Текст книги "Катастрофа"
Автор книги: Валентин Лавров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Тем временем в самом дворце события шли своим трагическим ходом. Ленин со своим ближайшим окружением окончательно покинул зал. Соскучившаяся от безделья стража стала развлекаться тем, что наводили ружья на депутатов, брали «на мушку» и вскрикивали «пуф!».
Но выстрел однажды едва не прозвучал по-настоящему. Какой-то матрос признал в эсере Бунакове-Фондаминском былого комиссара Черноморского флота, не пустившего однажды его на берег. И только исступленный крик депутата Бакута: «Опомнись!» – и удар кулаком остановили покусителя. (Погибнет Илья Иссидорович Бунаков, видный публицист, один из создателей и редактор знаменитых парижских «Современных записок», от рук фашистов в 1942 году – как участник Сопротивления.)
5
«В полукруглом зале сложенные по углам гранаты и патронные сумки, составленные ружья. Не зал, а становище. Учредительное собрание не только окружено врагами, оно во вражеском стане, внутри, в самом логовище зверя. В отдельных группах «митингуют», спорят. Кое-кто из членов собрания пытается убедить солдат в правоте Учредительного собрания и преступности большевиков. Доносится:
– И Ленину пуля, если обманет!..
Комната, отведенная под фракцию социал-революционеров, занята матросами. Из комендатуры услужливо сообщают, что начальство не гарантирует депутатов от расстрела в зале заседания. Тягучая тоска, скорбь и боль усугубляются от сознания безысходности положения и собственного бессилия. Жертвенность не находит для себя выхода. Что делают, пусть бы делали скорей!..
В зале собрания матросы и красноармейцы уже совсем перестали стесняться. Прыгают через барьеры лож, щелкают на ходу затворами, вихрем проносятся на хоры. Из ушедшей фракции большевиков фактически покинули зал лишь более видные; менее известные лишь перебрались с депутатских кресел на хоры и в проходы и оттуда наблюдают и подают реплики. В публике на хорах тревога, почти паника. Депутаты на местах неподвижны. Большинство Учредительного собрания изолировано от мира, как изолирован Таврический дворец от Петрограда, Петроград – от России. Кругом шум, а большинство точно в пустыне, преданное и покинутое на волю победителей: чтобы за других – за народ и за Россию – испить горькую чашу. Передают, что к Таврическому высланы кареты и автомобили для увоза арестуемых. И в этом было даже нечто успокоительное – все-таки некоторая определенность!
…Круг суживался. С уходом левых эсеров большинство предоставлено самому себе. Не у всех хватило силы выносить великое томление. Не вынес маеты, в частности, бывалый крестьянин-вологжанин – сбежал к ранней заутрене наступившего дня Богоявления: «Свечку хочу поставить Николаю Угоднику»… В Таврический дворец он больше не вернулся», – писал Марк Вишняк.
* * *
…Был пятый час утра. Сомлевшие от недосыпа депутаты оглашали и вотировали загодя закон о земле, обращение к союзным державам, отвергающее сепаратные переговоры, и «именем народов, государство Российское составляющих» постановление о федеральном устройстве Российской демократической республики.
Вразвалку, поплевывая семечной шелухой, на сцену медленно поднялся толстый матрос. Он шел к креслу Чернова, занятого процедурой голосования. За ним, шагах в десяти, следовали его дружки в тельняшках и с ружьями за плечами.
Матроса этого звали Железняков, а в матросских и анархических кругах просто Железкой. Славился он главным образом необузданностью нрава, даже среди матросни его считали дебоширом и грубияном. Регулярно он обходил квартиры «буржуев», делал там никем не санкционированные обыски и выемки. И все, естественно, сходило с рук. Ведь сам Ленин бросил крылатый клич:
– Грабь награбленное!
Вот и грабили.
Чернов с досадой повернулся к Железнякову:
– Что, товарищ матрос, вам надо?
