разбивая их в щепы, кричали на всю тюрьму: «Не смейте держать женщину в одиночке!» Побледневший, перепуганный начальник махнул рукой, велел дать мне стул и отправился к телефону звонить в тюремную больницу, чтобы меня забрали. Минут через десять я оказалась в больнице, где меня лечили от нервного потрясения. И врачебная комиссия выдала документ, что мне одиночка противопоказана. И вот меня посадили к Маргарите (37 дробь 1). Радость ее была беспредельна. А я с изумлением смотрела на нее.

– Сикстинская мадонна! – воскликнула я.

– Неужели сходство еще осталось? Ведь я так исхудала…

– Вам и раньше говорили?

– Да, я случайно похожа на ту женщину, с которой Рафаэль писал свою мадонну.

Весь день мы рассказывали друг другу о себе, знакомились. Водили нас на прогулку. Двадцать минут. Крохотный дворик, каменная стена, цементный пол и клочок неба, немного побольше, чем в окне.

– Однажды в этом дворе ухитрилась вырасти ромашка, – рассказывала мне потом Маргарита, – какая-то трещина, расселина, и она выросла. Два дня я любовалась этой ромашкой. А потом начальник увидел ее и велел вырвать с корнем. Это страшный человек!

– Откуда ты знаешь, что это он велел?

– Я глазами искала эту ромашку, и дежурный понял. Он тихонько объяснил, что начальник велел ее убрать.

– Убить! Если бы его за это не осудили, он бы и нас поубивал. Настоящий фашист.

– Неужели мы будем сидеть здесь весь срок?

– Не знаю. Но знаю одно: не дам погубить себя как личность. Ведь я писатель, а впереди много лет жизни, – проговорила я то, что уже не раз говорила себе мысленно. – Знаешь что, Ритонька, давай-ка учиться, чтоб время не пропало зря.

Когда нам меняли в окошечке книги, мы попросили каталог библиотечных книг, выписали много нужных книг и приложили заявление на прилагаемом библиотекой листке-анкете, где просили наши четыре книги чередовать следующим образом: одну из естественных наук, одну из гуманитарных (история, философия или политэкономия), одну из поэзии и четвертую – художественную прозу. Книги брать из выписанных в анкете.

Нам так и стали приносить, и мы старательно занимались, экзаменуя друг друга.

Когда уставали, некоторое время сидели молча, слушая Волгу. Тюрьма стояла на берегу реки. Откуда мы это знали? Крики чаек за окном; низкие, басовитые в тонкие пронзительные звуки музыки с палубы проходящих мимо пароходов. Но никогда мы не слышали крики или голоса людей. И поняли: тюрьма на берегу Волги, но далеко от города.

В ту зиму я получила письмо с известием о смерти отца. Он так и не дождался меня. Я любила отца и очень тосковала и плакала о нем. Той же зимой в Севастополе умер мой брат Ермак.

Я безумно боялась, что, пока я выйду, умрет мама или сестра Поплия. И это сильно меня удручало и угнетало.

Маргарита всячески старалась отвлечь меня от моих дум.

Она рассказала мне свою историю. Родилась и выросла она в Свердловске. Окончила балетное училище, три года работала в Свердловском театре оперы и балета. Но у нее оказалось больное сердце, и врачи категорически запретили ей танцевать.

Тогда она поступила на третий курс геологического техникума, окончила его и, уже не обращая внимания на сердце, участвовала в нескольких геологических экспедициях на Северном Урале.

Зимой она работала в Свердловске, обрабатывала летние наблюдения.

Вот тогда она и познакомилась с Олегом Тенешевым, москвичом, кандидатом геологических наук. Кандидатскую он блестяще защитил в двадцать четыре года, а в двадцать пять лет подготовил докторскую, но по совету академика, курировавшего его диссертацию, отложил ее на несколько лет.

– Не надо дразнить гусей, – серьезно сказал ему академик, – у тебя и так уж слишком много завистников, Олег… Меня это беспокоит… Боюсь завистников.

Да, зависть – вот что сгубило Олега. Еще бы ему не завидовать: хорош собою, умен, талантлив, способен, добр.

Маргарита влюбилась в него с первого взгляда…

– Не верилось мне, что он меня тоже полюбил, – признавалась она. – Сначала он ездил в Свердловск, измышляя себе причины для всяческих командировок. А потом мы объяснились. Решили пожениться. Как я была счастлива!.. Олег встретил меня с двумя друзьями на вокзале, и мы поехали прямо в загс, где нас зарегистрировали. Дома (он жил на улице Герцена) мы поднялись на третий этаж, он нес меня на руках, а его друзья, улыбаясь, несли мои вещи: два чемодана – один с платьями, другой с любимыми книгами.

Дверь нам открыл незнакомый ему мужчина… В доме шел обыск. А его друзья с растерянными лицами сидели за накрытым свадебным столом и с ужасом и сочувствием смотрели на него и меня. Нас арестовали обоих.

Мне не дали статью как жене – ЧСИР (член семьи изменника Родины). Нет, мне дали самостоятельное дело. Они сказали, что брак – это нарочно, камуфляж, что я не жена вовсе, а просто соучастница, понимаешь? Какие-то троцкисты, которых я сроду не видела… Боже мой! Был суд. Олегу дали расстрел. А мне десять лет тюремного заключения. Сижу здесь третий год.

– А Олег?

– Приговор приведен в исполнение, нет больше на свете моего Олежки. А как мы могли быть счастливы… Слышишь, как кричат чайки? Наверно, к ненастью.

Над невидимой Волгой летали и кричали чайки, а на небе сгущались грозовые тучи, а потом на землю опустилась ночь и клочок неба исчез в ночном тумане.

Было беспредельно тяжело, но в камере все же горел электрический свет, а на столике лежал томик Александра Блока.

Я развернула книгу и стала читать вслух:

 
О, весна, без конца и без краю,
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю
И приветствую звоном щита!..
Принимаю пустынные веси
И колодцы земных городов!
Осветленный простор поднебесий
И томление рабьих трудов!..
И смотрю и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя.
За мученья, за гибель – я знаю —
Все равно принимаю тебя.
 

И все же как ни плохо было в тюрьме, как ни тянулись тягостные дни, когда будущее представлялось черной угрюмой горой, которую ни обойти, ни перейти, – все же, повторяю, молодость брала свое. Мы много смеялись, находя повод для смеха и в прошлом, и в книгах, и даже в окружающем нас быте.

Однажды, когда мы заливались смехом (не помню, по какому поводу), открылось окошечко в двери. Мы замерли: замечание? Но в окошечко заглянуло молодое симпатичное лицо девушки, она поманила нас к двери.

– Молодцы вы, Ритонька и Валюша!.. Ох, как противно называть хороших, добрых людей номерами, словно они вещи на складе! Послушаю у двери, и мне легче. Меня как комсомолку мобилизовали сюда надзирателем и никак не отпускают – некем заменить. Какой порядочный человек пойдет сюда работать добровольно: одни невинные сидят. Сумасшедшие, что ли, нами правят? Почему нам под страхом ареста запрещено с вами разговаривать? Крепитесь. Здоровья желаю вам.

Когда же она вела нас на прогулку, лицо ее было строгим и непроницаемым: рядом стоял дежурный заместитель начальника тюрьмы.

И все-таки месяц спустя она выбрала время поговорить с нами.

– Снимают меня отсюда, – и радостно, и как-то скорбно сообщила она. – И замену сразу нашли. Дядю моего арестовали. Старый большевик, он при царе тринадцать лет сидел с тысяча девятьсот пятого по семнадцатый, Революция освободила – и вот теперь пожалуйста!.. Одна радость, что отсюда ухожу.

– Вы добрая, ласковая, славная, спасибо вам! – сказала я. – Но, знаете что… не поступайте здесь на работу; как рассчитаетесь, уезжайте из Ярославля куда-нибудь в другой город.

– А мама? Одна останется?

– С ней вместе уезжайте.

– Вы думаете? – Глаза ее, в которых было что-то детское, расширились.

– Я почти уверена. У вас есть здесь еще родные?

– Мамина сестра.

– Оставьте вещи тете на сохранение и уезжайте немедленно, не откладывая даже на три дня. Поняли? Разъясните это маме.

– Боюсь, что вы правы. У нас уже был такой случай… как же я это забыла. Спасибо!

Мы пожали друг другу руки через маленькое окошечко в двери, и она ушла.

Больше мы ее не видели. Не знаю, что с ней случилось.

А нам стало еще тоскливее, и мы, как никогда, жадно смотрели на клочок неба за решеткой. Он окрасился майской синевой. По Волге уже шли пароходы, и гудки их звали с собою, и звучала музыка с проходящих судов… А чайки кричали страстно и нежно.

– Так вся молодость пройдет! – однажды заплакала вдруг Рита. Чем я могла утешить ее?

Все успокоительные слова были сказаны мною давно. И я смотрела на клочок неба за решеткой. Как же счастливы те, кто видит небо целиком.

Огромное небо, что так потрясает человека, если долго смотреть в него. И вопрошать. Слишком было много вопросов, на которые не существовало ответов. Той весной вопросы так и сыпались. Особенно меня мучил один… Я любила свою Родину – Россию, это было естественно, ведь я русская. Но я не знала, могу ли я любить и уважать свой народ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю