Текст книги "Катастрофа"
Автор книги: Валентин Лавров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
СВЕТ НЕЗАКАТНЫЙ
1
– Что с тобой, Ян? Последние дни ты сам не свой…
– Я ведь всегда говорил, что воспоминания – нечто страшное, что дано человеку словно в наказание. Вот и я вспомнил нечто…
Вера Николаевна со слабостью, столь свойственной прекрасному полу, выражающейся в желании знать о муже как можно больше, долго уговаривала:
– Ну скажи, Ян, о чем ты вспоминаешь? Зачем ты растревожил меня, а теперь молчишь? Тогда вообще не следовало ничего говорить…
Бунин наконец сдался.
– Секрета нет! Просто это очень личное… Хорошо! Много лет назад случился этот роман, но очень глубоко ранил меня. Только Юлий знает о нем. Всегда хранил эту историю от всех в своей душе. Но тебе, моей верной подруге, расскажу.
– Ты знаешь, Ян, что я умею не ревновать тебя к твоим прошлым влюбленностям.
– И правильно делаешь! Ревность не только бессмысленное чувство, оно как ржавчина, способно разъедать самые прочные отношения. Итак, случилось это в начале века. Я окончательно расстался с Анной Цакни, с тобой познакомиться еще не успел. Был свободен словно ветер. К тому же, как говорили, – недурен собой, молод, денежки водились, слава моя росла день ото дня. Книги часто выходили, самые толстые журналы почитали за честь поместить мои творения на своих страницах.
Решили мы с Борей Зайцевым пойти справлять Новый год в Благородное собрание. Бал гремел вовсю, под потолок взлетали пробки шампанского. Кругом сияли счастливые красивые лица, наряды, бриллианты, музыка…
Начались танцы. Леонид Андреев не отходит от какой-то юной прелестницы, увивается вокруг нее. Заметил меня, подлетел, полный самодовольства и своеобразной цыганской красоты. Представляет:
– Екатерина Яковлевна Милина, гимназистка из Кронштадта!
Девушка зарделась, не привыкла к столичному бомонду.
Спрашиваю:
– И в каком же классе?
Просто отвечает, не жеманится:
– В дополнительном, восьмом. Я решила получить свидетельство домашней наставницы.
Вера Николаевна, боявшаяся пропустить хоть слово в интересном рассказе мужа, вставила реплику:
– Ну конечно, выпускницы гимназий, пожелавшие зарабатывать на жизнь частными уроками, нередко шли в дополнительный восьмой. Два года в нем учились.
Иван Алексеевич продолжил:
– Захотелось мне позлить самоуверенного красавца Андреева, заставить его ревновать. К тому же, эта самая Екатерина меня за сердце задела. Говорю: «Ах, как бы желал учиться у такой наставницы! Был бы самым примерным учеником!»
Как я ожидал, Андреев засопел:
– У тебя, Иван, и без того ума палата…
– Ума палата, да другая непочата, – отвечаю быстро.
Леня напрягся и изрек:
– Не нужен ученый, важней смышленый.
– Смысл не селянка, ложкой не расхлебаешь!
– Не купи гумна, купи ума! – пыжится соперник.
Да где там Андрееву со мной тягаться, я в голове держу сотни всяких пословиц и прибауток. Моментально отвечаю:
– Голосом тянешь, да умом не достанешь!
Андреев мычит что-то невразумительное, а я ласково ему говорю:
– Не удержался, Леня, за гриву – за хвост не удержишься!
Катюша заливается как колокольчик, смеется, а мой приятель фыркнул да отправился танцевать с юной супругой статс-секретаря Государственного совета баронессой Дистрело.
Я на мгновенье удержал за рукав Андреева:
– Знаешь, Леня, как атаман Платов французам говорил? «Не умела ворона сокола щипать!»
Ну, а мы с Катюшей пошли польку танцевать. Потом в буфете пили шампанское, снова танцевали, шутили, смеялись без конца. Какой был сказочно-дивный вечер, ничего подобного за всю жизнь не упомню!
Потом, далеко за полночь, уйдя с бала, мы гуляли по Москве. Многие окна в домах празднично светились, в небе изумрудными льдинками блестели звезды и вовсю сияла громадная луна, заливая улицы сказочным фосфоричным светом. Да и все вокруг казалось сказочным, нереальным. Я прижимался щекой к ее беличьей шубке, и состояние необычного блаженства пьянило меня.