– Закругляйся! – и Железняков сплюнул шелуху.
– Как вы смеете! – возмутился Чернов. Он подбежал к трибуне и, обращаясь к залу, крикнул: – Вы теперь убедились, что большевики творят насилие над народными представителями?
Железняков, вдруг свирепея, заорал ему в лицо:
– Ты не «представитель»! Ты – просто сволочь! Дерьмо собачье! Пошел вон!
Матросы направили дула ружей на депутатов.
В зале началась паника. Все бросились к выходу, забывая вещи и портфели. Чернов, внешне пытаясь сохранять достоинство, под насмешливым взглядом Железнякова сошел со сцены, даже не взяв бумаги. Вслед ему донесся презрительный голос Железнякова:
– «Представители», мать вашу! Караул устал слушать болтовню!
Часы показывали 4.40.
Учредительное собрание – мечта нескольких поколений русских людей, – не успев родиться, перестало существовать.
«И ВСЯКОЕ ДЕЯНИЕ – СРАМ И МЕРЗОСТЬ»
1
Над Москвой златоглавой словно черный ворон крылом взмахнул: все стало серо, бесцветно, погребально-печально. Не было слышно смеха, разговоры сделались тихо-сдержанными. Даже детишки, кажется, перестали играть и улыбаться. Зато город наводнили солдаты-дезертиры. Они целыми днями слонялись по улицам, лузгали семечки, торчали возле кучек митингующих. Где и чем они жили – осталось загадкой.
Бунин не часто выходил из дома. Лишь иногда заглядывал в «Книгоиздательство писателей», бывал на заседаниях «Среды» у Телешова, прогуливался по улицам, острым приметливым глазом наблюдая картинки революционной действительности.
Вернувшись домой, усаживался за письменный стол и заносил в дневник:
«О Брюсове: все левеет, «почти уже форменный большевик». Не удивительно. В 1904 году превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев!) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с «Кинжалом» в «Борьбе» Горького. С начала войны с немцами стал ура-патриотом. Теперь большевик» (7 января).
Отметим, что «с первого февраля приказали быть новому стилю. Так что по-ихнему нынче уже восемнадцатое» (запись сделана 5 февраля 1918 года).
И далее: «Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник.
Читали Эренбург, Вера Инбер. Саша Койранский сказал про них:
Завывает Эренбург,
Жадно ловит Инбер клич его, —
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева».
* * *
Утро следующего дня было с крепким морозцем. Солнце поднялось в апельсиновом мареве. Прохожие, зябко кутаясь, выдыхали клубы белого пара.
Но к полудню прилично растеплилось. С крыш потянулись сосульки, на дороге, возле навозных куч, весело ершились воробьи, лошади споро бежали по наезженной дороге.
Следуя давней привычке, Бунин с женой отправился на Волхонку, в храм Христа Спасителя.
Он шел туда, как идет сын, запутавшийся в тенетах и соблазнах жизни, исстрадавшийся душой и телом, к любящему и умеющему все прощать отцу.
На молитвенное настроение подвигало и небывалое великолепие храма. Бунин, правда, знал о предсказании московских юродивых, пророчивших, что храму долго не стоять. Дело было в следующем: храм начали сооружать в память славной победы 1812 года, а первый камень был на его месте заложен в 1838 году. Для возведения его пришлось снести два кладбища и Алексеевский монастырь, существовавший тут еще с XVI века. (Монастырь, впрочем, перевели в Красное Село. Но и тут монахиням покоя не дали. Уже в Париже Бунина огорчит до слез весть: большевики монастырь упразднят, а на месте кладбища, бывшего при нем, разобьют футбольное поле и парк. По старой памяти, народ будет называть его алексеевским.)
Теперь, придя в святую обитель, Бунин с восторгом подумал, что такая необычная красота, источавшая могучую духовную силу, не могла быть сооружена лишь человеческими усилиями. «Только промыслом Всевышнего на российской земле возник такой Храм, – думалось Бунину. – И в самое нужное время возник он, когда стала слабнуть вера, когда народ качнулся к неверию!» [1]1
Храм во имя Христа Спасителя в Москве был освящен в 1883 году. На его сооружение было израсходовано гораздо более 15 миллионов рублей золотом, пожертвованных гражданами Российской империи. (Примеч. автора.)
[Закрыть]
В искренней и горячей молитве изливал он свою душу, искренне каялся в грехах, просил духовной поддержки, припадая к облюбованным в клиросе двум образам. В правом клиросе находился образ «Нерукотворного Спаса», повторившего икону церкви Спаса, что за золотой решеткой в Кремле.
В левом клиросе был образ Владимирской Богоматери – копия той, что находилась в Кремлевском Успенском соборе.
Приятно было сознавать, что образа запечатлели древнюю манеру письма, и даже нравилось то, что их выполнил безвозмездно прекрасный живописец профессор Сорокин.
Бунин никогда у Бога не просил ничего из материального, почитал такие просьбы грешными. «Боже, не оставь меня!» – вот что всегда звучало в его молениях. И еще он молился за здравие ближних, прощал всех, кто согрешал против него.
Но совсем рядом от бунинского жилья, неспешной ходьбы минут пять, не больше, находился еще один храм – это церковь Вознесения Господня на Царицынской улице, возле Никитских ворот. Ее освятили в 1816 году. И всякий москвич, проходя мимо, неизменно замечал:
– Здесь Пушкин с Натальей Гончаровой венчался!
Вот тут, идя мимо, Бунин всегда задерживался, ставил свечу старинному образу «Вознесение Господне», творил молитву…
И каждый раз молитва поддерживала силы, укрепляла в добрых намерениях, сообщала мыслям разумный ход.
Только благодетельное неведение будущего, по милости Господней дарованное людям, не дало бунинскому сердцу разорваться. Ведь пройдет совсем немного времени, и большевики, окончательно утвердившись у власти, начнут осквернять православные святыни, крушить их.
И продажная литературная братия станет поддерживать власть во всех ее страшных преступлениях. Бард «номер один» в Стране Советов – придворный поэт Демьян Бедный напишет «огненные» строки:
Снесем часовенку, бывало,
По всей Москве: ду-ду! ду-ду!
Пророчат бабушки беду.
Теперь мы сносим – горя мало.
Какой собор на череду?
Эта «поэзия» была создана в связи со сносом Храма во имя Христа Спасителя.
2
Когда от бесчеловечных большевистских злодеяний станет изнемогать земля Русская, когда реками будет течь православная кровь безжалостно убиваемых революционной властью, Ленин издаст еще один приказ (какой по счету?), может быть, самый страшный за все годы революции. Он датирован 23 февраля 1922 года.
Бдительные цензоры ленинских писаний не посмели включить его в так называемое «Полное собрание сочинений», и письмо большевистского вождя от 19 марта 1922 года, в котором он еще раз призывает решительно подавлять сопротивление духовенства проведению в жизнь декрета ВЦИК от 23 февраля. Не включены в это собрание и многочисленные антирусские высказывания Ленина, давно опубликованные на Западе…
Документ убеждает сильнее всяких слов. Привожу его с некоторыми сокращениями:
Товарищу Молотову для членов Политбюро.
Строго секретно.
Просьба ни в коем случае копий не снимать, а каждому члену Политбюро (тов. Калинину тоже) делать свои пометки на самом документе.
ЛЕНИН
(…) Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантские богатства некоторых монастырей и лавр). Без этого никакая государственная работа вообще, никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности совершенно немыслимы. Взять в свои руки этот фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть, и несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало. А сделать это с успехом можно только теперь. Все соображения указывают на то, что позже сделать это нам не удастся, ибо никакой иной момент, кроме отчаянного голода, не даст нам такого настроения широких крестьянских масс, который бы либо обеспечил нам сочувствие этих масс, либо, по крайней мере, обеспечил бы нам нейтрализование этих масс в том смысле, что победа в борьбе с изъятием ценностей останется безусловно и полностью на нашей стороне.
Один умный писатель по государственным вопросам справедливо сказал, что если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществить их самым энергичным образом и в самый короткий срок, ибо длительного применения жестокостей народные массы не вынесут. Это соображение в особенности еще подкрепляется тем, что по международному положению России для нас, по всей вероятности, после Генуи окажется или может оказаться, что жестокие меры против реакционного духовенства будут политически нерациональны, может быть, даже чересчур опасны. Сейчас победа над реакционным духовенством обеспечена полностью. Кроме того, главной части наших заграничных противников среди русских эмигрантов, т. е. эсерам и милюковцам, борьба против нас будет затруднена, если мы именно в данный момент, именно в связи с голодом проведем с максимальной быстротой и беспощадностью подавление реакционного духовенства.
Поэтому я прихожу к безусловному выводу, что мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий. Самую кампанию проведения этого плана я представляю следующим образом:
Официально выступать с какими бы то ни было мероприятиями должен только тов. Калинин, – никогда и ни в каком случае не должен выступать ни в печати, ни иным образом перед публикой тов. Троцкий.
Посланная уже от имени Политбюро телеграмма о временной приостановке изъятий не должна быть отменяема. Она нам выгодна, ибо посеет у противника представление, будто мы колеблемся, будто ему удалось нас запугать (об этой секретной телеграмме, именно потому, что она секретна, противник, конечно, скоро узнает).
В Шую послать одного из самых энергичных, толковых и распорядительных членов ВЦИК или других представителей центральной власти (лучше одного, чем нескольких), причем дать ему словесную инструкцию через одного из членов Политбюро. Эта инструкция должна сводиться к тому, чтобы он в Шуе арестовал как можно больше, не меньше, чем несколько десятков, представителей местного духовенства, местного мещанства и местной буржуазии по подозрению в прямом или косвенном участии в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Тотчас по окончании этой работы он должен приехать в Москву и лично сделать доклад на полном собрании Политбюро или перед двумя уполномоченными на это членами Политбюро. На основании этого доклада Политбюро даст детальную директиву судебным властям, тоже устную, чтобы процесс против шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи голодающим, был проведен с максимальной быстротой и закончился не иначе, как расстрелом очень большого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи, а по возможности также и не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров.
Самого Патриарха Тихона, я думаю, целесообразно нам не трогать, хотя он несомненно стоит во главе всего этого мятежа рабовладельцев. Относительно него надо дать секретную директиву Госполитупру, чтобы все связи этого деятеля были как можно точнее и подробнее наблюдаемы и вскрываемы, именно в данный момент. Обязать Дзержинского, Уншлихта лично делать об этом доклад в Политбюро еженедельно.
На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГПУ, НКЮ и Ревтрибунала. На этом совещании провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть произведено с беспощадной решительностью, безусловно ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее число представителей реакционной буржуазии и реакционного духовенства удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать.
Для наблюдения за быстрейшим и успешнейшим проведением этих мер назначить тут же на съезде, т. е. на секретном его совещании, специальную комиссию при обязательном участии т. Троцкого и т. Калинина, без всякой публикации об этой комиссии с тем, чтобы подчинение ей всей операции было обеспечено и проводилось не от имени комиссии, а в общесоветском и общепартийном порядке. Назначить особо ответственных наилучших работников для проведения этой меры в наиболее богатых лаврах, монастырях и церквах.
ЛЕНИН
Прошу т. Молотова постараться разослать это письмо членам Политбюро вкруговую сегодня же вечером (не снимая копий) и просить их вернуть Секретарю тотчас по прочтении с краткой заметкой относительно того, согласен ли с основою каждый член Политбюро или письмо возбуждает какие-нибудь разногласия.
ЛЕНИН
* *
Как преступник норовит в тайне держать свои темные делишки, так и «светоч всего прогрессивного человечества» Ульянов– Ленин сумел почти на семь десятилетий скрыть содержание этого страшного документа от русских людей.
Но каждого обличают дела его. Когда в декабре 1934 года Бунин, приехавший на некоторое время из Граса в Париж, раскрыл «Последние новости», то… свет померк в глазах, разум отказывался верить – большевики взорвали Храм Христа Спасителя. Бунин, покачав головой, с горечью сказал:
Ведь это какое-то бесовское неистовство. Человеческий разум такого вместить не может! Казалось, давно пора привыкнуть к большевистским преступлениям, но такое… Пусть в веках будут прокляты эти мерзкие деяния!
Ах, московские юродивые и старушки! Велика сила вашего провидения. Если бы им хоть в малой степени обладали кремлевские вожди! Может быть, ненависть грядущих поколений остановила бы их преступную руку.
3
Когда Бунины, отстояв обедню, вышли к Никитским воротам, то столкнулись с супругами Цетлиными. Михаил Осипович был на двенадцать лет моложе Бунина, с детства страдал тяжелыми недугами и был одержан манией стихотворства, книги издавал в Париже.
Цетлины были богаты, помогали порой бедствовавшим писателям и художникам и устраивали в своем роскошном особняке на Поварской литературные вечера. Впрочем, Михаил Осипович обладал неплохим критическим даром, а из стихотворений, проникнутых еврейским национальным духом, можно отыскать с десяток довольно интересных. У него была роскошная шевелюра смолянистых жестких волос, уложенных назад, пышные усы и приятное лицо, нравившееся дамам.
Его супруга Мария Самойловна красавицей не была. Крупное лицо с большим вздернутым носом и могучей, чуть ли не борцовской шеей – все это было далеко от эталонов красоты. Но у нее были громадные, подернутые печалью глаза, она была начитана и политична. И еще: вся она была какая-то… ну, мягкая, что ли. Мягкие белые руки, мягкий голос, мягкая улыбка. Даже походка была мягкой, неслышной. Как у большой породистой кошки.
По-весеннему все горело от солнца, плавилось золото церковных куполов, блестела снежная дорога, блестели крыши домов, голубое небо было безоблачным.
– Настоящая весна, – воскликнула Мария Самойловна.
Она была одногодкой с мужем, со вкусом одета, хорошо ухожена.
– Мы отпустили до вечера нашего шофера, решили наконец погулять по Москве. Такой чудесный день! – улыбнулась Мария Самойловна.
– Наши намерения совпадают! – обрадовалась Вера Николаевна.
– Так идем гулять вместе! – предложили Цетлины.
Бунины согласились.
Отправились по Никитской к центру. У Охотного ряда свернули влево, миновали Театральную площадь, поднялись к Лубянке.
Кругом шумело многолюдье, кучками теснившееся тут и там возле агитаторов, призывавших «разгромить буржуазию» и идти за большевиками, «борцами за светлое будущее пролетариев всех стран».
Недалеко от водопоя, в центре Лубянской площади, взобрался на мужичьи сани рыжий парень, в драповом, изрядно ношенном клетчатом пальто с каракулевым воротником шалью, с белесыми кустистыми бровями и бесцветными глазами, со свежевыбритым лицом, усердно припудренным, и золотыми коронками во рту.
Не возвышая, не понижая голоса, оратор как по писаному внушает толпе:
– Крестьяне, рабочие и воины! Много веков преступная воля царей и буржуазии издевалась над народом, проливая реки крови по улицам городов и деревень. Эти деспоты кормили народ вместо хлеба – свинцом. Они довели родину до разорения и нищеты…
– А у самого изо рта золото светится! – гогочет солдат, сворачивая козью ножку. – Ишь, его тоже довели…
Рядом с солдатом раздается смех.
Оратор делает вид, что не слышит нахальной реплики. Он старается говорить доходчивей:
– Вы, товарищи трудящиеся, конечно, видели картину известного художника Репина, где Иван Грозный убивает собственного сына. Читали вы у знаменитого писателя Мережковского о том, как Петр Великий собственноручно пытал и казнил царевича Алексея. А ведь это был его родной сын, можно сказать – ребенок.
Подходят к толпе два грязных, обросших щетиной солдата. Оба коротконогие, оба в кулаках держат подсолнухи. Они жуют и смотрят недоверчиво и мрачно. Рядом с ними рабочий в желтой кожаной куртке. На его лице играет злая улыбка. Всем своим видом он показывает собственное превосходство над толпой. Остановился, мол, только на мгновенье, для забавы: заранее, дескать, знаю, что говорят здесь чепуху.
Оратор победоносно повышает голос:
– Собственных детей не жалели, узурпаторы!
– А чаго их жалеть! – гогочет солдат. – Бабы новых нашлифуют.
– А мы поможем, чем сможем, – и он нагло подмигивает стоящей рядом тощей блондинке.
Женщины застенчиво хихикают в ладонь.
Оратор укоризненно грозит пальцем:
– Товарищ солдат, у вас неправильный классовый подход. Ведь они своих сыновей не жалели, как же такие деспоты могли простой народ жалеть? Как пить дать, не могли. Цари – па-ла-чи!
Курносый господин с выпуклыми глазами, одетый в дорогую енотовую шубу и такую же шапку, злобно кричит:
– Заткнись, козел! На чьи деньги треп ведешь? На германские?
Оратор демонстративно отворачивается к женщинам, которые о чем-то между собой жарко спорят:
– Гражданки! Революция вам даст полную свободу от семейного деспотизма.
Блондинка вдруг озорно кричит:
– А правда, по талонам можно будет любовников получать?
Теперь все гогочут.
Солдат – блондинке:
– Я выдаюся без талонов, не теряйся, получай!
Оратор пытается перекричать толпу:
– Демократический строй даст вам полный простор для развития…
Курносый господин, пробравшийся вперед, изо всех сил дергает за ногу оратора. Тот взмахивает руками и падает на телегу. Курносый с размаху бьет оратора в ухо. Женщины испуганно кричат, солдаты смеются.
Дымящий козьей ножкой подначивает:
– Зуб ему выбей. Мы зуб лучше пропьем. Гы-ы!
Курносый с видом победителя идет своей дорогой, оратор вытирает кровь с лица. Прилично одетая дама говорит:
– От большевиков никому не стало лучше. Раньше у меня была школа. А теперь, понимаете, кормить учеников стало нечем…
Удивительно тощая бабешка со злыми желтыми глазами, похожая на сушеную тарань, перебивает:
– Никому ваша школа не нужна. Ждите в Москву немцев. Скоро наведут порядок! Они взыщут.
– Мы вас всех перережем прежде! – холодно роняет рабочий. – Немцев не дождешься.
Солдаты охотно вторят:
– Во, это верно! Прежде чем придут – всех, к ядрене шишке, переведем! И вот с этой вешалки начнем!
– Ей бы мужика, она тогда вякать перестала! – скалится солдат с козьей ножкой. – Иди сюда, дорогая! Сейчас мы тебя полюбим по разочку! – И он тянет руки к желтоглазой.
Та злобно шипит:
– Тебе немцы покажут!
Тем временем измятый оратор, с разбитым кровавым носом, с соломой, приставшей к воротнику, вновь влезает на сани.
В толпе с восхищением замечают:
– Какой настырный! Нос расквасили, а он опять за свое!
Оратор ищет сочувствия у толпы, показывает на свое лицо:
– Вот что творят царские блюдолизы…
Рабочий, залихватски сдвигая на ухо кепку, кривит в ненависти рот:
– Молчать вашему брату следует, вот что! Нечего пропаганду распускать. Шибко грамотные стали, а работать не желают.
4
Возвращались через Петровку. Возле древних монастырских стен монахи колют лед. Делают они свое дело тщательно и серьезно.
Но толпа, глазеющая на них, ликует:
– Ага! Выгнали! Теперь заставят.
На Страстной площади необъятной ширины баба, злая и напористая, волнуется:
– Ишь, афиши расклеивают! А кто будет стены мыть? Опять же мы, простые трудящие. А буржуи будут ходить по театрам. Мы вот не ходим. И им запретить, нечего…
Уже под самый вечер, взяв извозчика, поехали к Кремлю. «На Красной площади слепит низкое солнце, зеркальный, наезженный снег. Морозит. Зашли в Кремль. В небе месяц и розовые облака. Тишина, огромные сугробы снега. Около артиллерийского склада скрипит валенками солдат в тулупе, с лицом точно вырубленным из дерева. Какой ненужной кажется теперь эта стража.
Вышли из Кремля – бегут и с восторгом, с неестественными ударениями кричат мальчишки:
– Взятие Могилева германскими войсками!»
5
В доме Цетлиных уютно, спокойно и богато. Кроме Буниных, пришли ближние соседи – супруги Зайцевы. Старинные картины на стенах, кожаные корешки книг в шкафах, удобные диванчики, великолепные слуги, выписанный из Парижа знаменитый повар. И – регулярные литературно-музыкальные вечера. Салон Цетлиных пользовался доброй славой. Здесь побывали все знаменитости: от Горького и Брюсова до Павла Муратова и Александра Бенуа. За черным «Беккером» сидели Рахманинов, Гольденвейзер, Прокофьев, Гречанинов. Недавно наслаждались дивным пением Леонида Собинова: украинские песни, русские романсы, ария Лоэнгрина.
Восторг был таким, что Мария Самойловна бросилась к певцу и жарко поцеловала его – под аплодисменты гостей.
Теперь прекрасный певец зачем-то занялся административной работой – стал директором Большого театра. В салоне это не одобрили – администраторов много, Собинов – один.
За громадным обеденным столом умещалось много народа. В столовой ярко горел свет, говор, улыбки, звуки открываемого шампанского, бесшумно скользящие лакеи с серебряными подносами.
И среди гама литературных гостей – тихий хозяин, обращающийся к гостям почти шепотом. Он все замечает, успевает каждому сказать доброе слово, вовремя подлить вина, предложить вкусное блюдо.
В Париже на рю Фэзенари в доме 118 Цетлин предусмотрительно купил большую удобную квартиру. (Пройдет чуть больше двух лет, и Бунин, глотая слезы унижения, поселится в этой квартире в качестве «нахлебника».)
А пока что была Москва, был гостеприимный дом Цетлиных, и никто даже не представлял тех беженских мук, которые ждали их всех впереди.
Бесконечной темой разговора оставался разгон большевиками Учредительного собрания и расстрел мирных демонстраций в Москве и Питере.
– Разве можно было ожидать такого вероломства со стороны большевиков? – тихим голосом возмущался Михаил Осипович. – Мы, эсеры, вели честную игру. А Ленин украл нашу аграрную программу, теперь выдает ее за большевистскую, вот и с Учредительным тоже… Нет, ошиблись мы в этих людях.
– Да, вы ошиблись, как Джиакомо Казанова с одной молодой прелестницей, – усмехнулся Бунин.
– Как интересно! – воскликнула Мария Самойловна. – Миленький Иван Алексеевич, расскажите…
– Как-то Казанова влюбился в одно юное созданье, но удовлетворить свою страсть не имел возможности: у создания был богатый патрон – граф Тур-д’Овернь, который ее содержал в полной роскоши. Казанова не мог дать ни малейшего повода для подозрений, иначе его перестали бы пускать в великосветские салоны, где бывала малютка.
И вот однажды, поздним вечером, когда лил сильный дождь, а Казанова был без коляски, граф предложил ему занять место в фиакре. Там уже разместилось несколько человек. Среди них был предмет вожделений Казановы!
Весь трепеща от страсти, сгорая от вожделения, Казанова в темноте фиакра схватил руку малютки, нежно прильнул к ней. Он осыпал ее поцелуями. Затем, желая доказать собственную страсть и надеясь, что рука малютки не откажет в некой сладчайшей услуге, Казанова начал смелый маневр. Но каково же было его удивление, когда услыхал голос графа:
– Я совершенно не достоин, Казанова, галантного обычая вашей страны…
К своему неописуемому ужасу, Казанова в этот момент нащупал рукав кафтана Тур-д’Оверня!
Перекрывая хохот, Бунин добавил:
– Так и вы, эсеры. Напутали малость с большевиками. Приняли их не за тех, кем они являются в действительности.
На Бунина снизошла какая-то сладкая грусть, которая всегда являлась для него провозвестником переломных, роковых минут. Увы, он не знал, что этот вечер – последний для него в доме Цетлиных.
* * *
Мы можем лишь пожалеть, что Бунин не оставил описания этих встреч. Но зато позже это сделал его друг Борис Зайцев, рассказавший о своем последнем посещении Цетлиных– в мае восемнадцатого года:
«Против меня сидел Алексей Толстой, зычно рассказывал, хохотал, и нельзя было не хохотать с ним – что за актер, что за дар комический! Марина Цветаева вертит папироску, нервно и хрупко, сыплет колкими и манерными словечками. Болезненного вида Ходасевич. Есенин – совсем юный еще паренек, русачок, волосы в скобку, слегка подбоченясь, круглый и свежий, даровитый, еще не пропившийся, не погубивший дара своего и себя. Изящно-таинственная Соня Парнок – с умными, светлыми глазами, русская Сафо. Эренбург. А со мной рядом совсем странный тип, молчаливый брюнет, волосатый, нерусского вида, в кавказской бурке– но никак не кавказец. В бурку он кутается с видом Марлинского. Но нас никакой буркой не удивишь, мы видали в то время и людей в клоунских одеяниях, и с накрашенными щеками, и тихих безумцев, как Хлебников, называвший себя председателем земного шара. Помню, однако, что не было Маяковского, чему мог только радоваться. В доме культурном и литературном, где в задней комнате спала девочка, этот тип со скандалами своими мало был бы уместен.
Но ничего такого и не случилось. Есенин с Дункан еще не познакомился, остальные были вообще приличны. После ужина читали стихи. Марина Цветаева стрекотала острые и нервные свои строки, с такими же переломами, как сама, с таким же жеманством, как всегда, – с еще свежими, иногда и пронзительными ритмами. Соня таинственно полураспевала сафические строфы – эта спокойно, скорее задумчиво, тоже покуривая папироску, но совсем по-другому, чем Цветаева (у той все рвалось и горело в руках). Страстно кричал свои стихи Эренбург (в то время сочинял еще разные «молитвы о России»).
Просили читать и Михаила Осиповича. Но он как бы смутился– «нет, нет, я сегодня не расположен…» и такой вид был у него, что не хочется выступать, выдаваться… – а вот так тихо, любезно угощать, говорить о литературе с соседом, не напрягая голоса, незаметно и «для себя».
Все это долго тянулось – по времени, но не по самоощущению. Зори конца мая и в Москве ранние. Утро того дня занялось, как ему полагается, нас застало веселыми, расходящимися от Цетлиных. В передней устроили мы с Толстым дуэль – скрестили трости и фехтовали, от избытка сил, молодости, еще не растраченной. Петухами налетали друг на друга, Алексей фыркал, как водяное чудовище, пыхтел, хохотали мы оба. Человек в бурке, сидевший за столом со мной рядом, по фамилии, как оказалось, Блюмкин, мрачно все в бурку свою кутался и молчал.