355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Колесникова » Гонимые и неизгнанные » Текст книги (страница 22)
Гонимые и неизгнанные
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:20

Текст книги "Гонимые и неизгнанные"


Автор книги: Валентина Колесникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

Марья Дмитриевна не называет имен декабристов, провожавших Павла Сергеевича в последний путь. Думается, можно с уверенностью сказать, что были это самые близкие из остававшихся в живых героев 14 декабря и очень его любившие Е.П. Оболенский, П.Н. Свистунов, М.И. Муравьев-Апостол, А.П. Беляев, И.В. Киреев, А.Н. Сутгоф.

Не могли не присутствовать на похоронах сын покойного И.Д. Якушкина Евгений Иванович, жена Свистунова Татьяна Александровна, сестра Оболенского Наталья Петровна.

Н.Д. Фонвизина и М.Д. Францева воспринимались как родственницы Павла Сергеевича, сестры. Родная же его сестра, Марья Сергеевна, которую многие поколения потомков Бобрищевых-Пушкиных называли ангелом доброты и которая жизнь свою посвятила сначала больным и старым родителям, а потом братьям, видимо, трагичнее и острее всех восприняла потерю самого любимого из братьев.

Она пережила его всего на три года.

Сохранившееся письмо её к Е.П. Нарышкиной наполнено не только болью утраты, предчувствием грядущих бед – в нем трагизм гибели когда-то теплого и многолюдного родового гнезда, разоренного всего одним человеком самодержцем Николаем I.

"20 марта 1865 года

Обрадовали вы меня очень вашим письмом, почтеннейшая и многоуважаемая Елизавета Петровна. Бог вас наградит за участие ваше в нашем горьком положении. Я доехала благополучно. Тяжело было взойти туда, где я жила счастливо с моим другом, и свидеться с братьями также было нелегко, а с Николаем должна была принять веселый вид и наговорить ему разных небылиц. Он, мой голубчик, в мое отсутствие очень скучал и даже хотел ехать меня отыскивать.

И что странно, до получения моего рокового письма он, по обыкновению рассуждая сам с собою, говорит со слезами на глазах: "Ну, конечно, умер, что же делать – умер!" А потом, когда было получено мое письмо с горькою вестью, он спрашивает, со слезами же: "Ну, что получили?" Ему отвечали, что ничего не получали и даже не знают, об чем он спрашивает. Так и до сих пор ему ничего не говорим о нашем горе. Заметил, однако, что у нас в церкви поминают Павла, хотя и замаскировывают это дорогое имя несколькими именами. По временам плачет, только без нас, а между тем все спрашивает, что брат не едет.

Мы отвечаем, вероятно, зима мешает или что другое. Так время и идет, а между тем он, может быть, попривыкнет к отсутствию нашего печального друга. Вся эта обстановка горька, дорогая моя Елизавета Петровна, но что же делать, должно необходимо покориться силе Господней, она велика и свята. Кто может ей противиться и какую от того получит пользу? Понесу мой тяжелый крест с помощию Божею до тех пор, пока Господу неугодно будет снять его с меня. Это, кажется, не замедлит, ибо гланда моя не предвещает мне долгой жизни, хотя она, кажется, и поменьше стала немного, но это ничего не значит, ежели разобью эту материю в этом месте, она бросится в другие или разойдется по всем членам. Впрочем, я принимаю кровоочистительное лекарство, может быть, поможет, только долго лечиться не могу, не по моим средствам и обстоятельствам, операцию делать боюсь, и для чего это? Человек должен умереть, лечившись, и не лечившись – смерть не обойдет. Так лучше даром умереть, чем за деньги, которых нет. Вот мои ожидания, на которые с спокойствием гляжу.

Дитя мое милое Николая только жалко, лишится своей няни, впрочем, ежели Господь определит положить конец моей жизни, да будет Его святая воля, устроит и Николая, не даст ему погибнуть. Все братья любят его, не оставят его и без меня, да и теперь без братьев – что бы я стала с ним делать.

Вот как я распространилась, во зло употребляю вашу доброту, добрейшая Елизавета Петровна. Впрочем, вы сами желали, чтобы я сообщила вам все до нас касающееся. Я вот разболталась, а того ещё не сказала, что я очень рада, что гомеопатия вам помогла. Она только, неблагодарная, моему голубчику Павлу не помогла, а он так любил ее...

Приношу вам искреннее мое почтение, равно и от братьев моих, и позвольте надеяться, что уделите хотя маленькое местечко в памяти вашей навсегда уважающей вас

Марье Б. – Пушкиной".

У подножия годов 1800-х

Долгие и, надо сказать, счастливые разыскания в архивах, музеях, библиотеках Москвы, Петербурга, Сибири эпистолярного, мемуарного, литературного наследия Н.С. и П.С. Бобрищевых-Пушкиных, имена которых история навсегда скрепила определением "декабристы", завершились. Пришло время посетить их родовое имение Егнышевку, что в Алексинском районе (уезде) Тульской области (губернии). Готовясь к путешествию, я волновалась: знала, что отправляюсь в век прошлый, к самому подножию годов 1800-х. Видимо, поэтому не смутил меня современный вид пятиэтажного типового строения, где нынче дом отдыха "Егнышевка", множества домов, домиков и таинственных коттеджей на территории помещичьей усадьбы. (Позднее узнала, что масса организаций и проворных администраторов, от огромной земли бывшего имения Бобрищевых-Пушкиных "откусывая" буквально по кусочку, строили кто что и для кого сумел.)

Я настырно искала вход в век XIX. И нашла. Им оказался неплохо сохранившийся хозяйственный двор имения. Вот каким увидела я его в 1989-1990 годах.

Справа, обособившись и не потеряв горделивого вида от более полувекового небрежения коллективного владения, высился двухэтажный дом управляющего имением. Он строго глядел на большой, тоже двухэтажный, но ниже, чем он, дом прислуги. Слева начинался каретный сарай, который торцом упирался в каменный, основательной постройки погреб. Погреб венчала кокетливая башенка – её форма и оконные прорези, видимо, должны были напоминать о существовании в мире готики. Башенка эта очень украшала двор. Выше – весь двор располагался на горе и был чуть покатым – шли в ряд большая конюшня, амбары и в отдалении остатки какого-то строения – я решила, что там могла быть кузница. Но где же барский дом? Вспомнив планировку имений XVIII-XIX веков, безошибочно оказалась у двухэтажного строящегося здания на высоком фундаменте. Старожилы рассказывали: "Именно на этом месте был господский дом – только фундамент остался от него. Сам же дом в 1941 году по чьей-то инициативе, опасавшейся неприятеля (он сюда так и не дошел), был взорван. А до войны все годы советской власти в нем был санаторий для командиров Красной армии".

Дом стоял на вершине высокой горы над Окой. Подъездная – для экипажей – дорожка отделяла его от небольшой лестницы с мирно лежащими на её парапетах львами. Их вполне благодушные морды смотрели на парк. А за ними, в центре круглого и яркого когда-то цветника, располагался небольшой фонтан. Цветник с двух сторон огибали широкие и густые липовые аллеи, почти скрывая планировку огромного парка слева и справа от дома1.

Аллеи приводили к лестнице, ведущей вниз, к реке. Из окон дома, особенно с балкона мезонина, открывался чудесный вид на парк, цветник, а за ним – далеко внизу – был виден изящный изгиб Оки и заливные луга на другом, низком берегу. Виден был и тройной, как бы ниспадающий к реке зеленый каскад. На фоне низко скошенной изумрудной травы выделялись темные хороводящиеся ели, в каждом из трех каскадов четко повторявшие рондо цветника.

...В историко-этнографическом музее г. Алексина – бывшего уездного города – удалось разыскать мемуары внучатой племянницы Павла Сергеевича М.А. Крамер. Написанные несколько "рвано", не всегда хронологически выдержанные, они содержали много такого, о чем я и не подозревала.

И вот теперь я, то сидя на камне у Оки, то принимаясь ходить по берегу, жадно читала записки Марии Александровны, которые она назвала "Из семейной хроники".

Совершенным откровением стали для меня подробности родословной декабристов. Я знала (из Общего гербовника Всероссийской империи), что предок Бобрищевых-Пушкиных – тот же, что у А.С. Пушкина:

"Во дни княжения святого и благоверного Великого князя Александра Невского из Седмиградской земли выехал знатной славянской фамилии муж честен Радша. От сего Радши произошли Мусины-Пушкины, Бутурлины, Кологривовы, Неклюдовы и иные фамилии.

Потомок Радши, Григорий Александрович Пушка, имел правнука Ивана Алексеевича Бобрища-Пушкина, который был у Великого князя ловчим Тверским. Равным образом и другие сего рода Бобрищевы-Пушкины российскому престолу служили стольниками, воеводами и в иных чинах и жалованы были от государей поместьями. Все сие доказывается справками разрядного Архива и Вотчинного департамента, означенными в копии с определения Московского дворянского депутатского собрания о внесении рода Бобрищевых-Пушкиных в родо-словную книгу в 6-ю часть древнего дворянства"1. Но оказывается, в жилах Павла и Николая Бобрищевых-Пушкиных текла не одна славянская кровь. М.А. Крамер сообщает:

"В XVIII веке Павел Сергеевич, прадед моего отца, привел в семью жену из рода Баратовых. Ее отец – князь Надар Баратов – был грузин. Он приехал в Россию в свите грузинского царя Вахтанга и остался служить в России. Как многие грузины, он был долгожителем. У нас был его портрет в мундире Петровских времен, нарисованный, когда Баратову было 90 лет. У него были совершенно черные волосы и брови (не крашеные) и, по рассказам, целы все зубы. В этом возрасте у него сделался карбункул. Ему сказали, что необходима операция, иначе смерть. "Пожил, и хватит", – сказал он, отказался от операции и умер от заражения крови.

От него семья Бобрищевых-Пушкиных получила характер, свойственный южанам: горячность, вспыльчивость, способность увлекаться и типичную же для южан внешность: очень темные (у большинства черные) волосы, темные глаза, круглые брови, большой нос с горбинкой, у мужчин – густая борода".

Были в "Хронике" и некоторые подробности о родителях декабристов. Официальные источники свидетельствуют, что Сергей Павлович родился в 1760 году. О молодых его годах почти ничего не известно, но, по традиции рода, его, видимо, с раннего детства, определили в корпус. О зрелой жизни – лишь скупые строчки Формулярного списка "начальника 4-го пешего казачьего полка Тульского военного ополчения полковника Бобрищева-Пушкина февраля 20 дня 1814 года:

Полковник Сергей Павлов сын Бобрищев-Пушкин... был сержантом (1781), капитаном (1793), майором (1797), подполковником (1800) – служил в полках: лейб-гвардейском Преображенском, в конце службы – переведен в Рыльский мушкетерский полк. В Тульском ополчении был начальником 4-го пешего казачьего полка – "на службу избран дворянством, в своей губернии был командиром оного ополчения".

В графе "Участие в походах" сказано:

"В 1790 году в походе против шведов находился. В 1812 году по первом воззвании монарха дворян на службу 2 августа избран дворянством и высочайше утвержден полковым начальником 4 пешего казачьего полка Тульского военного ополчения, который полк, менее чем через 2 недели сформирован, охранял правый берег Оки от неприятеля и от мародеров", "которых немалое число поймано и доставлено к начальству. С 14 ноября выступил с полком из губернии вслед за действующею армиею".

Известно также, что Сергей Павлович участвовал в боевых действиях армии до февраля 1814 года.

И вот теперь М.А. Крамер дополняет:

"Женился Сергей Павлович поздно. В конце XVIII ве-ка, будучи уже в чинах, холостой, жил в Москве. Однажды в церкви он увидел барышню, которая ему очень понравилась. Он постарался узнать, кто её родители, а тем временем продолжал ходить в церковь и любоваться девушкой. Он узнает, что её имя Наталия. "Был у обедни у Б. Вознесенья (большой собор между Б. и М. Никитской), – писал он в своем дневнике, – видел ангела Натали"1.

Узнав, что она из дворянской семьи, "хорошей", как тогда говорили, что у её родителей есть имения в Тульской губернии и что фамилия их Озеровы, он знакомится с ними, делает предложение и получает согласие.

Свадьба происходит там же – у Б. Вознесения (в этом соборе впоследствии венчался поэт Александр Пушкин).

"Ангел Натали" оказалась, по-видимому, довольно сварливой женой, во всяком случае, сохранились рассказы, что она часто ссорилась с мужем и, забрав детей, уезжала в свою "приданную" деревню – Коростино. Через некоторое время Сергей Павлович ехал за ней, они мирились и все вместе возвращались в родовое имение Б. – Пушкина – Егнышевку. Детей у них было много. "В живых осталось 8 братьев и 3 сестры"2.

М.А. Крамер объяснила и некоторые внутрисемейные обстоятельства, в силу которых по возвращении из Сибири Павел и Николай жили в Коростине, а не в родовой Егнышевке, тем более что в старом маленьком доме Марьи Сергеевны все поместиться не могли и пришлось строить новый дом:3

"Николай Сергеевич был старший брат, ему принадлежала Егнышевка как родовое имение, переходившее старшему в роде по мужской линии. Но тут надо сказать несколько нелестных слов о моем деде Михаиле Сергеевиче. Когда братья-декабристы попали в Сибирь, Михаил Сергеевич поселился (а вернее, остался) в Егнышевке, где он и раньше жил у родителей со всей своей семьей. Семья у него тоже была большая (3 сына и 4 дочери), хозяйничать он совершенно не умел, и имение, наверно, приносило только убытки, особенно после освобождения крестьян.

Когда Павел и Николай вернулись, Михаил не отдал им Егнышевки. Николай, конечно, хозяйничать не мог, но за него мог бы хозяйничать брат Павел или Марья Сергеевна.

"Петр Сергеевич был большой правдолюбец и справедливый человек и после этого он перестал ездить в Егнышевку и с Михаилом больше не видался".

Николая, конечно, не посвящали в дела семейные, а Павел Сергеевич не только не гневался на Михаила и ни на что не претендовал, но сердечно любил его и его семью, мало того, через петербургскую родню И.И. Пущина много хлопотал о служебных делах Михаила Сергеевича, помогал в вечно запутанных финансовых проблемах младшего брата.

Не без интереса читала я пересказ М.А. Крамер уже переосмысленных, но, к сожалению, неверных семейных преданий о декабристах Николае и Павле, о непростых отношениях их племянников и племянниц, в сущности, историю угасания одной из ветвей рода Бобрищевых-Пушкиных1. Настоящим же открытием стала история егнышевского дома. Она в какой-то степени сопрягается с историей места и названием имения, хотя носит скорее легендарный, чем достоверный характер.

В старину на высоком берегу Оки хозяйничал разбойник Егныш. Он грабил проезжих и проходившие по Оке суда. Непроходимые, в основном хвойные леса были надежным укрытием не только для его шайки, но и для награбленного добра. Вот почему много лет воеводам не удавалось изловить ловкого разбойника. Видимо, где-то в середине XVII века посчастливилось справиться с Егнышем воеводе Бобрищеву-Пушкину. В награду за поимку разбойника он получил землю, которую тот захватил. Скоро на земле поселились крестьяне образовалась деревня Егнышевка, а поодаль, на самом красивом месте, обосновался воевода с семьей. Видно, к концу XVIII – началу XIX века дом воеводы обветшал, так как примерно к 1812 году, как пишет М.А. Крамер, Сергей Павлович, к тому времени уже отец шести детей, построил новый: "Дом был большой, с большим мезонином – почти полным вторым этажом. Он был построен из липы – говорят, на него пошла целая липовая роща". Это сообщение стало разгадкой моего недоумения – значит, не каменным, а деревянным был родовой дом Павла и Николая! Но его обложили кирпичом, модернизировали? Когда?

Нетерпеливо прочитала следующие страницы: они небезынтересны тоже. Описание комнат, обстановки – черты ушедшего века1. Мало того, дом был с секретом: из коридорчика верхнего этажа в чулан нижнего вела лестница – она упиралась в люк, из которого можно было попасть в подземный ход. Он шел под домом, липовой аллеей, которая заканчивалась беседкой. В яме, заросшей кустарником, рядом с беседкой был выход из подземного хода. Отсюда можно было спуститься к Оке и скрыться в густом лесу, который тянулся вдоль Оки на сотни верст. М.А. Крамер пишет, что не только семейная склонность к фантазерству руководила Сергеем Павловичем. Память о Пугачеве, о Егныше накладывалась на непростые времена, когда дом достраивался: началось наполеоновское нашествие; существовала угроза мародерства, захвата противником имения.

Угроза эта счастливо миновала и господский дом, и крестьянские избы. М.А. Крамер в раннем детстве (она родилась в 1885 году) этот дом казался серебряным: за 80 с лишним лет таким сделали его дожди и ветра, снег и солнце. А насколько он был крепок – будто стальной – узнали уже в начале ХХ века, когда его сносили и распиливали на бревна. Да, недолгая, всего около ста лет, была жизнь у красавца дома. И бесславным своим концом обязан он был племяннице Павла Сергеевича – Елене Михайловне. Да и племяннику Владимиру Михайловичу. Ему после смерти отца досталась Егнышевка полуразоренная бесхозяйственностью родителей. Он был хозяином не лучшим, а в начале ХХ века, имея большие карточные долги, продал имение купцу Алексееву (двоюродному брату К.С. Станиславского). Жена Алексеева урожденная Морозова, очень богатая и добрая женщина, много сделала для егнышевских крестьян: давала деньги нуждающимся, помогла построиться погорельцам после пожара, выстроила в Егнышевке школу и больницу, сама лечила крестьян (она окончила фельдшерские курсы). Несколько стариков до сих пор тепло вспоминают "добрую барыню", о которой слышали от родителей и которую называли не иначе как благодетельницей. Расцвела Егнышевка в эти годы. Но одна из дочерей М.С. Пушкина Елена Михайловна (в замужестве Суворова), видимо, не совсем психически здоровый человек, взяла за правило, переправившись на лодке через Оку – она жила в имении мужа Трубецком напротив Егнышевки, – приходить к дому и громко браниться, называя Алексеева "мужиком и хамом", кричать, что он не имеет права "сидеть на мебели её дедов", что стоимость мебели не входила в стоимость дома. Скорее всего в состоянии, близком к бешенству, Алексеев приказал выбросить бобрищевскую мебель из окон (не погнушалась Елена Михайловна, собрала и переправила в свой дом и разбитую обстановку), а дом разрушить. На его фундаменте построил Алексеев тот каменный, 2-этажный с вращающейся башенкой дом, снимок которого помещен в книге "Декабристы-туляки" ошибочно как дом Бобрищевых-Пушкиных.

В коллекции Алексинского музея обнаружилось фото бобрищевского дома. В музее этом много лет собирают и бережно хранят архивные, эпистолярные, мемуарные материалы, немногие вещи (из библиотеки Бобрищевых-Пушкиных здесь две книги на французском языке) декабристов-туляков1: М.М. Нарышкина, А.И. Черкасова, И.Б. Аврамова, И.В. Киреева, В.Н. Лихарева, Н.А. и А.А. Крюковых, А.Г. Непенина, В.М. Голицына, Г.С. Батенькова, Н.А. Чижова, Н.А. Загорецкого...

В свет уходящий

Я медленно поднимаюсь от Оки по каскадам бетонных лестниц – они точно повторяют деревянных своих предшественниц. Знаю, что на крыльце уютного дома из липы сидит – вечером 12 июля 1856 года – Павел Сергеевич. К ночи он напишет П.Н. Свистунову: "Я хожу по двору и сижу на крыльце по целым часам в белом балахоне. В этой деревне припомнилась мне вся моя молодость и невозвратимая потеря отца и матери, на могилах которых пришлось ещё поплакать. И грустно и отрадно было выехать в эту деревню".

Поплакал, наверно, Павел Сергеевич, зная, что никто не видит, и над тем, что так грустна его доля. "Я совсем в этом мире сирота – с 12-летнего возраста не имею приюта, да вряд ли его когда и найду", – писанное Н.Д. Фонвизиной ещё в январе 1840 года оказалось пророческим.

С ласковой грустью смотрел он в июле 1856 года на веселую подрастающую бобрищево-пушкинскую молодежь, племянников своих и племянниц. Он, старый, усталый человек, чувствовал себя чужим на этом празднике не принадлежавшей ему жизни. 30 лет назад удалили его от нее. Сидя на пороге дома, он будто отчитывался перед родным гнездом за прожитое, как никогда отчетливо понимая: стадию "современность" жизнь его миновала, и по сути она принадлежит только прошлому и будущему...

Я шла по липовой аллее к дому. В темноте белел балахон и лицо сидящего на ступеньках и задумавшегося Павла Сергеевича. Неслышно опустилась рядом.

Ночь умиротворяла: где-то в траве, кустах, на земле шла шелестящая, попискивающая, покряхтывающая жизнь. Птицы, насекомые, все ползающее и прыгающее воинство природы по обозначенному ему рангу обихаживало планету.

Долгое и почтительное мое молчание прервал он сам:

– Сколь греховен человек! Повинуясь воле Всевышнего, я все же любопытствую – хочу глянуть за завесу времени, за грань дозволенного. Что, в вашем времени жива ещё наша Егнышевка?

– Да, здесь теперь дом отдыха.

Он рассмеялся мягким, немного мурлыкающим смехом:

– Так-таки полный одним отдыхом дом? А что в доме этом делают люди?

– Они отдыхают.

– Что сие значит?

Я убоялась новых вопросов о незнакомых ему предметах и потому, смешавшись, придумала:

– Помните, что вы обычно делали после обеда?

– Да, мы курили трубки, беседовали, гуляли. Ну а во все остальное время что делают здесь люди?

– Вот во все другое время – как после обеда.

Павел Сергеевич решительно не понимал. Кляня в душе неготовность говорить языком понятий его века, с трудом объяснила, что есть "дом отдыха", и неуклюже перевела разговор на интересующее меня.

– Позвольте мне, Павел Сергеевич, поделиться раздумьями своими?

– Сделайте милость!

– Мне все не верится, что не оставили вы своих мемуаров. Не хочу верить, что и басни после 40-х годов писать перестали. Товарищи и сибирские знакомцы с восторгом говорят о познаниях ваших – больших и глубоких, прекрасных умственных способностях и сокрушаются, что применить их помешала неволя, обстоятельства, бедность. Потому-де и не написали вы трудов теологических или философских, научных и литературных. Я понимаю – тут много правды. А согласиться с ней не могу.

– Отчего же?

– Не гневайтесь, Павел Сергеевич. Знаю ваше прямодушие и говорить буду не лукавя, хотя и нелицеприятно. Думалось, например, что природа дарит гениальность большему числу людей, чем принято думать. Однако не всякий готов осознать в себе этот дар. Душа ли не созрела, или воли недостает, а может, лукавит с собой человек или нет нравственного зова работать над природными своими задатками. И может, в конце только земного пути – вовсе не бесплодного – поймет человек, каким богатством не сумел распорядиться. И уж тут разглядит он самостное свое "я", не желавшее трудиться, которое давило, третировало и в конце концов уничтожило гений. Размышляя, поняла, что несправедлив такой упрек вам, Павел Сергеевич.

– Хотя и лестно, но "гений" – высоко для меня, – остановил он меня. Способности, талант, может, и были. Особенно к математике. Не уничтожал я их – напротив, развивал, делился с другими плодами трудов своих.

– Прошу вас, не гневайтесь! Знаю, как трудно было вам с больным братом. Но и он не главная причина, и не ваше нездоровье.

– Вы что ж, нашли причину?

– Умоляю, не гневайтесь! Мысль эта мелькнула и исчезла, потом снова явилась. И уже не могла я отогнать от себя греховную эту мысль. Может быть, повинна любовь ваша?

В темноте сверкнули его глаза, он предостерегающе поднял руку, но я продолжала бесстрашно:

– По письмам к Наталье Дмитриевне, Пущину, Оболенскому я поняла: во всякий свободный час летели вы в фонвизинский дом. Все помыслы, все силы души отдавали любимой. Думается, ремесленными трудами так много занимались, что могли думать в это время о ней. Вы были так ею переполнены, что на труды литературные и научные времени не оставалось.

Он вдруг тихо рассмеялся:

– Гневаться на вас нельзя. Вы ничего не поняли. Или никогда не любили.

Я не уступала:

– Любовь – созидательна. Она – стимул твор-чества. Наталья Дмитриевна же... – Я запнулась и не решилась сказать, что думалось. – Когда ещё не любили – в Чите, Петровском, в Верхоленске, Красноярске, до рокового 1838 года, – вы писали стихи, басни. О них мнение общее: они не уступали басенному классику Крылову. А как все восхищались вашим трактатом о происхождении человеческого слова! И Паскаля перевели блистательно. А когда полюбили – перестали заниматься творчеством.

– Да, да, вы понятия не имеете, что есть любовь! И не гневайтесь! поддразнил он меня.

Я смешалась и вдруг ощутила бесконечность дистанции, нас разделявшей. Не временной, нет. Духовной. Это чувство усилилось, когда он заговорил тихо, мягко, будто размышляя вслух:

– Вы давеча сказали: "любовь созидательна". Это несомненно. Но что созидает она – вот в чем вопрос. Басни, стихи, ученые труды – это может созидать всякий, даже чье сердце спокойно. Творит разум его, возлюбивший знание. Сердце тут лишь помощник. Вам не чужда сия мысль?

– Нет, нет!

– Но истинную любовь источает сердце, и оно же любовью созидается. Любовь – творец всего доброго, возвышенного, светлого. Она – творчество души.

– Но, простите мою прямоту, вы любили без взаимности! Страсть Натальи Дмитриевны скоро прошла, вы же любили её всю жизнь. Помните, на Руси осуждение на нелюбовь всегда считалось наказанием.

– Кто же сказал вам, что она не любила?

– Но ведь вышла замуж за Пущина?

– Это земные дела, земная любовь. Я же говорю о любви в духе. Каждый человек, в чьем сердце любовь, становится маленьким солнцем для другого человека. Потому что любовь – это свет. И любящий свет из своей души переливает в душу другого – близкого ли, далекого – страждущую, мятущуюся, страдающую. Потому что способен он осознать страдания человеческие. А Наталья Дмитриевна имела такую душу – мятущуюся. Она нуждалась в утешении, поддержке, помощи в духе.

– Но сколько боли душевной приносила она вам не задумываясь! И разве история человечества не убеждает, как мало людей, для которых любовь творчество души?

– Верно. Но придет время, воспарит душа человека. Поймут люди: излучает свет только тот, кто по-настоящему служит свету. А сие значит: кто чист душою, правдив, добр, терпим и милосерден, для кого чужие страдания его страдания, ибо несет в душе своей Бога.

– Я помню – это в Евангелии от Иоанна: "Поступающий по правде идет к свету, дабы явны были дела его, потому что они в Боге сделаны". И когда прочитала, подумала: это о вас, Павел Сергеевич!

– Похвально, что Святое Писание вам ведомо. Но сколь до меня касается сия истина? В том же Евангелии от Иоанна сказано: "Не может человек ничего принимать на себя, если не будет дано ему с неба".

– Любовь к Наталье Дмитриевне дало вам небо?

– Несомненно. И не на самостную, эгоистическую потребность дало. Для созидания души!

– Ваши письма к ней – с 1838-го и до самых по-следних в 1862 году обнаруживают зрелость и прозорливость души вашей. Значит, это её душу вы созидали?!

– Много ли могут сообщить письма о внутреннем мире человека, особливо если за 30 лет в Сибири явилась привычка прятать мысли от официального глаза?

– Ни в одном из ваших писем – я разыскала их более двухсот – не обнаружила я слова "счастье".

– Счастье? Ну, этого слова не много найдете вы и в эпистолиях товарищей моих!

– Но у вас – ни одного! Спрашивать, были ли вы хоть несколько счастливы, неразумно?

– Отчего же? – Он задумался. – Наверно, всякое время разные предметы счастьем почитает. Но пока живут на земле люди, одинаковы будут эти предметы. Вера, любимое дело, долг – перед Отечеством, родом, детьми. Любовь, дружба, нравственные заповеди, жажда знаний, устремление к идеалу. Счастлив?.. А знаете ли что, пожалуй, я был счастлив! Конечно, арест, год одиночки в крепости, Сибирь, больной брат, его "рацейки" и буйство, бедность наша... Но помилуйте, несчастьем было бы проходить всю жизнь в свитских офицерах. Чины, почет, светское пустомелье, а потом, может быть, вздорная и капризная жена, похожие на неё дети – это закрыло бы мир и захлопнуло душу! Попросту жизнь – сон. Нет-нет. Я был счастлив! В святом деле довелось участвовать. А скольких замечательных людей я узнал, как рад их дружбе и любви ко мне! А сколькими знаниями обогатился – и тем помог другим. Хотя небольшой, но отдал долг своему народу: я лечил, помогал, советовал, спасал души слабых, заблудших, делился последним с беднейшими. Я узнал земную любовь к женщине и понял, что есть любовь вечная. Передо мною открылись духовные знания, моя душа жила полной и свободной жизнью. Ни на какую другую не променял бы я эту трудную, да, счастливую жизнь!

– А на первый мой вопрос вы так и не ответили, Павел Сергеевич!

– Почему не оставил меморий своих? На то много было причин. И те, что вы давеча обозначили, тоже верны. Однако это потеря для мира не большая. Товарищи мои много написали: и о деле нашем, и о сибирском житье, и философические труды их изрядны. Об литературных сочинениях и говорить нечего – один Александр Одоевский многих стоит. Чего же более надобно? А догадки ваши, что басен мною сочинено множество и от стихов не уклонялся, да и мемории писать намеревался – неплохи, неплохи. Но нет их – об чем же рассуждать?

– Простите, Павел Сергеевич, но если бы стали все так рассуждать, ни искусства, ни науки не было бы.

– Разве созидание, творчество венцом имеют непременно труды научные, литературные, музыкальные? Тогда бы половина образованного населения земли стала художниками, поэтами... Но право, каково было бы качество сих творений? Нет, мой друг. Создание изящных искусств я почитаю уделом и тяжким трудом очень немногих – действительно гениев. А задачей всех прочих людей на земле во все времена было жизнетворчество. Человек делает то дело, что выбрала его душа, – будь то служба Отечеству, земледелие, торговля, ремесла, служба общественная, государственная. Однако дело это ничего не стоит, оторвись человек от природы.

– Но таких людей множество и в вашем и в моем времени, – снова не удержалась я.

– К сожалению. Но поймут же когда-нибудь люди, что для потерявшего связь с природой человека невозможна гармония его души. Душа ни жить, ни расти не может, если жизнь и труд человека не соприродны. На землю мы приходим, чтобы вырастить свою душу, достичь духовной высоты – это и есть жизнетворчество. И это то единственное – не материальное, сколь ни привлекательно оно многим, – что оставляем мы в наследство потомкам, кровным и не кровным. Дух крови не имеет. Дышат и живут земля и люди запасами духовными.

– Я поняла! Я все поняла! – воскликнула я. Так громко, что стихло шуршание в траве и в листьях деревьев. – Есть светом озаренные люди. Они не всегда понимают, что светоносны. Это состояние их души. Вы были свет несущим и свет возжигающим!

Я повернулась к Павлу Сергеевичу и не увидела его. Светлое пятно плавно проплыло к липовой аллее, а потом маленькой и яркой – как звездочка – точкой стало удаляться к Оке и вверх, вверх.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю