355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Мухина-Петринская » На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни » Текст книги (страница 6)
На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:43

Текст книги "На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни"


Автор книги: Валентина Мухина-Петринская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

– Валентина Михайловна, вы меня помните? – неожиданно спросил он.

– Конечно помню. Это не вы придумали – не давать мне спать?

– Нет, не я. Стромин.

– А теперь мне отменили приговор. Назначено переследствие.

– Знаю. С первым пароходом вы едете в наш Саратов. Что же мне сделать для землячки?

– Спасите Турышеву, это и будет для меня.

– Ладно.

Он взял большой лист бумаги и начал наносить на него анкетные данные о Маргарите. По счастью, я их знала наизусть, и он все записал.

– Значит, две профессии, – задумчиво отметил он, – балерина и геолог.

– Да, окончила балетное училище, три года работала в Свердловском театре оперы и балета, потом окончила геологический техникум и работала уже геологом… Спасибо вам! Я так благодарна. Она в ужасном там положении. Прочтите ее записку. Он прочел и, покачав головой, вернул ее мне.

Записал название участка, где она находилась на лесоповале.

– Ну, а что мне сделать для вас?

– Спасибо. Не надо ничего. С первым пароходом я уезжаю.

– Ладно, я подумаю сам.

Он проводил меня до двери и неожиданно сказал:

– А у меня ведь тоже к вам просьба.

– О, с удовольствием сделаю, что могу. – И так как он слегка колебался, я добавила: – Передать привет Саратову?

– Вроде того. Когда вас приведут к новому следователю, сбегутся взглянуть на вас все, кто знал Валентину Михайловну в тридцать седьмом году.

– Так уж сбегутся… – усомнилась я, – поди, все забыли меня.

– Нет, вас помнят. Когда я два года назад уезжал из Саратова, о вас рассказывали целые легенды, что было и чего не было. Вас не забыли. Так вот, когда ребята соберутся, вы им скажите: «А Вишневецкий шлет вам привет!!» И расскажите им всё, что вы знаете обо мне.

– Но я так мало о вас знаю!..

– Больше, чем знают они. Сделаете это? А вашей подруге я помогу.

– Конечно сделаю.

– Ну, вот спасибо, желаю вам счастья!!

На этом мы расстались.

Вишневецкий выполнил все свои обещания. Уже на следующий день утром на разводе мне сообщили, что я направлена на другую работу. Никто не знал, на какую именно, где-то в городе.

Мне не хотелось расставаться со своей бригадой, к которой я уже привыкла, и я скорее огорчилась, чем обрадовалась.

Маша и Мария Яновна расцеловали меня и исчезли за воротами в утреннем тумане.

– Иди пока в барак, – сказали мне, – тебе к девяти часам. Отдыхай пока.

Вишневецкий устроил свою землячку в общежитие НКВД.

– Что я здесь должна делать? – спросила я у коменданта. Он почесал затылок.

– Должность новая… С сегодняшнего дня ввели. Наверное, наблюдать за порядком. Ну, мне что-нибудь помочь.

– Уборщицей?

– К нам по субботам и средам приходят две женщины, делают генеральную уборку. Моют полы. А пока – вот огнестрельное оружие, все виды пистолетов в этом шкафу. На ключ. Вот тряпки. Совсем запылились.

Протерев тряпкой не то наган, не то еще что-то, я вдруг вспомнила, что у меня 58-я статья, пункт 8 – террор. На меня напал неудержимый смех.

Комендант посмотрел на меня с улыбкой.

– Хорошо, что такая веселая.

В дверях стоял следователь, довольно полный, лет сорока.

– Ей можно веселиться. Была бы у нее 58-я статья, вряд ли бы смеялась.

– А какая, по-вашему, у меня? 162-я? «Вор в законе»?

Он усмехнулся:

– Нет, конечно. – Он внимательно разглядывал меня. – Халатность, я думаю, или что-то в этом роде.

Я молча закончила перетирать оружие и красиво разложила его в застекленном шкафу.

Несмотря на то, что этот следователь относился ко мне очень тепло, я так и не сказала ему, какая у меня статья: боялась подвести Вишневецкого.

Я вдруг поняла перемену, происшедшую с Вишневецким, – он стал мягче, добрее, отзывчивее. Да, после того, как сам был арестован, перенес следствие, быть может, клевету, приговор к расстрелу. Надеюсь, теперь он будет добрее и человечнее не только к землячке.

С первым пароходом я простилась с друзьями и выехала во Владивосток.

Это было 24 мая. А на другой день в Магадан привезли Маргариту.

В пересыльном лагере на Черной речке я сразу написала письмо маме и Маргарите, где указала, что пока жду этап в Хабаровск. Когда будет – не известно. Очень скоро я получила письмо от Маргариты. Взволнованное, счастливое, полное благодарности.

Она писала, что ее привезли в Магадан 25 мая и доставили прямо к Вишневецкому. Тот тут же вызвал к себе по телефону директора театра.

– Перед вами сидит та балерина, о которой я вам говорил.

– Очень благодарен. Балерин нам не хватает. Она пойдет со мной?

– Комната ей приготовлена?

– Да! Да!

– Последние формальности на сегодня. Он вызвал секретаршу, Маргариту поставили на учет, и она теперь раз в месяц будет отмечаться в НКВД, а в лагерь уже не пойдет. Ее зачислили балериной в труппу оперетты. Дали комнату в доме, где живут артисты.

«Когда я уходила, – писала Маргарита, – начальник всех северо-восточных лагерей сказал мне:

– Счастлив человек, у которого в беде находится друг, который кидается спасать его, совсем не думая о себе.

Это он говорил, Валя, о тебе. И еще мне показалось, что этот властный человек пережил большую беду и у него в тот момент не оказалось ни одного друга, может, только враги…

В театре встретили все меня очень добро, ну не все… многие.

На Черной речке я была два месяца, но писем от Ритоньки больше не получала.

Зимой она перевела моей маме в Саратов немного денег и прислала вместо письма афишу, где упоминалось ее имя.

Больше я никогда о Маргарите ничего не слышала…

Когда я освободилась (это было 1 июня 1946 года) и мы с мужем поселились в Ровенском районе Саратовской области, в глухом селе на границе Казахстана, я написала Маргарите письмо в Магадан. Письмо пришло обратно, так как адресат выбыл.

Тогда я написала директору театра и просила его передать письмо актрисе, дружившей с Турышевой. Я просила ее написать мне о дальнейшей судьбе Маргариты. Объяснила, кто я.

От нее ответ я получила довольно скоро. Она писала, что относилась к Маргарите, как к родной дочери, очень любила ее. Обо мне слышала, как ни странно, не от Маргариты, а от Вишневецкого, который дружил с актерами и рассказал однажды, как я убеждала его спасти Маргариту…

Осенью 1945 года Маргариту Евгеньевну Турышеву по ходатайству Магаданского обкома КПСС реабилитировали. Она тут же собралась и уехала на родину в Свердловск повидать мать. Обещала друзьям писать. Но ни одного письма никто не получил.

Опасаясь, что она заболела в Свердловске, Вишневецкий по просьбе директора театра запросил Свердловск. Оказалось, что, во-первых, Турышева не приезжала ни в Свердловск, ни в Свердловскую область. И во-вторых, мать ее умерла в 1941 году. И ведь какая скрытная: такое горе было, и никому не сказала.

«Странно, что она не написала вам, – удивлялась автор письма, – ведь ваша мама не меняла адрес в Саратове».

Я медленно сложила письмо и вспомнила, что Маргарита еще в ярославской тюрьме говорила мне: «Когда освобожусь – ни за что не вернусь в родной город, где люди знают, что я сидела. Уеду на другой конец России».

Так она и сделала, обрывая все концы, все дружеские связи.

Все же я рада, что облегчила ей последние годы ее заключения. А мне предстояло еще целых пять лет тяжелых страданий…

Когда меня в Саратове привели к какому-то незнакомому следователю, он едва успел заполнить анкету, как сбежались все молодые следователи, которые знали меня в 1937 году и, действительно, помнили хорошо.

Они так бурно мне радовались, а я им, что новый следователь от удивления только пучил глаза.