Катюша была по-провинциальному наивна, чиста и доверчива. Она рассказывала о себе. Ее отец был в свое время главным архитектором Кронштадта. Умер совсем молодым, еще в 1891 году. Жила теперь Катя с мамой Евгенией Онуфриевной и старшей сестрой – тоже Евгенией. В Москве у нее тетушка, сестра отца. Она и пригласила Катю на рождественские каникулы.
«А когда познакомились с Андреевым?»
«Здесь же, на балу».
«В Москве друзей много?»
«Не только друзей – знакомых никого. Ведь я первый раз в старой столице».
«Если позволите, Екатерина Яковлевна, я буду вашим другом…»
Она молча опустила глаза. Я перевел разговор на другую тему:
«Как идет жизнь в Кронштадте? Я ни разу там не был».
«Я ведь родилась в Кронштадте! – радостно подхватила Катя. – Конечно, нам с Москвой не равняться, но у нас тоже много замечательного, и такие славные, душевные люди! Есть музыкально-драматическое общество. Весь город собирается на наши концерты, у нас две хорошие залы – в нашей гимназии и реальном училище. Оркестр мандолинистов даже в Питере успехом пользуется. Чудесный голос у моей подруги Наташи Вирен, она романсы Чайковского исполняет. Еще скрипач Иван Александрович Козлов. Все девочки в него влюблены: у него пышные бакенбарды. И говорит басом, словно Шаляпин поет: ооо…»
Она опять рассмеялась, и снег упруго скрипел под нашими ногами, искрился под лунным светом.
Пересекли Лубянку, пошли по Мясницкой.
«Я все жду, когда вы, Екатерина Яковлевна, про себя расскажете. Ведь признайтесь, вы в концертах участвуете?»
«Читаю стихи. Лермонтова и… ваши».
«Очень приятно! И какие же стихи вы читаете мои?»
«Я много знаю ваших стихов! – заговорила Катюша жарким шепотом, останавливаясь и блестящими голубыми глазами глядя на меня в упор. – Я была совсем ребенком, когда завела альбом, куда записываю любимых поэтов – Пушкина, Лермонтова, Надсона, Апухтина, вас…»
Бунин от волнения осекся, помолчал и, сказав что-то нежное Вере Николаевне, накинул плащ и вышел во двор. Погода делалась все пасмурней, тяжелые лохмы туч ползли по низкому серому небу, с карниза веером срывались в лицо мелкие капли.
С необыкновенной ясностью вспомнилась та рождественская ночь. Голову Катюши обрамляла теплая старинная шаль, а около рта серебрилась инеем. Глядя на ее лицо, на русую прядку густых волос, выбившихся из-под шали, он вдруг понял, что любит ее так, как никогда и никого не любил и, наверное, не полюбит.
Катя, глядя ему в глаза, тихо начала читать:
Помню – долгий, зимний вечер,
Полумрак и тишина;
Тускло льется свет лампады,
Буря плачет у окна…
Он перебил:
«Господи, где вы такую древность откопали? Эти стихи я написал сто лет назад. Впервые опубликовал в «Книжке “Недели”». Мне было восемнадцать. А сколько вам?»
Он наклонился к ней, прильнул губами к ее ротику. Она всем гибким телом прижалась к нему и лишь мучительно выдохнула: «Душа моя…»
2
Целые дни они проводили вместе. Обедали в «Савое» или «Большом московском трактире» у Корзинкина. Вечером гнали в «Стрельну» или к «Яру». Они окунались в ресторанное многоголосье с цыганским пеньем и плясками, тонким позвякиванием хрусталя, с дружескими тостами, объятиями друзей, льстивыми речами.
Потом, возбужденные всей этой праздничной и шумной обстановкой, выходили на морозный воздух, садились в сани, их дожидавшиеся. Ямщик помогал укутаться им громадной медвежьей полостью. Бунин, замирая от предстоящего счастья, кричал ямщику:
«Гони вовсю, прокати с ветерком!»
Ямщик старался изо всех сил, наяривая кнутом по могучим лошадиным спинам. Пара летела птицей, коренник дробил крупной рысью, пристяжная метала из-под серебристых подков снежными комьями.
Сани неслись по уснувшему городу, опасно подпрыгивая на ухабах, грозно накренясь на поворотах.
Он шептал ей нежно:
«Катенька, ты не боишься?»
«С тобой я ничего не боюсь, милый…»
«А если шею сломаем?»
«Ведь ты рядом, душа моя».
Под ее беличьей шубкой он ощущал небольшие крепкие груди с налившимися сосками, и они, откинувшись назад, вновь заходились в поцелуе.
* * *
Перед отъездом. Катя привела его к себе домой, что на углу Харитоньевского и Садово-Черногрязской. Ее бабушка Александра Петровна, милейшее существо, радушно улыбалась:
«Да вы пирожков откушайте!»
Это был их последний вечер. Ближе к полуночи они наняли извозчика и, спустившись по Каланчевке, оказались на Николаевском вокзале.
По его настоянию Катюша ехала в отдельном купе первого класса. В вагоне пахло французскими духами, дорогой кожей и паровозным дымом. Они присели «на дорожку». На глазах Катюши были слезы, но она старалась бодро улыбаться:
«Приезжай сразу после масленицы, будем отмечать двухсотлетие Кронштадта. Какие пройдут балы и концерты! Обещай, приедешь?»
«Может быть…»
«Вот будет фурор! Сам Бунин у нас! Тебя ждет триумфальная встреча… И с тобою, милый, все время буду я. Ах, скорей бы!»
Он осторожно вставил слово:
«Но если дела не позволят приехать – не обессудь».
Катюша вздохнула:
«Ты все-таки постарайся, душа моя! Ну а если не выйдет, так сделаем, как договорились: по окончании курса сама приеду к тебе. Навсегда. Так?»
– Конечно! – горячо и искренне воскликнул Бунин, жарко целуя ее глаза и влажные губы.
Медно звякнул колокол. Катюша еще раз порывисто обняла его, торопливо зашептала:
«Не забывай меня никогда, никогда!»
Путаясь в длинных полах тяжелого, на хорьковом меху суконного пальто, Бунин спустился с вагонных ступенек.
Лязгнули буфера, состав лениво пополз вдоль дебаркадера.
3
В Кронштадт приехать он не сумел. Зато она писала ему, он отвечал ей хорошими письмами. Потом от Катюши письма приходить перестали.
Уже в начале лета, когда буйно цвела сирень, он проходил по Харитоньевскому переулку. Неожиданно для себя свернул во дворик углового дома. На скамейке, в тени деревьев, сидела с вязаньем Александра Петровна. Когда он напомнил ей о себе, она вдруг тихо заплакала:
«Катя покинула нас… Во время масленицы каталась на санях, продуло ветром… Ее отец, Яков Алексеевич, тоже умер от крупозного воспаления легких».
Не помня себя Бунин вышел на Садовое кольцо. Всю ночь с подвернувшимся под руку Чириковым пил водку, и водка не брала его. В ушах звучал Катюшин голос: «Тихо льется свет лампады…»
…Теперь, спустя полтора десятилетия, неожиданно нахлынувшие воспоминания разбередили сердце. Уединившись в своей комнате, Иван Алексеевич писал:
СВЕТ НЕЗАКАТНЫЙ
Там, в полях, на погосте,
В роще старых берез,
Не могилы, не кости —
Царство радостных грез.
Летний ветер мотает
Зелень длинных ветвей—
И ко мне долетает
Свет улыбки твоей,
Не плита, не распятье —
Предо мной до сих пор
Институтское платье
И сияющий взор.
Разве ты одинока?
Разве ты не со мной
В нашем прошлом, далеком,
Где и я был иной?
В мире круга земного,
Настоящего дня,
Молодого, былого
Нет давно и меня!
Вдруг что-то стукнуло в окно. Бунин прильнул к стеклу. От страха сжалось сердце: ему показалось, что между деревьев мелькнуло Катино лицо.
4
С вечера Бунин долго не мог уснуть. То и дело по селу раздавались какие-то пьяные крики, бабье взвизгивание, несколько раз палили из охотничьих ружей. Затихло лишь далеко за полночь. Бунин забылся в тяжком, словно похмелье, смутном сне. Под утро ему приснилось, что лежит он навзничь на горячей, распаленной полуденным жаром земле среди бурно разросшейся садовой зелени. Но вот, густо шумя, заволакивая знойно-эмалевое небо совершенно черными, как гробовой креп, облаками, рос и приближался огненный смерч. Вокруг вспыхнуло все пожирающее пламя, до самых небес протянуло свои яркие мотающиеся вихри.
Бунин хотел бежать – и не мог. Он задыхался среди пожарища – земля не пускала его.
…Враз наступило пробуждение – хлопнув дверью, в спальню влетела в ночной сорочке Вера Николаевна. Рыдая, она бросилась на грудь мужа:
– Ян, мужики опять отправились громить Бахтеяровых, уже горит барский дом. В открытую все говорят, что теперь на очереди мы…
Бунин с минуту молча сидел на краю постели, свесив тонкие в щиколотках ноги и приходя в себя, потом решительно произнес:
– Чернь без узды – страшнее бешеных волков. Если нет сил противиться дикому разгулу толпы – лучше бежать. Сегодня же – в Москву!
Быстро покидав вещи в два больших чемодана, распорядившись насчет лошади, они спустились во двор. В саженях двухстах, за текущей вдоль Глотова речушкой Семенёк, разгульная, уже пьяная толпа громила винные склады Бахтеяровых. Пожар успели затушить. В воздухе висел дурной запах погорелья, собачий лай, да доносились нестройные песни и гомон гулявших мужиков.
Шустрая гнедая кобылка резво потащила телегу. Въехали в ближний лесок. Солнце поднялось уже высоко. Ярким прощальным светом оно озаряло золотое ликование осенней природы. Янтарно-багровые цвета ярче оттенял купоросно-зеленый мох старых вырубок. Оставшиеся зимовать птицы весело суетились возле тяжелых гроздей вполне вызревшей рябины.
Весь этот праздник природы создавал удивительную несовместность с погребальным настроением Бунина, и оттого на душе делалось еще горше.
Вдруг он привстал, опираясь на край телеги, взглянул на показавшуюся из-за излучины дороги березовую рощицу и, не отводя от нее долгого взгляда, перекрестился. Господи, думалось ему, ведь там лежит то, что осталось от мамы, Людмилы Александровны. Та просила лишь об одном: «Ванюшка, не забывай моей могилки…»
«Прости, мама! Будущим летом приду к твоему последнему приюту, выложу его дерном, засею вокруг мак. Ты всегда любила цветы!»
Увы, отеческих могил он больше не увидал.
* * *
В Ельце он заночевал, остановившись на Большой Дворянской в доме знакомого нам присяжного поверенного окружного суда Барченко. На свое несчастье, он забыл тут свой портфель с рукописью для «Паруса», вспомнил об этом лишь в поезде.
Вагон 3-го класса, в который ему удалось втиснуться, был донельзя набит разночинной публикой, среди которой все же выделялась солдатня. И без того в тяжелом воздухе то и дело вспыхивали огоньки козьих ножек. Сидевший возле потного окна господин в пальто с круглым каракулевым воротником, давно сердито поглядывавший на куривших солдат, нервно произнес:
– Почему вы курите? Ведь дышать нечем, а здесь женщины, дети!
Солдат с выпуклыми водянистыми глазами и головой, перевязанной грязной тряпкой, со злой улыбкой прогнусавил:
– Что, трудящим и покурить нельзя?
В разговор вступила баба, лежавшая на верхней багажной полке и без остановки лузгавшая семечки. Она сплевывала в кулак, и шелуха время от времени падала на разместившихся внизу.
– Ишь, шибко грамотный какой! – со злобой проговорила она. – Воздух ему не ндравится! Можа, тебя, воротник, за окно на ветерок выставить?
Мужики, бабы и солдаты загоготали.
– Как вы смеете! – возмущается господин у окна.
– Так и смеем! – угрюмо произносит оборванный мужик в овчинной шубе и с деревяшкой вместо ноги. – Хватит, накомандовались! Теперя мы будем команды давать…
Господин молча отворачивается к окну и не отрываясь смотрит в кромешную тьму. На плечо Бунину летит сверху семечная шелуха. Мужик с деревяшкой отрывает полоску газеты и скручивает цигарку…
Так для писателя заканчивается день, который будет вписан кровавой строкой в российскую историю, – среда, 25 октября 1917 года.
ОКТЯБРЬ, 25-е
1
В тот ночной час, когда, тесно прижавшись друг к другу, Бунин разместился вместе с Верой Николаевной на узкой полке железнодорожного вагона, уносившего их к Курскому вокзалу в Москве, еще двое лежали на полу под одним одеялом в комнатушке Смольного института благородных девиц. Отдыхали два вождя. Одного вождя звали Ульянов-Ленин, другого – Троцкий.
В институт – творение великого Кваренги – еще 4 августа перебрался из Таврического дворца Петроградский Совет и ЦИК. Но вскоре отцам революции соседство с девицами стало в тягость. Видимо, юные прелестницы отвлекали, мешали им отдавать себя целиком и полностью строительству светлого будущего. Последовал начальнический приказ: «Девицам частично освободить помещение!» Тем пришлось потесниться.
Вот как писал об этой «исторической» ночи Троцкий:
«Мы лежали рядом, тело и душа отходили, как слишком натянутая пружина. Это был заслуженный отдых. Спать мы не могли. Мы вполголоса беседовали. Ленин только теперь окончательно примирился с оттяжкой восстания. Его опасения рассеялись. В его голосе были ноты редкой задушевности. Он расспрашивал меня про выставленные везде смешанные пикеты из красноармейцев, матросов и солдат. «Какая это великолепная картина: рабочий с ружьем рядом с солдатом у костра!» – повторял он с глубоким чувством. «Свели наконец солдата с рабочим!» Затем он внезапно спохватывался: «А Зимний? Ведь до сих пор не взят! Не вышло бы чего?» Я привстал, чтобы справиться по телефону о ходе операции, но он меня удерживал. «Лежите, я сейчас кому-нибудь поручу». Но лежать долго не пришлось. По соседству в зале открылось заседание съезда Советов. За мной прибежала Ульянова, сестра Ленина…»
– Идите, Перо! – неожиданно срывающимся голосом проговорил Ильич. От волнения он даже назвал соратника по кличке – Перо. Согласно продуманному сценарию Троцкий должен был появиться первым и огласить новость исторического масштаба. Поправляя на ходу жесткую шевелюру, отряхивая от прилипших соринок костюм, Троцкий поспешил в зал. Он еще раз прокручивал в голове фразы, которые сейчас произнесет перед Петроградским Советом. Через боковую дверцу Троцкий вошел за кулисы, энергично откашлялся, смачно сплюнул в пыльный угол и шагнул на сцену…
Зал был переполнен. Вентиляция засорилась, и с серых лиц скатывались градины пота. Представители губернских Советов и депутаты Петроградского Совета, завидя Троцкого, взорвались аплодисментами. Тот, нервно дернув головой, взошел на трибуну. Часы точно отметили время великого момента – 2 часа 35 минут 26 октября. Еще накануне Лев Давидович перед депутатами Совета категорически заявлял: «Ни сегодня, ни завтра вооруженный конфликт не входит в наши планы!»
Но теперь выходило так, что истинные намерения расходились со словами. Ведь не могла же партия за несколько часов коренным образом изменить тактику! По-орлиному взглянув на народных избранников, Троцкий гордо вскинул обе руки:
– От имени Военно-революционного комитета объявляю… – Как опытный актер перед убийственной репликой, он выдержал паузу, а затем, не жалея голоса, победоносно выпалил: – Временное правительство больше не существует!
Рев прокатился по залу. Хлопали в ладоши, топали сапогами, истошно кричали: «Да здравствует Военно-революционный комитет!»
Троцкий таял от восторга.
Социальный изгой, родившийся 38 лет назад в глухой деревушке Яновке Херсонской губернии, ликовал. Он всегда, сколько помнил себя, носил какую-то смутную, неоформившуюся, но твердую уверенность, что будет повелевать людьми. Мечта была нереальной, даже смешной, но он годами вынашивал ее в своей груди. И вот пришел долгожданный миг. Толпа рукоплескала ему, он вознесен над ней!
Все больше впадая в экстаз, жестикулируя, играя голосом, он электризовал толпу, кидая ей слова:
Министры Временного правительства арестованы… Предпарламент распущен… Железнодорожные вокзалы, Центральный телеграф, Госбанк заняты революционными войсками! Зимний дворец пока не взят, но судьба его решается в этот момент!
Дождавшись, когда уставший от восторгов зал стих, Троцкий поставил в своей речи победоносную точку:
– Обыватель мирно спал и не знал, что с этого времени одна власть сменяется другой!
«Обыватели» – русские люди – действительно мирно спали, не подозревая, что именно в эту ночь судьба готовила им гражданскую войну, голод, тиф, концлагеря, повальную слежку, лишение всех гражданских прав и на целые десятилетия – страх, страх, страх…
Пришел нужный момент, как и было предусмотрено заранее, в зале появился Ленин. Троцкий, словно для жарких объятий, протянул навстречу руки. Он завопил так, что кажется, закачались подвески на люстрах и окончательно пробудились очаровательные обитательницы в неоккупированной зоне дворца:
– Да здравствует товарищ Ленин, он снова с нами! – и предупредительно соскочил с трибуны.
Зал ликовал.
Они стояли рядом – плечо к плечу, их распирала радость и гордость, они счастливо улыбались и аплодировали залу.
Потом Ленин взошел на трибуну и, сильно грассируя, произнес слова, которые позже узнал каждый советский школьник, которые тысячекратно вводили в свои кино– и прочие сценарии драматурги, воспроизводили историки, присяжные восхвалители всех мастей:
– Товарищи! Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась…
Какое значение имеет эта рабочая и крестьянская революция? Прежде всего значение этого переворота состоит в том, что у нас будет Советское правительство, наш собственный орган власти, без какого бы то ни было участия буржуазии. Угнетенные массы сами создадут власть…
Отныне наступает новая полоса в истории России, и данная, третья революция должна в своем конечном итоге привести к победе социализма.
Одной из очередных задач является необходимость немедленно закончить войну…
Мы приобретем доверие со стороны крестьян одним декретом, который уничтожит помещичью собственность. Крестьяне поймут, что только в союзе с рабочими спасение крестьянства. Мы учредим подлинный рабочий контроль.
Теперь мы научились работать дружно. Об этом свидетельствует только что происшедшая революция. У нас имеется та сила массовой организации, которая победит все и доведет пролетариат до мировой революции.
В России мы сейчас должны заняться постройкой пролетарского социалистического государства.
Да здравствует всемирная социалистическая революция!
Трудно было понять, что выкрикивает этот картавый оратор. Но самый темный солдат вдруг ощутил себя лицом значительным, тем, кто был «ничем, но станет всем».
И поэтому зал радостно загудел, захлопал в огрубелые ладоши – ибо «рабочая и крестьянская революция» свершилась.
2
Бунин стоял у окна вагона. Поезд при подъезде к Москве несколько замедлил ход. Мимо мелькали знакомые дачные поселки, деревья с обнаженными ветвями, убранные поля.
Потом началась окраинная Москва с ее приземистыми домами из обожженного темно-красного кирпича, дома, которые строили с расчетом на внуков и правнуков. На крутом холме показался белокаменный красавец – Андроников монастырь, за могучими стенами которого покоится прах великого иконописца Андрея Рублева.
Въезжая на мост, под которым текла сонная Яуза, поезд дал раскатистый гудок. На вязком берегу, утопая копытами в грязи, стояла рыжая, в белых пятнах корова, размахивавшая несоразмерно длинным хвостом. Задрав голову, она трубно мычала.
И вот последние приметы, за которыми сразу же начнется дебаркадер, – завод Федора Гакенталя и два крошечных мостика над Сыромятниками.
Бунин, едва выйдя с женой из вагона, заметил неестественное, чуть ли не праздничное возбуждение вокзальной толпы. Все чувствовали себя детьми, любующимися пожаром. В городе, судя по множеству признаков, творилось что-то необыкновенное.
То и дело попадались небольшие вооруженные отряды рабочих и солдат. На рукавах у некоторых краснели повязки. Мелькали кумачовые флаги. Старались попадать в ногу, распевая:
Мы жертвою пали в борьбе роковой…
Хотел купить газеты, оказалось, что почти все они не вышли.
– Большевики запретили, – сплюнул газетчик, опиравшийся на костыли, – говорят, буржуазная, дескать, пропаганда. А я чем теперь кормиться должен?
Настроение было окончательно испорчено.
До Поварской добрались без приключений. Остановились в доме под номером 26 во второй квартире – это на первом этаже.
Бунин отправился принимать ванну, а Вера Николаевна побежала в банк – забирать деньги. К вящему удивлению мужа, она вернулась сияющей: ей удалось получить весь остаток – восемь тысяч рублей.
На следующий день Бунин позвонил в Елец к Барченко:
– Василий Ксенофонтович, мой портфель…
– Да, конечно! Сегодня могу отправить ночным двести первым поездом. Отдам обер-кондуктору.
* * *
С каждым днем и, пожалуй, даже с каждым часом в Москве нарастало противостояние законной власти, образовавшей при думе Комитет общественного спасения, и большевистских заговорщиков, назвавшихся «военно-революционным комитетом».
Каждая сторона заняла выжидательную позицию. Только благодаря этому первые дни после захвата Лениным власти в Питере, в Москве обошлось без кровопролитий.
И все же, когда в полдень 27 октября Бунин собрался на Курский вокзал, Вера Николаевна твердо заявила:
– На дворе беспокойно! Я исстрадаюсь без тебя. Возьми с собой меня…
Вздохнув, Бунин согласился.
Поезд из Ельца безбожно опаздывал.
Бунин нетерпеливо прохаживался по перрону, сердился, ругался:
– Где это видано! Третий час жду. Сколько еще нам киснуть тут? Без-зобразие!
В это время где-то вдали грохнуло – то ли гром, то ли по крыше киянкой ударили. Потом ухнуло еще и еще. Стало ясно: стреляют из пушек.
У Бунина вытянулось лицо:
– Это что такое? В Москве – война? Ну, дожили…
Стрельба то затихала, то возобновлялась.
Бунин нервничал все больше.
Наконец, поезд прибыл. Бунин отыскал обер-кондуктора, получил свой портфель и щедро отблагодарил его «красненькой».
Вышли на привокзальную площадь. Теперь стрельба гремела беспрерывно. Порой глухо ухали пушки. День был теплый, пасмурный, в воздухе висел густой туман.
– Где стреляют? – спросил Бунин праздно стоявшего носильщика.
Тот неопределенно пожал плечами:
– Кто ё знает… Я-то местный, на Земляном валу жительство имею. У нас пока тихо. А вот на Тверской, сказывают, пуляют. И на Красной площади тоже. – Он прислушался к артиллерийской канонаде и радостно-идиотски улыбнулся: – Будто Илья-пророк в колеснице катается! Во как матушка-Москва зашумела, загуляла. Громом гремит, молнией озаряется! Чисто праздник престольный…
С извозчиком не торговались.
– Поезжай через Земляной вал, – приказал Бунин.
Извозчик погнал сытую, бокастую кобылу. Выехав на Земляной вал, споро взял влево, к Покровке. Город за несколько часов преобразился.
На всех углах, на тротуарах и отчасти на мостовых чернели толпы. Хотя трамваи не ходили, извозчиков и автомобилей стало меньше, чем обычно. Раза два-три попадались санитарные кареты, направляющиеся в центр.
Навстречу им несколько раз встречались, в колясках и пешие, дамы и господа, обремененные тяжелой поклажей, державшие на руках плачущих детей.
– Почему они бегут? – вновь обеспокоилась Вера Николаевна.
– Буржуев громят, – повернув массивную шею, пробасил извозчик. – Из квартир выгоняют, добро отбирают.
Когда поворачивали к Чистым прудам, с Ильинки с пугающей близостью грохнули пушечные выстрелы, треск ружей и дробный стрекот пулеметов. Где-то поблизости, выбивая из окон стекла, ахнул взрыв. У Бунина заложило уши, потемнело в глазах.
Лошадь присела на задние ноги и вдруг понеслась, словно шалая. Упираясь в передок, извозчик натянул вожжи:
– Тпру, окаянная! Куды тебя несет?
Вера Николаевна вцепилась в руку мужа. Возле углового дома упала старуха, уронив кошелку, разметав в стороны руки. Но поднялась, заковыляла к ближайшему подъезду.
Миновали Мясницкие ворота.
Споро спустившись со Сретенской горки, извозчик притормозил. На Трубной площади, в народе прозванной Трубой, стояла густая толпа. Это был народ разных званий и возрастов, но преобладали плохо одетые люди рабочего вида, толкавшиеся без дела.
Труба годами служила птичьим базаром.
Бунин повернул лицо к жене:
– «Люди на Трубе копошатся, как раки в решете». Это Чехов сказал. До чего же точно!
Вера Николаевна удивилась:
– Надо же! Бунина чуть бомбой не прихлопнуло, а в нем художник не умолкает.
Оба вдруг улыбнулись.
– Это, Вера, до конца жизни! Чем труднее положение, тем больше обостряется восприятие, за собой словно со стороны наблюдаю. Кстати, это качество сильно было развито у Толстого. Думаю, это одна из причин, почему он не ведал страха.
– Как и ты!
– Даже сравнивать – грех! Он один такой – сияющая горная вершина. Но мы с тобой хороши – в такие минуты затеяли литературные диспуты. Нашли время!
Извозчик остановился. Дорогу преградила толпа, слушавшая почтенного господина с густой, окладистой бородой, похожего на купца. Поворачиваясь влево и вправо, он убежденно говорил:
– Социалисты действуют на германские деньги! Ихний гайзер сто пудов золота дал. Вот российский престол и низвергнули. Теперя перестреляют сто тысяч православных, а из церквей все иконы вынесут. Поругание начнется… Ровно на 77 лет!
Старуха в древнем рыжем салопе, внимательно слушавшая купца, заголосила:
– Матушка Царица небесная, спаси и сохрани от извергов!
Проходивший мимо белокурый человек лет тридцати, в студенческой фуражке, в хорошей суконной шинели, с громадным дымчатым шарфом вокруг шеи, поправил пенсне и, презрительно посмотрев на купца-оратора, сквозь зубы процедил:
– А в пятом году тоже кайзер помогал? Привыкли виновных на стороне искать.
– Ты, студент, не лайся! – вступила в разговор толстая баба, перехваченная крест-накрест цветной шалью, державшая в руках хозяйственную корзину. – От вас, смутьянов, все беспокойство. Митинги, паразиты, устраивали!
– Пороть чаще их надо, этих стюдентов, – заметил извозчик, умело направляя сквозь толпу лошадь.
К Бунину подскочил мальчишка в кособоком картузе.
– Дяденька, купи патроны. – Он шел за коляской, протягивая разнокалиберные ружейные и снарядные гильзы. – За семик все отдам.
Извозчик поднял кнут:
– Я тебе, шельмец, сейчас такой семик дам, что до морковкина заговенья будешь помнить. Не беспокой барина!
Мальчишка отстал.
Выехали на Страстной бульвар.
В центр не пропускали ни пеших, ни конных: только «своих» – по мандатам. Густая цепь солдат запирала все подходы к генерал-губернаторскому дому. Теперь там был штаб большевистских отрядов.
Беспрерывно нажимая на клаксон, лихо подлетели два авто, из которых торчали красные флаги. Солдаты моментально расступились.
– Во как начальники раскатывают! – щелкнул кнутом кобылу извозчик. Помолчав, добавил: – Хоть бы все, собаки, друг друга перестреляли. Оставшихся – на осину, царя-батюшку – обратно на престол.
Трах! Бах! – загремело с Петровки.
Вера Николаевна перекрестилась, извозчик хлестнул кобылу, а Бунин увидал в нескольких шагах от себя двух санитаров. На длинных узких носилках несли человека с безвольно болтавшейся, окровавленной головой. Длинные смолянистые волосы спеклись в густую кровянистую массу, оттеняя смертельно бледное лицо с закатившимися глазами.
У Бунина болезненно сжалось сердце.
Чем ближе к дому, тем тревожней становилась обстановка. Под воротами, возле дверных навесов и по углам домов стояли солдаты с винтовками, опасливо и зорко посматривая во все стороны. С Охотного ряда беспрерывно раздавалась стрельба. Улицы были тревожно-пустынны.
По Тверской, со стороны Ходынского поля, неслись авто, набитые вооруженными солдатами и рабочими. Из кузова торчали вверх винтовки с примкнутыми штыками. Издали все это напоминало ощетинившихся ежей.