Текст книги "Мурена"
Автор книги: Валентина Гоби
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
На перроне ее ждет Жорж, троюродный брат Робера, которого она не видела уже много лет; она едва узнаёт его, что неудивительно, так она пытается унять биение сердца.
– Робер сообщил мне по телефону, – говорит Жорж. – Давай отвезу тебя в больницу.
И на этот раз ничто не может унять боль, которую она чувствует при этом слове.
Жорж – ровесник ее сына. Всю дорогу до больницы она украдкой разглядывает его лицо.
– Сегодня утром ко мне пришел мой друг Антуан, который и должен был привезти Франсуа. Я ждал их допоздна, потом подумал, что они, наверное, замерзли и остановились где-нибудь переночевать, и поэтому не особо беспокоился.
Жорж пересказывает ей целиком историю, что поведал ему Тото, Джейн его слушает.
– Это все, что тебе известно? – с трудом выдавливает она. – Ты точно от меня ничего не скрываешь?
– Точно, Джейн, клянусь, ничего.
В больнице их просят подождать, пока освободится хирург. В углу приемной кадка с каким-то желтеющим растением. Рядом сидит мужчина, он спит, уткнув подбородок в грудь. Белые и зеленые плитки кажутся движущимися из-за оптического эффекта. Сквозь дверной проем провозят кресло на колесах. Появляется медсестра. Ма останавливает ее:
– Мадемуазель Фай?
– Нет, ее смена уже закончилась.
Ма садится обратно. В коридоре прохладно. Она рассматривает бело-зеленый узор плитки, ей кажется, что она различает образы Франсуа и Жоржа в ветвях ели – это в Савойе, куда они ездили к сестре Робера. На мальчишках разодранные бермуды, руки все в ссадинах, словно на картинах о войне; они сидят над краем помоста, солнечные лучи бьют прямо в их физиономии, и ребята лихо болтают ногами над самой бездной.
– Он жив.
Нет, этого недостаточно. Женщина молча стоит у приемного покоя, буквально поедая огромными глазами хирурга. Он говорит очень мягко, он хочет успокоить женщину:
– На самом деле это чудо.
Он не преувеличивает, хотя подобные выражения могут породить самые необоснованные надежды.
– У него глубокие ожоги, но лицо почти не пострадало. Увы, нужно еще дней десять, чтобы узнать больше.
Доктор снова говорит об удаче, чуде, потому что следующее, что он поведает этой женщине, окунет ее в бездну боли и страданий; нужно зажечь в ней огонек надежды, который ознаменует светлый день после кромешного мрака ночи. Он говорит, что Франсуа спас снег – определенно это так, он был весь мокрый, когда его сюда доставили.
– Так что же произошло?
Доктор говорит, что пока точно неизвестно, вероятно, ожог электричеством, дело в том, что Франсуа нашли лежащим у железнодорожных путей прямо под линией электропередачи… Возможно, перед тем, как его ударило током, он долго шел по снегу, а вода хороший проводник. Однако снег и помог – погасил огонь, охладил ожоги и смягчил падение. И, быть может, благодаря этому он не травмировал голову – там, у леса, намело добрый метр. Только лишь сломано левое запястье. Доктору неловко продолжать историю в счастливом ключе. Самое страшное приходится скрывать, вернее, разбивать на мелкие части – так легче и ему, и ей. Доктор ежится от неловкости, а она всем своим существом жаждет слышать правду, ее зрачки огромны, как блюдца, губы с трудом произносят вопросы, которые слишком тяжело сформулировать, но нет, она не удовлетворится мелкими подробностями. Доктор едва выдерживает этот взгляд.
– Его нашли раньше, чем он замерз. Холод, видите ли, при долгом воздействии обжигает не хуже огня. Все произошло в Пти Ваш, знаете, где это?
Ма вздергивает брови.
– Нет, конечно, простите меня… Там лесной массив прямо на открытой местности, народу при таких морозах почти нет, вокруг пустынно… Там играла маленькая девочка, вот она и увидела вашего сына, позвала отца, а тот уже привез его сюда.
Женщина не шелохнется, сидит, сложив руки на коленях.
– Он дышит. Это действительно чудо.
На этот раз доктор уже ничего не может сделать, в его словах вместо бодрящей надежды слышится беспомощность, – если все дело лишь в удаче, то медицина бессильна. Женщина требует:
– А теперь расскажите мне всю правду.
Доктор кивает, но, разумеется, ему трудно говорить. Она считает, что хочет знать всю правду, но сильно ошибается. Доктор не рассказывает ей о том, как в приемный покой внесли тело на носилках, он не описывает малиновый цвет лица, словно юноша долго спал на ярком солнце, не описывает перепачканную землей, гравием и соломой одежду; он еще никогда до этого не видел столь странный экипаж перед больницей: огромный красного цвета трактор, окутанный облаком дыма, потому что из-за сильного мороза водитель побоялся глушить мотор; из кузова был извлечен странный ком: местами обгоревшая ткань, почти обуглившаяся на груди куртка, остатки штанины на правой ноге, обожженная спина, которую они увидели, приподняв тело; он не говорит о рукавах, из которых торчали скрюченные черные как уголь руки. Он умалчивает о вплавившейся в кожу ткани, обрывках куртки, рубашки, о коже, что пришлось удалять, так как руки сгорели до костей – до самых костей; не говорит о мышцах, которые сморщились, словно пережаренное мясо, он не описывает ей подлинный масштаб несчастья, постепенно открывавшийся по мере удаления остатков одежды. Также он не может описать ей круговой ожог на правой руке: сажа довольно причудливым узором вплавилась в обожженную кожу (странный батик, сказала бы Ма) – это грозило полным некрозом тканей. Глубокие ожоги второй степени на груди, спине, лоскут кожи под левым коленом. Отправка в Мец или в Реймс убила бы его: сто километров по узким обледенелым дорогам.
– Мы обработали его перекисью водорода. Выявили наиболее серьезные ожоги, самые опасные – на руках.
Доктор припоминает собственную растерянность. Состояние быстро ухудшается: аритмия, крайне неровный пульс, низкое кровяное давление, из-за чего ткани плохо снабжаются кровью, – все это может усугубить вред от ожогов. И тем не менее он жив. Ему поставили капельницу в вену на лодыжку, вводят бикарбонат и сыворотку, что компенсирует потерю жидкости – организму крайне необходимо максимальное увлажнение. Хирург зафиксировал сгоревшую руку, ее ткани выделяют в кровь много калийных соединений и белков, которые губительно влияют на работу сердца и почек. Он не специалист по обширным ожогам; к нему ни разу еще не поступал пациент с такими повреждениями, он даже не занимался ожогами рудничным газом; французская медицина сейчас лишь на пороге исследований по данному вопросу, кажется, ожоговый центр открылся в пятьдесят втором году в Лионе, в больнице Сен-Люк. Велика опасность остановки сердца, острой почечной недостаточности – и то, и другое может произойти в любой момент. Решение было принято: инъекция гамма-оксимасляной кислоты, и:
– Я немедленно приступил к операции.
За четверть века практики доктору уже доводилось ампутировать пальцы, руки, голени, ноги, размозженные снарядами во время ужасной бойни в Арденнах. Но никак не плечи… Доктор утверждает, что хирургическое удаление тканей не приговор, а путь в новую жизнь. Ампутация – да, это, конечно, плохо, он не обольщается на сей счет, ему самому жаль. Сколько мальчишке? Двадцать? Сложен, как молодой Давид, настоящий Витрувианский человек Леонардо да Винчи; хирург различает нетронутые части тела под разбухшими обрывками одежды и видит: да, это тело прекрасно. И что, это не приговор? Ожог столь обширен, что останется лишь короткая культя.
Доктор избавляет женщину от ненужных подробностей. На столик выкладываются инструменты – скальпель, нож, пинцеты, пила, скребок, чашка, иглодержатель, ножницы, нож-скребок, зонд, костный ретрактор. Он не рассказывает о том, как ужасно все это выглядело, его делом было сконцентрироваться на единственной цели – спасти жизнь. В резком свете лампы он приподнимает, оттягивает, разрезает сухожилия и мышцы, которые он называет по очереди, чтобы не потерять последовательность действий: малая круглая мышца, надостная мышца, еще надостная, дельтовидная мышца, подлопаточная мышца, ротаторные сухожилия, связки, нервы; он полностью отнимает плечевую кость, до самого сустава. Он сшивает этот исковерканный кусок, контуры которого теперь повторяют впадину сустава и плечевой отросток лопатки, словно тут поработал долотом какой-то неуклюжий малолетний балбес. Это было необходимо, но от этого кошмар не становится легче.
Доктор не говорит ей и о дальнейшем, о том, как он работал с правой рукой, полностью усыпанной черными пятнами и скомканной наплывами плазмы; ему пришлось прорезать скальпелем мышечные ложи, сделать глубокие прорезы от плеча до запястья, чтобы спасти руку.
– Но я был вынужден ее ампутировать.
Женщина вжимается в спинку стула.
– Левую. Ничего не поделаешь. Нужно было сохранить ему жизнь. Пока что наблюдаем за состоянием правой руки. Он правша?
Женщина едва заметно кивает. Доктор снова ежится от своей бестактности: левша, правша – какая теперь разница?
– И теперь мы следим за состоянием ожогов на груди, под коленом и на спине.
Ошеломленная услышанным, женщина прикрывает глаза:
– Боже мой!
Она произносит по-английски: «Джизус!»
– Простите? – не понимает ее доктор.
До нее начинает доходить смысл сказанных слов, и ее одолевает череда мучительных образов. Женщина спрашивает:
– Он будет жить?
«Это невозможно», – думает доктор, но произносит:
– Не знаю.
У пострадавшего моча черного цвета, и это дурной знак.
– Меня беспокоят его почки, – как бы между прочим говорит он. – Кроме того, у вашего сына слабый иммунитет, понимаете? Состояние очень нестабильное.
Инфекция может проникнуть через многочисленные повязки, мальчик весь утыкан зондами и трубками, и это тоже открывает дополнительные пути для вредоносных микробов.
Доктор снова переходит к успокоительному тону, чтобы хоть как-то ободрить сидящую напротив женщину. Он знает множество случаев невероятного спасения, ему рассказывали о них коллеги. Вот история канадской девочки Розанны Лафламм – такая героическая фамилия! – ей было три годика, и в сороковом году она попала под комбайн, когда собирала клубнику, ей отняли три конечности, но она выжила; а вот Жак Боже – он сражался в рядах Сопротивления, совсем юноша, восемнадцать лет, участвовал в операциях в Дамаске, обезвреживал ящик с боеприпасами, зажав его между ног, взорвалась граната-ловушка, оторвало обе руки и вышибло глаза – все равно выжил! А вот Андре Дюмен – у него оторвало обе ноги при катастрофе на аэродроме в Бурже, и он тоже выжил; один русский в Москве пролежал в снегу при минус тридцати, впал в кому, но остался жив после ампутации конечностей; или вон тот рыбак, который закинул свою леску на линию высоковольтной передачи, тридцать процентов ожогов, прямо как у Франсуа Сандра, и все одно выжил; а сколько осталось инвалидов после Первой мировой войны: отравленных газом, обожженных, потерявших массу крови и тем не менее выживших!
Однако доктор не спешит поведать эти истории, так как сомневается, что выжить при подобных травмах такая уж большая удача, уж здесь-то, в Арденнах, мы знаем, каково приходится иногда.
– И что теперь? – спрашивает женщина.
– Нужно ждать. Повреждены руки, почки, может потребоваться пересадка… Я понимаю, это тяжело.
– И сколько ждать?
– Не могу сказать. Несколько недель, а то и несколько месяцев.
Он не может сказать ей больше, чтобы не солгать, ничего не поделаешь. Женщина складывает руки, словно в молитве: Франсуа, он же совсем беззащитен, за ним надо смотреть днем и ночью, вы же можете его убить, просто недоглядев за ним, даже медики не могут гарантировать жизнь!
– То есть от вас ничего не зависит? И вы мне это говорите?
– Нет, тут дело не только во мне.
Она хочет видеть его немедленно, ее голенькое дитя, дрожащего щеночка, крошечку, малыша…
– Я хочу его увидеть!
– Сейчас это никак невозможно, мадам. Малейшая инфекция может его убить.
– Скажите, когда я могу прийти?
– Наберитесь терпения. Ему еще предстоит несколько операций.
Первые дни – самый тяжелый период. Доктор не произносит слово «тяжелый» – это слишком болезненно.
– Приходите завтра, послезавтра, тогда и поговорим. – Доктор пожимает ей руку: – Обещаю.
Во время беседы с врачом Жорж молчал, откинувшись на спинку стула. Ма хотела, чтобы он тоже присутствовал. Теперь он то же, что она. Они идут по коридорам, слышится звяканье металла, невнятный шум голосов; на улице туман подсвечен тусклым светом фонарей. Шагать надо осторожно, под ногами сплошной лед. Сегодня Ма останется ночевать у Жоржа, он отвезет ее к себе домой, где их ждут его жена и двухлетний ребенок, Ма будет спать в его комнате, ей специально постелют. Она звонит Роберу и пересказывает разговор с хирургом. На протяжении всего ее повествования Робер непрерывно повторяет: «Джейн, Джейн, дорогая моя», он пытается подобрать утешительные слова, он сжимает плечо Сильвии, и это увеличивает боль от рассказа жены, она заканчивает и, не выдержав, разражается рыданиями, отчего маленький сын Жоржа вскакивает и прячется в юбке своей матери.
Она беседует с Жоржем и Колетт, отвечает на их расспросы о семье, об ателье, о Сильвии, рассказывает, как все усердно трудятся. Она наблюдает за тем, как играет ребенок, избегая смотреть на Жоржа, двадцатидвухлетнего молодого мужчину с таким нормальным, неповрежденным телом. Ночь кажется бесконечной. Ма хотела бы понять: это чудо, о котором говорил ей врач, произошло ли оно уже, или в него нужно все еще верить, и неизвестно сколько. И если речь идет о Боге, она бы хотела поверить в него.
Ма ждет всю следующую неделю. Жорж принес ей несколько журналов и снова приступил к работе на своей лесопилке. К обеду он возвращается домой. Она сидит в гостиной, читает журналы, не понимая, что там написано, рассеянно рассматривает напольную плитку, дремлет, сжимает челюсти. Хирург говорит, что моча все еще черного цвета, правая рука поражена некрозом. Колетт зовет Ма с собой по магазинам, чтобы купить ей белье и ночную рубашку. Она бродит вокруг дома, разглядывает чистое небо, считает созвездия. Она приходит на лесопилку, где воздух насыщен желтой удушающей пылью. Она долго стоит, закрыв глаза, среди грохота машин.
На следующий день хирург принимает ее сразу, он кажется еще более смущенным, чем в первый день. Он говорит, что не может рисковать, что моча остается черной и от почечной недостаточности может наступить смерть.
Он осмотрел лишенную кожи руку, которую пришлось покрыть пропитанной плазмой тканью, белые пятна кровоизлияний от ожога; он сделал длинные вертикальные надрезы – Ма увидела бы что-то похожее на складки воздушного шара, puffed and slashed sleeves[5]5
Пышные с разрезами рукава (англ.).
[Закрыть], похожие по форме, хоть и не по цвету, на синие с красным рукава платья Белоснежки. Но он не стал описывать ей все это, он просто сказал, что рука сделалась полностью черной. «Итак, рука или почки? – подумал он. – Рука или сердце?»
– Понимаете, его сердце все еще работает… Еще работает.
Доктор не стал говорить, что удивлен этим фактом. Просто если он будет действовать быстро, мальчик может выжить. Да, доктор сомневается, что то, что он хочет сделать, хорошо, но его сомнения никому не интересны. Рядом мать, которая хочет видеть сына живым. Его работа – оставить его в живых.
Доктор тихо произносит:
– Я собираюсь ампутировать ему правую руку.
Она слышит слова врача, понимает, но не может представить. Она прекрасно знает тело своего сына, она портниха, и в данном случае это больше чем мать. Она отлично знает его размеры – шеи, плеч, груди, талии, длину рукава, длину штанины, длину туловища; она старается представить его в примерочной кабинке… без рук. Как так – без рук? Докуда их хочет отрезать хирург? У нее темнеет в глазах: до локтя, выше?
– Обе руки?
– Да.
И ей сразу хочется пристукнуть этого человека. Она хлопает по столу ладонями:
– Вы не сделаете этого! Зачем же вторую руку?
Такое даже вообразить невозможно.
– Я вам сочувствую, мадам. Но иначе он умрет.
Она понимает врача, и на глаза наворачиваются слезы. Хирург подносит ей стакан воды. Она опрокидывает его себе на голову. Врач смотрит на эту красивую женщину с темными кругами под глазами, на то, как стекает вода по слипшимся на висках прядям. Она вытирает щеки тыльной стороной ладони, закидывает волосы назад, громко вздыхает:
– Но объясните, почему?
Врач кладет перед ней лист бумаги и вооружается карандашом. Затем подтаскивает свой стул и садится рядом. Он рисует по новым правилам Уоллеса – девять частей человеческого тела, покрытого кожей.
«Словно выкройка», – думает Ма.
Вот линии ожогов: прямоугольник на груди, немного заходит за спину, пятно под левым коленом. Горизонтальная линия на берцовой кости. Немного поколебавшись, доктор резко проводит короткую изогнутую линию через левый плечевой сустав. В правой руке не осталось здоровых тканей, чтобы оставить хоть какой-то обрубок… простите!
Ма смотрит на рисунок и тянется к карандашу:
– Вы позволите?
Она вглядывается в лежащий перед ней лист, стирает с него очертания икроножных мышц. Подправляет очертания бедер. У Франсуа довольно стройные ноги. Потом она удлиняет линии туловища, поправляет грубо посаженную на шею голову, очерчивает овал лица. Затем появляются волосы, уши, ногти на ногах. Пупок. Под картиной отеков хирург видит стройного худощавого юношу. Далее Ма стирает одну руку. Вторую. Сдувает крошки от ластика, а остатки смахивает. Кладет карандаш, откидывается на спинку стула, смотрит. «Стокман»[6]6
«Стокман» – всемирно известная марка манекенов, изготавливаемых вручную из папье-маше.
[Закрыть], – думает она. Это же манекен, бюст из ее ателье, сделанный из папье-маше и дерева, что она обряжает и раздевает каждый рабочий день. Манекен размером с Франсуа.
– Знаете, я швея.
– Я тоже… иногда, – откликается доктор.
Он идет чрез лаву и молоко. Чрез молоко и опять чрез лаву. И никак не может умереть. Ночь отпускает его – дважды за три дня. Ночью пытка прекращается. Но она выплевывает его в день, который надевает на него огненную рубашку.
Он жив благодаря морфину; перед его взором мелькают чьи-то лица, напоминающие зонтики медуз. Он плывет в теплой светящейся воде, мешая сознание и забытье, пока его не отпустят жгучие челюсти боли.
В его сознание вплывают стихи:
Слова отдаются эхом в его голове, все спит, все спит… Это голос мадам Монтель, что раздается перед черной доской; но и голос, и ее силуэт то меркнут, то вновь возникают; все спит, все спит.
Вопль бездны! Вой! Исчадия могилы!
Ужасный рой, из пасти бурь вспорхнув,
Вдруг рушится на дом с безумной силой.
Все бьют крылом, вонзают в стены клюв.
Дом весь дрожит, качается и стонет,
И кажется, что вихрь его наклонит,
И оторвет, и, точно лист, погонит,
Помчит его, в свой черный смерч втянув.
Он и есть этот самый дом, он кричит, но его никто не слышит – все спят, всё спит! – кричит мадам Монтель, ощерившись зубами.
Окно на фоне заката. Черная птица стучит клювом в стекло. Он видит ее, видит, как бесшумно трепещут ее крылья. Его ослепляет солнечный луч, он стирает птицу, и раздается голос: «Здравствуй, Франсуа…» Голос дрожит, словно поплавок на речной ряби; потом слышится: «Снять повязку!»; голос пропадает, снова проявляется: «Глюкоза!»; голос вновь пропадает в мерцании вод и вновь появляется: «Иглу! Франсуа, вот, я…» – и тьма.
Его лижет огонь.
Холод гасит пламя.
Грудь его пронизывают стрелы, они проникают до костей, красные ангелы пожирают его плечи; пройдет десяток-другой лет, и искусственная кома станет панацеей, но сейчас нет ничего, кроме боли, и эта боль исходит из самого его нутра; и ангелы кусают его до крови.
«Здравствуй, Франсуа, сегодня понедельник, и сейчас я поменяю…»
У него в ушах вата. Он видит перед собой руку, и ему кажется, что она далеко от него.
«Моча уже более светлая, я смачиваю повязку, тихо, тихонечко, вот и крем, кожа…»
Ему приятно слышать этот голос…
И на его плоть проливается расплавленный металл.
Ему хочется пить, он хочет попросить воды, но язык не повинуется.
Его череп разрывает от звука машины – у него в голове работает мотор, словно какая-то нездешняя фисгармония.
«Меня зовут мадемуазель Фай, добрый день, Франсуа!»
Он почти отчетливо видит лицо. Видит шиньон. Шапочку. Лоб. Глаза. Нижнюю часть лица закрывает марлевая повязка. Он чувствует запах одеколона, антисептика и горелого мяса. У него такое ощущение, что женщина находится не рядом с ним в палате, а проецируется на экране, словно актриса кино. Но он все же чувствует запах одеколона. Женщина разматывает бинты, и они повисают над его кроватью длинными лентами, словно праздничное убранство.
– Дорогой мой, это мама. Я с тобой, я ни на секунду не забываю о тебе. Я хочу видеть тебя, говорить с тобой. Но пока нельзя, ты слишком слаб, и к тебе не пускают.
Эти слова Ма доносятся из-под марлевой повязки.
– Я здесь, за стенкой. Тут коридор, я сижу здесь весь день, я все время думаю о тебе.
Лава. Молоко…
«Мадемуазель Фай не говорит по-английски. И я пишу во французской транскрипции, чтобы она могла прочесть тебе мои слова, чтобы ты мог меня слышать. Свитхарт. Ай хоуп ю донт сафер ту мач. Ай лав ю. Соу ду дэд энд Сильвия[8]8
На английском фраза звучит как «Sweetheart, I hope you donʼt suffer too much. I love you, so do your dad and Sylvia» («Любимый, надеюсь, ты не слишком сильно страдаешь. Я очень тебя люблю, папа и Сильвия – тоже»).
[Закрыть]. Ма».
Он видит потолок, видит, как дрожат блики, видит, как его волной накрывает простыня. Чувствует, что нога согнута. Видит колено. Теперь он отчетливо видит женщину. Он слышит, как она ходит. Он мог бы дотронуться до нее.
Вот в его поле зрения появляется мужчина, его лицо от подбородка до самых глаз тоже затянуто маской. Франсуа скорее чувствует, нежели видит, как тот осторожно заходит справа, чувствует, как ему массируют поясницу.
Он видит желтую стену. Табурет. На табурете стоит контейнер, внутри какие-то коробочки. Он ищет глазами тумбочку у изголовья. Видит голубой абажур. Шерстяной бежевый коврик.
– О, похоже, вы проснулись! – говорит женский голос.
Хочется кашлять. Он кашляет, кашель режет горло. Мужчина переворачивает его на спину. Звуки такие ясные, изображения такие четкие, боль такая ощутимая. Первое, второе и третье собираются в его мозгу воедино и образовывают слово «больница».
– Франсуа, вы слышите меня?
Он хочет разглядеть их лица. Он хочет сказать им, но слова застревают в горле. Он хочет сорвать марлевые повязки с их лиц. «Мама! Где мама?» Голос в голове произносит: «Кто вы?» Он хочет, чтобы этот голос спустился ниже, к горлу, но слизистые оболочки словно облеплены песком, и с губ срывается только хрип.
– Что вы говорите? – спрашивает мужчина, сидящий на краю постели.
На него обрушивается ужас из детства: он связан по рукам и ногам, прикован к дощатому полу хижины, и двоюродные братья склоняются над ним – лица до самых глаз скрыты платками, братья щиплют его за бедра, за соски, за ноги (он индеец), чтобы выпытать, где он спрятал сокровища; они царапают его, щиплют, прижимают к доскам пола, они говорят, что, если он не признается, его оставят так до самого вечера. Он кричит им, что не знает… Это игра, нет никаких сокровищ; скорее бы конец всему этому, но дети смеются и продолжают его пытать; игра перестает быть игрой и превращается в кошмар. Он хочет сорвать с них эти повязки, его руки изранены, нужно кончать эту дурацкую игру.
– Франсуа! Успокойтесь, послушайте меня! Вы сейчас в больнице города V. С вами произошел несчастный случай.
Франсуа пытается приподнять голову, изображения искажаются, плывут; он поворачивает голову направо, у него темнеет в глазах. Он пытается охватить взглядом пространство вокруг, он не понимает, что там у него, под повязками, которые стягивают его тело, он чувствует себя мумией. Ему хочется пить, его губы сухи, будто покрыты кожицей.
– Пить, – произносит он.
Женщина приближает ухо к его рту. Он медленно повторяет.
– Вам хочется пить?
Она подносит к его рту ложку. Ложка дрожит. Он хочет взять ее, но правая рука не повинуется. И левая тоже. Кажется, что обе руки зажаты в тиски. Вода течет по подбородку. Он пытается приподнять голову, боль разрывает грудь. Он смотрит на правую руку и не видит ее. Смотрит на левую – то же самое. Он ищет ответ в глазах женщины, мужчины; он смотрит на них вопросительно.
– Вы получили весьма тяжелую травму, – говорит медсестра, поправляя его волосы рукой в перчатке.
Наконец ему удается прошептать:
– Где мои руки?
Его голос едва слышен. Он говорит спокойно, без крика, без страха, как обычно спрашивают: «Куда подевалась моя газета?», «Где очки?», «Кто стащил мой карандаш?», «Не могу найти свои серьги». Но такая потеря немыслима; Франсуа ждет ответа, который должен развеять ужасное видение. Медсестра поправляет за ухом свою маску и гладит Франсуа по щеке. Она должна ему ответить, и ее глаза переполняются жалостью. Она снимает маску, та остается болтаться на одном ухе. Должен же кто-то сказать эти слова…
– Франсуа, – произносит она, прищуриваясь, чтобы не заплакать.
– Затяни потуже, – сердится Сильвия перед зеркалом.
После занятий они даже не сняли балетные пачки и побежали домой так, просто накинув поверх пальто. Чулки морщатся на лодыжках, так как были куплены на вырост… За спиной Сильвии появляется силуэт Мари. Сначала она связывает ей запястья, как та и просила. С плечами дело сложнее, они выворачиваются вперед и натягивают ткань.
– Да стой же ты прямо!
Мари начинает снова, обматывает грудь и руки на десять сантиметров ниже суставов и затягивает узел между лопатками.
– Ну вот.
Сильвия смотрит на свое отражение, ее бюст ограничен лишь изгибом плеч. Она приподнимается на цыпочки, слегка переминается на месте. Делает реверанс. Резко приседает, отпрыгивает в сторону. Затем прищуривается, пытаясь не видеть своих запеленатых рук, прижатых к торсу. Па-де-бурре. Антраша. Ощущение спеленатых рук мешает ей представить, что их нет. Арабеск не получается – без балансирования руками туловище тянет вперед, стоит лишь приподнять ногу. Сильвия замирает перед зеркалом. Она старается сосредоточиться. Вот так выглядит теперь Франсуа. Да, именно так. Ее мозг отказывается воспринимать нелепую фигуру в зеркале, но Сильвия перебарывает себя и дергает конечностями перед блестящим стеклом. Да, ей-богу, ты теперь такой. Больше уже я не прижмусь к тебе, как раньше, когда мы катались на велике в парке Бют-Шомон. Больше не зацеплюсь за твою спину, как раньше, когда мы взбирались по винтовым лестницам башен собора Парижской Богоматери – да, стоило посмотреть оттуда на город, на Сену, сидя прямо рядом с гаргульями… Хоть с них и не видно купола Сакре-Кёр. Больше уже нам не подниматься на заснеженные возвышенности в Савойе; у тебя лыжи обтянуты тюленьей шкурой, в руках палки, а я, закутанная с головы до ног, сижу в санках; шаг за шагом мы пробираемся через лес, пока перед нами не открывается сверкающая равнина, куда мы и скатываемся, обхватив друг друга. Не кататься нам на лодке по озеру в Булонском лесу, чтобы погладить по головкам маленьких лебедят, которые уже умеют плавать; ты больше не столкнешь лодку в воду, чтобы подплыть на ней к острову, где лебеди устраивают свои гнезда. «Осторожно!» – говорят нам родители. Доктор сказал им, что ни в коем случае нельзя перенапрягать мое сердце. Франсуа как бы слушается, но все равно делает по-своему, Сильвия ведь имеет право на приключения, право на то, чтобы получать удовольствие от катания на лыжах; взбираться на горы, нестись во весь опор, видеть мир, как он есть, не прилагая особых усилий. И если ее сердце бьется учащенно, то дело не в болезни, не в недостатке кислорода, а в чистой радости. Ты научил меня вырезать по дереву, смазывать велосипедную цепь, менять шины, ставить силки, колоть дрова.
Что касается танцев, то это тоже была идея Франсуа. Он видел, как она склоняется перед окном, округлив руки, чтобы лучше рассмотреть помещение внутри, как она стоя перед зеркалом примерочной кабинки повторяет жесты других девушек, складывая руки над головой наподобие венца, как она подбирает на рояле на слух мелодии с пластинок, как играет со своими куклами: вот одна делает деми-плие, другая – гран-плие, растяжку… Он убедил родителей. Ведь если ей вдруг не хватит дыхания, она может присесть отдохнуть. Пусть занимается у балетного станка. Станет статисткой балета (это было бы смешно): Сильвия, маленький, угловатый, нескладный, но одаренный крысеныш, который делает все на свой лад; так что эту полупрозрачную, но одаренную ученицу непременно должны принять.
Да не то что она была очень одаренной, но понимала, что делает, не отступала и все время работала над своими недостатками и в одиннадцать лет уже могла приставить согнутую ногу к виску.
Фейерверк тоже был затеей Франсуа. Нет, это совсем не то, что можно увидеть на Трокадеро, так, всего лишь небольшой любительский наборчик ракет и петард; они собирались провернуть все на крыше одного дома на Монмартре, где жил Даниэль, его приятель.
Стояло лето пятьдесят третьего. С мамой и папой они посмотрели парад в честь Четырнадцатого июля – при входе на площадь Согласия их знатно помяли о деревянные ограждения; мимо проходили тирайёры, был марокканский паша, одетый в джелабу (насколько она помнит), солдаты Иностранного легиона, бронетехника с какими-то странными названиями: «Альбуэра», «Франшвиль», «Ришар», «Меллинджер» – будто звери какие! Но больше всего им понравилось, как пролетели над Елисейскими Полями реактивные бомбардировщики «Мистэр» – страшный рев еще долго не стихал в предзакатном небе. Ма все ждала, когда же начнется салют. Они расположились на Марсовом поле, устроили пикничок с соседями, и гроздья фейерверка свешивались почти у них над головами. Под конец Франсуа завелся и сказал, что на этом не остановится. Мы с Сильвией, заявил он, пойдем смотреть другой салют, поменьше. Вернемся позже! О, тебе всегда больше всех надо, сказали родители, следи за сестрой, beware darling![9]9
…береги себя, дорогуша! (англ.)
[Закрыть] И они вдвоем проехали на метро пол-Парижа. Фуникулер в это время уже не работал, и Франсуа пронес на себе Сильвию по пологому склону от улицы Коленкур до площади Тертр, мимо кладбища, чтобы не переломать шею на крутых ступеньках подъема перед площадью Сен-Пьер. Сильвия была совсем как пушинка, этакий кузнечик одиннадцати лет, и она все время смеялась, ведь праздник продолжался! А потом, уже на крыше дома Даниэля, веером расставленные свечи освещали заряды для будущего салюта, а стеклянные бутылки, на которых были укреплены ракеты, отражали свет факелов; ребята чокались пивными склянками под бледным сиянием звезд: мол, ничего, сейчас мы зажжем другие, поярче! Сильвия сидела позади Даниэля, тот заорал: внимание! Затем заулюлюкал и стал один за другим поджигать фитили, так, чтобы пламя контрастно полыхнуло на фоне ясного неба. Лицо Сильвии облизывали карминно-красные сполохи бенгальских огней, светились зеленые изумруды, совсем рядом золотились пионы, среди дыма вдруг проявлялись фиолетовые ветви плакучей ивы, хризантемы жалили своими лучами-лепестками. На кровлю сыпалась алюминиевая окалина. Конечно, не то, что она видела на Трокадеро, но зато куда ближе, реальнее, что ли. Цвета и грохот фейерверка пробирали буквально до костей. Сильвии вдруг захотелось увидеть, как загораются фитили ракет, и она вырвалась из рук брата и бросилась смотреть. На ее пути оказался Даниэль, она опрокинула одну из ракет, и та взорвалась почти рядом с ее головой. Да, праздник четырнадцатого июля тысяча девятьсот пятьдесят третьего года ознаменовался сообщением об убийстве шести алжирцев, которые протестовали против колониальной политики Франции, и дурацкой затеей Франсуа.