Они уселись полукружком вокруг меня и расспрашивали, где я была, на каких работах, как себя чувствую. Я им рассказала, как мы рыли траншеи в Магадане для водопровода, стоя по колено в ледяной воде, метр – земля, второй метр – вечная мерзлота. Потом я спросила о судьбе Саши и Константина Ивановича. Оба оказались на Колыме…

«Но это ведь в ведении Вишневецкого, – подумала я, – неужели он не поможет своим бывшим товарищам?» И тут я вспомнила:

– Да, а Вишневецкий шлет вам всем привет! Словно разорвалась бомба. Все ошалело уставились на меня.

– Он с вами вместе ямы копал? – неимоверно фальшивым тоном сожаления спросил один из следователей. Всю жизнь ненавижу фальшь в любом виде!

– Какие ямы?! – вскрикнула я возмущенно. – Он же начальник всех северо-восточных лагерей, понимаете? Я у него на приеме была, просила спасти мою подругу – она просто погибала на лесоповале.

Они ошалели. Они превратились в статуи. Так оказалось, что я о Вишневецком действительно знаю больше, чем они.

Побледнели? Да. Некоторые из них были почти на грани обморока. И чего они так испугались? Обрадоваться… конечно, им было не обязательно. Если они думали, что расстрел ему заменили лагерем, то можно удивиться. Но так испугаться?!

Они, вероятно, все дружно давали показания на него, может даже на очной ставке. Но ведь они не спасли в свое время ни Сашу Артемова, ни Константина Ивановича.

Они клялись уйти отсюда – пустая болтовня, никуда не ушли, до сих пор здесь. Ушли только Саша и Константин Иванович, за что и поплатились своей свободой. Может, и жизнью. И я сказала безжалостно:

– Да, если вдруг вас постигнет судьба Артемова и вы попадете в северные лагеря… вы же будете в полной власти Вишневецкого. Артемову он должен помочь, и Константину Ивановичу тоже.

Я оглянулась. В комнате, кроме нового следователя, уже никого не было. Их как ветром сдуло.

Переследствие прошло хорошо, было установлено: всё неправда, всё клевета.

Щенников работал в Москве – Берия забрал его к себе в аппарат. Но когда-то он меня не обманул: то, что он не привел в деле ни одного вымышленного факта, сыграло свою роль.

– Разбирать-то нечего, одни голословные обвинения, – сказал следователь.

Дело послали на утверждение в Москву. И все в камере, и начальник тюрьмы, и врач – все знали, что я скоро буду на свободе.

Уже месяц, как закончилось переследствие, пошел другой, третий, четвертый, пятый, шестой, а ответа из Москвы всё не было.

Мама и сестра были так близко, всего за несколько кварталов, и я не видела их четыре года. Шел март 1941 года…

Я старалась держать себя в руках. Как обычно, рассказывала, но… однажды сорвалась. У меня был сильнейший сердечный приступ. Около меня долго возились врач и медсестра, делали уколы, давали лекарство. Наконец приступ прошел. Все сидели притихшие, огорченные. В камеру вошел начальник тюрьмы, остановился возле моей койки.

– Что же это вы, Мухина? Надо держаться. Ведь у вас дела очень хороши. Я звонил насчет вас в НКВД – освободят непременно, либо с полной реабилитацией, либо с зачетом срока, освободят непременно. Это у них всё впереди, – и показал на моих товарищей по камере, – а у вас всё позади.

– Но почему так долго нет ответа из Москвы?

– Так ведь вас сотни тысяч, если не миллион… Там заседают день и ночь. Потерпите немножко.

– Дайте мне хоть свидание с матерью и сестрой! Пожалуйста!

– Стоит ли в такой тяжелой обстановке? Скоро домой пойдете…

– Стоит, надо… Я больше ждать не могу…

– Ладно, свидание будет. Давайте их телефон. Позвоню. Если вдруг придет завтра, послезавтра освобождение, пусть встретят вас у ворот тюрьмы.

Свидание состоялось, между нами был широкий прилавок, и мы не могли дотянуться друг до друга, чтоб поцеловаться. Тогда мы поцеловали друг у друга руки.

Они плакали всю дорогу домой, а я – придя в камеру. Затем принялась учить адреса, по которым надобно сходить, когда освобожусь.

Все адреса выучила.

Вызвали меня 14 апреля 1941 года. От радости у меня ноги стали ватными.

Я раздала все свои вещи (у них всё впереди, а у меня позади) и, шатаясь от счастья, как пьяная, сошла по лестнице, без вещей.

Меня завели в кабинет начальника тюрьмы, за столом сидел какой-то работник НКВД. При виде моего блаженного лица он зажмурился.

– Садитесь, – сказал он хрипло. «Наверное, что-нибудь подписать о неразглашении», – подумала я.

– Прочтите и распишитесь, – он пододвинул ко мне лист бумаги. Там черным по белому было сказано, что мне вместо десяти лет заключения присуждается… восемь… Сидеть еще четыре года.

Там было много чего еще написано, но я уже ничего не понимала. Следователь мягко объяснил мне, что у меня переквалифицировали статью. Никакого террора, никакой диверсии, вместо пунктов 8 и 11 стал пункт 10б… Поэтому восемь лет вместо десяти и никакого лишения в правах.

– Но откуда они там, в Москве, взяли эту самую агитацию?! – вскричала я с негодованием. – Меня же в ней не обвиняли. Наоборот, переследствие установило, что я и все в нашей «группе» вообще ни в чем не виноваты, что это была клевета. Вадима Земного. Я же читала сама эти документы, что отослали в Москву. Откуда же?

И тогда он мне рассказал:

– Я вам скажу… Только, пожалуйста, в камере не рассказывайте. Дело в том, что у нас весьма опасное положение, того гляди, нападут фашисты, понимаете? До первого марта тысяча девятьсот сорок первого года всех переследственных выпускали, а с первого марта выпуск прекратился. А ваше заявление разбирали пятого марта… Понимаете?

– Какая-то дичь! Одни на свободе потому, что их заявление разбирали до первого марта, другие остаются в тюрьме лишь потому, что… – Я захлебнулась, мне перехватило горло.

– Не завидуйте им. Всех, кого выпустили, забирают снова. Побыли две-три недели дома. Вот и всё.

– Второго ареста я бы, наверное, не перенесла. О господи! Значит, мне возвращаться обратно в Магадан… Этого не будет… Прыгну по дороге в море.

– Нет, нет, совсем не в Магадан! Теперь другой лагерь.

Он явно радовался, что хоть этим мог успокоить меня.

– Вас направляют в Карлаг… Это полуинвалидный лагерь. Там очень хорошо, знаете… – И он стал расписывать мне Карагандинский лагерь, как курорт…

И я снова поднималась по лестнице, только в другую камеру, к другим людям.

Когда новые товарищи стали расспрашивать меня, кто я, откуда, и задавать другие вопросы, я обнаружила, что онемела… Ни одного слова выговорить не могла, только разводила руками или отмахивалась.

– Оставьте женщину в покое, – сказала красивая, толстая дама, как потом оказалось, оперная певица, – видите, она не в себе.

И я опять осталась одна в пространстве… Скоро и тюрьма исчезла. Время как-то сразу передвинуло меня на несколько часов вперед. Я бросилась к двери и забарабанила.

– Пожалуйста, скажите начальнику тюрьмы, что я прошу его принять или вызвать меня. Умоляю! Моя фамилия… – Речь ко мне вернулась. Начальник тюрьмы пришел сразу, пряча глаза, как будто ему было непереносимо стыдно.

– Вы тут ни при чем! – успокоила я его. – У меня просьба к вам. Дайте внеочередное свидание с мамой, с сестрой. Сообщите им об этом. Буду очень вам благодарна. Боюсь – вдруг этап. Уеду не простившись.

– Завтра утром сообщим.

Он сообщил. К маме и сестре пришел солдат и сказал: разрешено внеочередное свидание и чтоб они захватили для меня теплые вещи. Мама всё поняла.

Тяжелое это было свидание… И они и я крепились, чтоб не заплакать, не расстроить друг друга еще больше.

Около года они ждали меня, просыпались при каждом скрипе калитки.

– Но как же так, – твердила мама, – ведь теперешний твой следователь сказал, что тебя обязательно освободят. Значит, он лгал, обманывал?

– Нет, мама, он сам был уверен в этом. Просто выпуск прекратили с первого марта.

– Разговорчики на эту тему прекратить! – сердито сказал дежурный.

И снова разлука, снова этапы, другой лагерь – неподалеку от Караганды – Карлаг. Еще долгих пять лет, когда мне пришлось пережить гораздо больше, нежели я пережила в магаданских лагерях.

И хотя меня все любили за мои рассказы (кроме начальства), близкого друга у меня уже не было… И слишком часто меня терзало ощущение, что я одна в пространстве.

На темной дороге

«Уважаемая Валентина Михайловна, Вам пишет… Валя, это ты? Я как прочла книгу, сразу поняла, что это ты! Не только по фамилии (бывают однофамильцы), но книга похожа на тебя. А еще ты говорила, что, если выживешь, обязательно будешь писателем.

Я так обрадовалась за тебя, ты не представляешь! И мой муж Костя тоже очень обрадовался. Я ему без конца рассказывала о тебе…

После твоих рассказов я уже не могла жить, как прежде. И я крепко «завязала».

И если я теперь порядочный человек, работаю в бригаде коммунистического труда и у меня такой муж, как Костя – бригадир Константин Федорович Фоменко, и у меня двое детей – Валентина и Давид, – то всем этим счастьем я обязана тебе.

Я ведь тогда совсем ожесточилась, на весь мир (хотя сама была одна во всем виновата), а ты размягчила мою душу, мою совесть…

Когда тебя увели, я поняла, что к прошлому для меня уже нет возврата. Та Сюзанна Ленокс, про которую ты нам рассказывала, упала еще ниже, чем я, и то поднялась.

Валя, ты меня помнишь?

Я Зойка Косырева, по кличке Кусачка… Это мне потому дали такую кличку, что в драке я сразу кусалась, как дикий звереныш.

Неужели это была я? Даже как-то не верится…

Если ты мне ответишь (все-таки вдруг это не ты), то я опишу тебе всю мою жизнь после Карлага. И как я наконец попала в свой родной Севастополь. Костя тебе тоже напишет, от всего сердца. Посылаю тебе свое фото. Вот мы здесь – вся семья! Жду с нетерпением письма. Жива ли твоя мама, сестра? Кто твой муж? Где ты живешь? Пока пишу на издательство.

С сердечным приветом,

Зоя Фоменко.

Р. S.: Валя, а ты не думаешь описать нашу жизнь в лагере? Знаешь, как это было бы всем интересно. Некоторые ведь всё представляют совсем превратно. Костя говорит, теперь такое время, что уже можно писать всю правду.

Мы называли вас «контрики», а вы были герои…»

Из конверта выпала фотография. Две лукавые ребячьи рожицы, худощавый мужчина, чем-то похожий на Ван Клиберна, и круглолицая, кудрявая женщина с упоенно счастливыми глазами. Неужели Зойка Кусачка?!

…На темной дороге мы встретились с Зойкой. Шел третий год войны и шестой моего заключения. На фронте был мой брат Яша. На фронте были мои друзья, и, судя по всему, там должно было быть то мерзкое существо, которое оклеветало меня в 1937 году.

Было бы ужасно, если бы этот подлец погиб почетной смертью вместе с теми храбрыми и честными бойцами, что отдавали жизнь за Родину. Потом оказалось, что я напрасно беспокоилась – клеветник всю войну провел в тылу.

Я часто получала письма из дома от мамы и сестренки Лики. Брат писал с позиции… Я читала его письма женщинам, и они плакали. Ведь Яша был моим двоюродным братом. От некоторых отреклись родные братья и даже сыновья.

В лагере я находилась в хорошем обществе, моя мама могла не беспокоиться: почти все члены партии, у многих научные степени. Теперь они все реабилитированы, большинство посмертно, некоторые при жизни, как и я.

В лагере и встретила я своего будущего мужа Валериана Георгиевича Петринского, преподавателя русского языка и литературы. Летом он окашивал арыки, а зимой плел корзины. Тогда мы оба были такими «доходягами», что нам и в голову не приходило, что у нас впереди любовь и счастливый брак.

Мы жили в длинных бревенчатых бараках на Волковском участке Караджарского отделения Карлага. Не знаю, почему наш участок назывался Волковским? Может, потому, что вокруг была необозримая степь с голубыми сопками по горизонту и действительно много волков.

Однажды три волка провожали меня вечером вдоль дороги. Я шла быстро, и они не отставали, я медленнее – и они замедляли шаг. Так проводили до самого участка, но почему-то не напали.

Мы ходили всюду без конвоя. По существу, это был обыкновенный целинный совхоз, но работали там заключенные – мы.

Нас привезли туда большим этапом перед самой войной. Мы сами построили себе бараки, конюшни и фермы, потом насосную станцию на речке (вот уже и забыла, как она называется). Потом года два работали на мелиорации – копали арыки. Это была изнурительная работа – от зари до зари. Когда по арыкам побежала чистая, прозрачная вода, мы разбили огромные, до самых сопок, огороды. Овощи шли на фронт. Построили и сушильный завод. Теперь зимой так аппетитно пахло сушеным картофелем, луком, морковью и свеклой. Тем, кто там работал, можно было есть овощи хоть целый день.

Все девять лет своего заключения я была на общих работах. Друзья не раз пытались устроить меня в контору, но я наотрез отказывалась: чернорабочей я чувствовала себя свободнее. Не надо было никому угождать под страхом попасть на общие работы. Я могла себе позволить смеяться над тем, что смешно, и отворачиваться от тех, кого я не уважала.

К несчастью, в число тех, кого я не уважала, попал начальник участка Бабин. Про него говорили, что он бывший кулак. Он ненавидел интеллигенцию… Не знаю почему. Он старался нам портить жизнь чем только мог. Однажды я сказала в бараке, что хотела бы одного: чтоб в день, когда я освобожусь, его арестовали. (Как ни странно, впоследствии почти так и вышло. Он был арестован за растрату и превышение власти.) Кто-то передал ему мои слова – Бабин меня возненавидел.

Был выходной день. Предстояла масса удовольствий. Можно было помыться в бане, отоспаться, почитать, навестить знакомых, а вечером сходить в клуб на концерт. Должна была выступать артистка, чьи песни были размножены на пластинках и успели надоесть. В письме, которое я получила из дома, сестренка переписала для меня стихотворение Симонова «Жди меня».

«Вот и ты так верь, – писала Лика, – и мы будем тебя так ждать…»

Стихи мне понравились. Я шла и бормотала:

 
Как я выжил, будем знать,
Только мы с тобой!
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.
 

До меня смутно доносилась чья-то матерная ругань, кто-то неистовствовал, но мне не хотелось выходить из состояния радостной отрешенности. Когда наконец я оглянулась, я увидела беснующегося начальника участка.

– Идет себе, как артистка по Невскому! – вопил он вне себя. – Интеллигенция… – Он уточнил какая. Видимо, у него чесались руки избить меня, как он поступал с уголовниками, но не хватало смелости. Интеллигенция – сумеет обжаловать.

Боюсь, что тогда в рваной, заплата на заплате, телогрейке и широченных ватных штанах, будто с какого-то огромного «запорожца», я скорее походила на огородное пугало, нежели на «артистку с Невского». До сих пор не понимаю, что его так взбесило?

На разнарядке он как-то говорил обо мне: «Мухина как та лошадь, на которую где сядешь, там и слезешь».

Я сумела установить для начальства такое неписаное правило: если хотели, чтобы я хорошо работала, то должны были предварительно узнать, нравится ли мне эта работа. Иначе толка от меня не жди. А рабочей силы в совхозе МВД остро не хватало. Заключенных было много – шли этапы за этапом, но работы было еще больше. Поэтому правило соблюдалось, что очень раздражало Бабина. Он никак не мог понять, по какому принципу я «выбираю» себе работу. Часто я просила то, чего другие боялись, куда посылали порой в наказание или чтоб вынудить дать взятку. Например, зимой, в январскую стужу, я шла рубить караганник для топлива.

– На караганник захотела? – гремел начальник участка, разнося провинившегося. – Смотри у меня, живо попадешь!..

А для меня это было высшей радостью. Радость начиналась, едва скрывались за холмом наши безобразные бараки, колючая проволока, огромный портрет Сталина, прикрепленный как вывеска над правлением лагучастка. Во всем этом было что-то бесстыдно-отвратительное.

Караганник стелился по заснеженным долинам, между замерзших озер. Озера вытянулись цепью по руслу пересохшей реки. Никогда я потом не видела такого огромного неба, такой чистой и глубокой синевы, таких летящих облаков. И такая светлая была здесь тишина… Однажды, в сильный мороз, я видела четыре солнца. А летом как-то был мираж – прозрачное парусное судно, наверное, с Аральского моря. Какие интересные откровенные беседы велись на караганнике! А если не хотелось даже говорить, можно было отойти далеко от всех и думать. Или прижаться к груди земли и немножко поплакать.

Я безумно тосковала по маме, сестре, брату, тете Ксении, своим друзьям, по воле, по любимой работе. По счастью, мне не пришлось узнать измены: друзья писали письма, для «конспирации» подписывались: «дядя Миша», «тетя Муська» и даже «твой дедушка Борис». А «дедушке» – всего двадцать семь лет. Он был когда-то в меня влюблен.

Конечно, было тяжело, особенно зимой, когда мы перемерзали, недоедали и недосыпали. Мы безмерно уставали, но понимали, что на фронте еще тяжелее. Но это мы понимали «умом», а в глубине души считали, что в тюрьме хуже. Все просились на фронт. И как отчаянно мы завидовали тем, кого призывали в армию.

Почти каждый вечер меня просили что-нибудь рассказать. Я прочла потом, что от сильного потрясения память либо ослабевает, либо, наоборот, необычайно усиливается. У меня как раз усилилась. Я вспоминала стихотворения, которые никогда не знала наизусть, а только читала, а теперь я их декламировала. Я помнила по именам почти всех героев Диккенса, а у него их сотни… А рассказывала я и дома, с самого детства, тоже с продолжением на несколько вечеров. Моими слушателями были: мама, тетя Ксения, сестренка, соседки и мои школьные подруги. Мы усаживались вечерком поудобнее возле горячо натопленной голландки, на столе пел самовар, а за окном потрескивал мороз. О, как я тогда была счастлива!

В ноябре 1944 года приехал на Волковское начальник санчасти. Мы только что пообедали, я намеревалась угреться и подремать, хотя бы минут двадцать. Меня мучительно знобило.

Мы спали вповалку на нарах. У большинства не было ни матраса, ни одеяла. О такой роскоши, как подушка, простыни, мы и думать забыли. Единственной постельной принадлежностью были длинные соломенные маты. Конец мата закручивался рулоном – получалось возвышение для головы. Как сладко было, намерзнувшись, отдохнуть в теплом бараке. Я укрылась с головой телогрейкой…

Только перенеслась я мысленно домой – засыпала и уже почти физически ощущала мамину руку, тепло ее щеки, когда она мне шептала, наклонясь: «Крепись, Валька, не ты одна», – как меня растолкала Августина Рутберг. (На воле она была историк, необыкновенная, энергичная, бодрая и горластая женщина, мой хороший товарищ.)

– Ты знаешь, кто приехал? Начальник санчасти. Как это «ну и что»! Он же на воле был известный на всю Москву невропатолог. Сейчас же иди к нему. Я уже говорила с ним. Он тебя ждет.

– Зачем?

– А затем, что тебя же всю дергает… Иди скорее. Проснулись другие женщины и тоже стали меня уговаривать идти к врачу. Пришлось подняться.

Начальник санчасти мне почему-то не понравился: раскормленный, рыхлый, белобрысый, глаза бегают. Возможно, это у меня было от предубеждения против тех, кто в лагерных условиях умел держаться на ответственной работе. Первым делом он пощупал пульс и сунул мне под мышку градусник. Температура оказалась 38,4 градуса. Посмотрел рефлексы, покачал головой.

– Как аппетит?

На аппетит жалоб не было.

– Плачете? Я спрашиваю, часто плачете?

– Да.

Он записал.

– Бывает ощущение тоски, тревоги?

– Бывает.

– Навязчивые мысли есть?

– О да.

– О чем?

– О свободе.

– Раздражительность?

– Сильная. Особенно при виде некоторых людей. (Я подразумевала лагерное начальство.)

Доктор опять записал.

– Нужно стационарное лечение, – буркнул он и обратился к присутствующему здесь участковому врачу: – Отправьте первой оказией в Караджарскую больницу. А пока выпишите бюллетень.

Женщины ликовали: «Мы тебе говорили. Теперь тебя подлечат». Они укутались получше – мела поземка – и ушли на снегозадержание. А я, натянув на голову телогрейку, сладко уснула.

«Оказия» оказалась только недели через две. С вечера меня предупредили, что еду я вместе с «подконвойными» – нескольких отказчиков от работы отправляли в штрафной изолятор, возле Караджара. Попутчики были не из приятных…

Обитатели «подконвойки» остро ненавидели «политических». Они страшно возмущались тем, что «враги народа» расконвоированно живут в лучших условиях. И особенно возмущались тем, что все «контрики» уверяют, будто они сидят невинно. Последнее просто выводило их из себя. О «подконвойке» рассказывали страшные истории. Будто там проигрывают людей в карты, развратничают и безобразничают. Их бараки были опутаны тройным рядом колючей проволоки. На ночь между проволокой спускали огромных овчарок. Собаки завывали на весь лагерь. В «подконвойке» содержали бандитов, убийц, воров-рецидивистов.

В этот вечер, перед отправлением, в бараке долго не ложились спать. Сначала я рассказывала, надо было окончить давно начатую «Очарованную душу» Роллана, потом просто разговаривали, вспоминали родных, обсуждали сводки информбюро.

За бревенчатыми стенами свистел ветер. Потрескивала натопленная караганником печь. Кто сидел с шитьем у стола с висячей коптилкой, кто лежал на нарах. Августина чинила мне варежки. Я считала, что их невозможно зачинить.

– А вдруг ее после больницы отправят на другой участок? – расстроено предположил кто-то. Я заверила, что вернусь на Волковское, но мне тоже было почему-то не по себе. Маруся Брачковская, единственная из жен, которая знала, где сидит ее муж, и переписывалась с ним, стала вспоминать, как она пекла дочке Маечке ее любимые пирожки с яблоками. Кто-то записал рецепт приготовления. У нас много говорили про всякие кушанья. Кто-то остроумно назвал это «заочным питанием».

Маруся – на зависть спокойная, тихая женщина, но, когда она негромким проникновенным голосом рассказывала о шестилетней «дочечке», у редкой из нас не щемило сердце, хотя у каждой была своя боль, своя разлука.

Но продолжаю… Утром женщины проводили меня до «подконвойки», где уже стояла грузовая машина. Конвоиры живо «погрузили» беспокойный груз. Ну и вид был у этих женщин?.. Волосы растрепаны, под глазами синяки, платья разорваны – всё нараспашку, и душа и тело. Они скалили зубы и сквернословили. Меня посадили в кабину к шоферу, что вызвало град ругательств.

Машина тронулась, друзья замахали руками, мелькнуло коварное лицо Бабина. Он довольно ухмылялся.

Штрафной изолятор, или запросто «шизо», был не что иное, как тюрьма в тюрьме: большое одноэтажное каменное здание с решетками на окнах, обнесенное тремя рядами колючей проволоки. Шизо находилось среди пустыря, на подъезде к Караджару, больница же была в самом центре отделения, поэтому я не удивилась, что вначале завезли штрафников. Пришлось и мне зайти вместе с ними внутрь помещения. И там меня ожидал весьма неприятный сюрприз.

Бабин «по ошибке», как он потом разъяснил, отправил меня вместо больницы в штрафной изолятор. Штрафников уже давно заперли в камеру, а я всё «выясняла отношения» с начальником шизо. Наружность у него была далеко не располагающей: здоровенный детина, рябой и одноглазый, со свирепо выдвинутой вперед бульдожьей челюстью, но со мной он был очень вежлив.

– Ну, хоть один отказ от работы был?

– Не было!

– Может, извините, мужа лагерного завели?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю