355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Лавров » Катастрофа » Текст книги (страница 12)
Катастрофа
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:54

Текст книги "Катастрофа"


Автор книги: Валентин Лавров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

А потом вышли мы на утренний простор переулка московского, в золоте зачинающегося солнца и (по легкомыслию своему) все еще ощущали себя в прежней, художнически-артистической богеме, в прежней Москве мирной, хотя какой уж был там мир!

…Всех ранее погиб мой сосед в бурке. Правда, в июле того же года он убил германского посла в Москве графа Мирбаха. Язабыл уже для чего – но для чего-то это нужно было партии левых эсеров, к которой он принадлежал».

6

А в тот вечер, когда к Цетлиным пришли Бунины и Зайцевы, Мария Самойловна сыграла на фортепьяно что-то из пьес Листа. Она то и дело фальшивила, но гости делали вид, что не замечают этого.

Михаил Осипович, стеснявшийся читать свои стихи в больших компаниях, на этот раз осмелился. Едва слышным голосом он произносил строки из своей большой поэмы «Айседора»:

 
Он был такой прозрачный, хрупкий, нежный,
Он был слабее других, и вот его
За это били и прозвали «Малхамовэс»,
Что значит – ангел смерти.
Айседора!
Ты жизнь и свет, ты жизнь и красота,
Ты радость радости и жизни жизнь…
 

Уговорили почитать и Бунина. Минуту-другую он молчал, собираясь с мыслями. Помогая себе сдержанными, но выразительными жестами, он читал, словно вбивая золотые гвозди:

 
Возьмет Господь у вас
Всю вашу мощь, отнимет трость и посох,
Питье и хлеб, пророка и судью,
Вельможу и советника. Возьмет
Господь у вас ученых и мудрейших,
Художников и искушенных в слове,
В начальники над городом поставит
Он отроков, и дети наши будут
Главенствовать над вами. И народы
Восстанут друг на друга, дабы каждый
Был нищ и угнетаем. И над старцем
Глумиться будет юноша, а смерд—
Над прежним царедворцем. И падет
Сион во прах, зане язык его
И всякое деянье – срам и мерзость
Пред Господом, и выраженье лиц
Свидетельствует против них, и смело,
Как некогда в Содоме, величают
Они свой грех. – Народ мой! На погибель
Вели тебя твои поводыри!
 

– Пророческое стихотворение, вполне библейское, – с восхищением произнес Борис Константинович.

– Мурашки по спине бегут, – с ужасом произнесла его супруга.

Бунин молчал. Затем коротко произнес:

– Народ попустил. Народ и ответит. И все!

Но есть, дорогой читатель, одна загадка: это стихотворение Бунин печатать не стал. Впервые оно увидало свет лишь семь лет спустя после его смерти. Почему? Решайте сами.

* * *

В те февральские дни Бунин постоянно заглядывал в Библию: «Мир, мир, а мира нет. Между народом Моим находятся нечестивые; сторожат, как птицеловы, припадают к земле, ставят ловушки и уловляют людей. И народ Мой любит это. Слушай, земля: вот, Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».

Это из Иеремии, – все утро читал Библию. Изумительно. И особенно слова: «И народ Мой любит это… вот, Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их».

И привел-таки – на пагубу!

ГЛАВНЫЙ ФРОНТ – ВНУТРЕННИЙ!

1

10 марта 1918 года, в темный весенний день, Бунин записал в дневник слова, которые следует запомнить: «Люди спасаются только слабостью своих способностей, – слабостью воображения, внимания, мысли, иначе нельзя было бы жить.

Толстой сказал про себя однажды:

Вся беда в том, что у меня воображение немного живее, чем у других…

Есть и у меня эта беда».

И если мы помянули Толстого, то невольно просятся на бумагу его мысли из «Воскресения»: «Солнце грело, трава, оживая, росла и зеленела везде, где только не соскребли ее, не только на газонах бульваров, но и между плитами камней, и березы, тополи, черемуха распускали свои клейкие и пахучие листья, липы надували лопавшиеся почки; галки, воробьи и голуби по-весеннему радостно готовили уже гнезда, и мухи жужжали у стен, пригретые солнцем. Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и дети. Но люди – большие, взрослые люди – не переставали обманывать и мучить себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира Божия, данная для блага всех существ, – красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, что они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом».

Сбившиеся в кучку политики, назвавшие себя нелепыми словами «большевики», «меньшевики», «кадеты» и «эсеры», подвергаясь порой смертельной опасности, обрекаясь на тюрьмы и каторги, принося боль близким и дальним, внося в общество разлад и смуту, попирая законы Божеские и человеческие, рвались к высшей, вполне царской власти.

И вот когда некоторые из них эту власть путем хитрости, вероломства и жестокости, наконец, получили, то использовали ее для того, чтобы мучить себя и с еще большей ожесточенностью – других.

С наступлением весенних дней Бунин все чаще стал выходить на улицу. Прежде богатый и вечно праздничный город, сиявший зеркальными вывесками, ломившимися от изобилия витринами и прилавками магазинов, веселый от легкого бега колясок или саней, теперь, после зимнего правления большевиков, стал похож на голодную и грязную нищенку.

До октября семнадцатого года Москва повсюду радовала глаз строительством новых зданий. Теперь жизнь здесь замерла. Леса и стены быстро разбирались населением на разные нужды. Уносили все, что можно было унести. Новостройки стояли жуткими и непривычными для глаз скелетами. Словно время обратилось вспять.

Все палисадники и заборы тоже растащили на топливо. По этой причине обнажились чудные московские дворики и старинные особняки. Из них ушла прежняя роскошная жизнь. Они стояли обшарпанные, с выбитыми стеклами, засыпанные за зиму снегом. Сугробы снега навалились по дворам и по тротуарам, которые теперь никто не убирал.

Порой взгляд Бунина останавливался на крепких, поддерживавшихся в хорошем состоянии зданиях. И вот эти лучшие дома непременно занимались советскими учреждениями. Возле входных дверей были укреплены новодельные вывески с головоломными названиями: ВОНХ, НКСО, НКПС, РКИРКК, МОСНКП…

Приходила толпа оборванных совслужащих одного из этих ребусов, обдирала штоф со стен и кресел, сжигала в печах антикварную мебель, картины, бумаги, загаживала грязью паркетные полы и, приведя здание в полную негодность, бросала его и переходила в другое. Только полоскались по ветру выцветшие тряпки знамен и лозунгов.

Жители были вполне достойны своего города: изможденные, угрюмые, голодные и несчастные, подавленные нуждой и страхом; мужчины порой в дамских шубах, подвязанные веревками, в рваных ботинках, ботах с чужой ноги, в неуклюжих валенках и самодельных варежках, с ранцами, с мешками за спиной. Трамваи с висящими на подножках людскими гроздьями подходили к остановкам, где толпились, ругались, толкались часами ожидающие своей очереди пассажиры. Длинные темные фигуры закутанных во что попало женщин мерзли в хвостах у продовольственных магазинов за скудной подачкой очередного пайка.

Москва была в первой стадии «интернационала» – старый мир рухнул до основания. «Новый» еще не начинался. Выполнялась основная часть программы – люди воспитывались голодом и холодом, нивелировались во всеобщее братство нищих и покорных граждан будущего социалистического государства.

2

Академик Бунин не был исключением из числа «нивелируемых». Он испытывался холодом и голодом. Твердо решив перебраться в Одессу, он записал в дневнике: «Отбирали книги на продажу, собираю деньги, уезжать необходимо, не могу переносить этой жизни – физически».

В доме у Бунина еще зимой перестало работать центральное отопление. Он ложился спать в промозглую постель, не снимая с себя халата, надев теплые шерстяные носки, натянув на голову меховую шапку.

Приятель кухарки притащил новоизобретенный аппарат – «буржуйку». Это была маленькая квадратная печурка, сделанная из толстого листового железа, с длинной трубой коленом, которую выпустили в форточку. Под печурку положили лист кровельного железа – чтоб не загорелся паркет.

Бунин с интересом и надеждой взглянул на «буржуйку»:

– Почему такое название? Это специально для бывших буржуев? Ну что ж, попробуем…

Он собрал листы использованных рукописей, набил ими печку, сверху положил ножки от разбитой табуретки.

Все это он поджег.

Вспыхнул огонь, повалил густой едкий дым – в комнату.

Бунин кашлял, махал руками, выскочил в коридор. На помощь пришла опытная кухарка.

– Это ветер дым в трубу гонит. Надо топить умеючи!

И действительно, у кухарки дым пошел по трубе куда надо, печка скоро накалилась. Бунин неловко дотронулся до нее и сильно обжег руку. Он ругал печку, большевиков, революцию и их императорское величество Николая Александровича, который допустил и революцию, и большевиков.

Но помещение нагрелось, Бунин снял пальто и сразу повеселел. Он с удовольствием произнес:

– Час в добре пробудешь – все горе забудешь!

Но «буржуйка» оказалась удивительно прожорливым чудовищем. Ее ненасытное чрево моментально поглощало бумаги, табуретки, доски от изгородей.

Вера Николаевна выходила на улицу с саночками, пытаясь найти и привезти что-нибудь сгораемое. Однажды, вся взмокнув, приволокла почти половину телеграфного столба. Бунин так и ахнул, расцеловал жену. Два дня «буржуйка» весело трещала, накалялась, распространяя вокруг себя тепло, дым, радость.

Оставалась другая проблема – голод. Праздник у Станиславского вспоминался как сладостный сон. К весне в городе почти нечего стало есть. Москва мерзла, голодала, тощала, болела, вымирала. На улице то и дело попадались дроги с бедным гробом, за которым печально брели близкие покойнику люди.

Однажды Бунин вместе с женою припозднился у Юлия. Возвращались по освещенным призрачным лунным светом улицам. За любым углом их могла поджидать неприятная встреча с бандитами. Бунин на всякий случай носил с некоторых пор в кармане револьвер. Это его успокаивало, хотя чувство страха ему не было свойственно. В трудные минуты он все чаще испытывал браваду, передавшуюся ему, видать, от отца, воевавшего на Севастопольских редутах. Это чувство горячности и веселого азарта вообще было свойственно старому русскому офицерству.

Вдруг послышался скрип полозьев. Навстречу Буниным тяжело двигались влекомые битюгами розвальни. На них было что-то навалено горой.

Когда розвальни приблизились, Бунин испытал ужас: из-под накинутого на кладь рваного брезента торчали голые ноги. Кто были эти несчастные?

Приятель Бунина, который вскоре разделит его судьбу изгнанника и обретет имя одного из крупнейших в мире философов, Федор Степун вспоминал:

«За годы военного коммунизма всего не хватало в Москве. Люди тысячами умирали с голоду, от тифа и «испанки». Очереди на гроба были так же длинны, как на хлеб. Только одного было вдоволь – трупов в анатомическом театре. По свидетельству известного врача, у большинства из них были прострелены затылки».

Исчезли папиросы. Бунин покупал табак, закручивал его в газетную трубочку и вставлял в желтый мундштук из слоновой кости. Покуривая, он говорил жене:

– Самое страшное, что все мы постепенно перестаем ужасаться творящемуся в мире безумию.

Вода в водопроводном кране все чаще стала замерзать. В лучшем случае она сочилась по капельке. Чтобы вымыться в ванной, надо было натаскать из уличной колонки воду, подогревать ее на твердо вошедшей в новый быт «буржуйке» и мыться над тазиком.

Бунин чертыхался:

– Чтоб революционерам самим всю жизнь так полоскаться! Бедным революционерам в конце концов пришлось еще хуже.

3

Хозяйские заботы все же были на плечах супруги, которая сейчас оказалась в постели с простудой. По этой причине Бунин впервые за зиму отправился на рынок – Смоленский. Своими глазами он увидал, что это такое – советский рынок. В нем, как в зеркале, отразились все те перемены, которые произошли в жизни.

Если прежде рынок был царством крестьян, лавочников и кухарок, то теперь Бунин увидал среди них новый социальный элемент– бывших помещиков, богачей, крупных чиновников. «Недорезанным буржуям» большевики отказали в снабжении, продовольственные карточки им не полагались. Зато великодушно предоставлялся выбор: или умереть с голоду, или самим изыскать способы пропитания. Единственная надежда на спасение от голодной смерти – продажа вещей, которые еще не успели реквизировать.

Теперь бывшие статские и тайные советники, герои Шипки и Цусимы – полковники и генералы – все, кому повезло (пока!) уцелеть от расправы, – длинными рядами, плечо к плечу, стояли или сидели на чем Бог послал и держали перед собой самые различные предметы. Это были картины, книги, часы, носильные вещи, посуда, каминные решетки, гардины, сюртуки, панталоны…

Вдоль рядов, лениво оглядывая товар и продавцов, прохаживались с сытыми мордами спекулянты и посредники. Порой они останавливались, брали в руки фрачную пару или старинную, хорошего письма картину, сквозь зубы презрительно торговались, давали десятую часть цены и вальяжной походкой шли дальше.

Бунин живо представил себе этих униженных продавцов – такими, какими некоторые из них были до октября семнадцатого года: важными, сановными, везде принимаемыми с почестями и улыбками. Делали они карьеру по разным министерствам и департаментам, исполняли предписания с самого верха, от государя получали ордена, выслугу лет и высокое, многотысячное жалование. Дома их были богаты и просторны, слуги вышколены и чисто одеты, лошади и коляски изящны и дороги, семьи ездили отдыхать в Ниццу. За один вечер можно было спустить в карты несколько сотен рублей, и это никак не отражалось на их бюджете.

Казалось, ничто и никто не может изменить налаженный веками образ жизни: впереди они могли ждать награды, новые повышения и чины, а затем – большой и заслуженный пенсион. Они честно, как могли, служили процветанию России, и все эти блага были ими заработаны.

И вот все в одночасье изменилось. Теперь вместо почестей – унижение, вместо богатства – торговля разным хламом… И в любой день, в любой час могут явиться в ту конуру, куда теперь их загнали, люди в кожаных тужурках и с жестким выражением на лицах. Они оторвут их от плачущих жен, детей, внуков и уведут… Навсегда!

Впрочем, вон того сгорбленного старика в дорогой, тонкого сукна военной шинели могут приговорить и к «мягкой» форме наказания– к «условному расстрелу». Старик, высокий, весь источенный легочной болезнью, с нездоровым румянцем на щеках, постоянно кашляет и сплевывает в платок кровяные сгустки. Зачем тратить революционную пулю, когда царский сатрап и так в тюремной камере быстро загнется?

Ах да – «условный расстрел»! Это интересное большевистское новшество, вполне неслыханное. Царские министры для смягчения карательной системы придумали институт условного осуждения. Зато большевики сообщили, что недавно в городе Жиздра разоблачена «банда контрреволюционеров». Главарь расстрелян, двадцать семь человек «условно приговорены к расстрелу».

Бунин обвел взглядом людей, его окружавших, и невольно подумал: «Господи, да ведь мы все под «условным расстрелом» ходим. Пребываем в сумеречном состоянии между жизнью и смертью. Чтобы пролетарская пуля продырявила затылок, не надо быть активным борцом против большевиков, достаточно быть просто «буржуем». Смерть вошла в домашний обиход, стала неотъемлемой частью существования в стране Советов. А люди еще этого не поняли ясно, иначе начались бы массовые помешательства и самоубийства! Ведь нормальный человеческий разум этого выдержать не может. Что там инквизиция средних веков! Ничто не идет в сравнение с нынешними зверствами!»

* * *

…Кто-то тронул плечо Бунина. Перед ним стоял сухонький, чистенький старичок академического вида лет шестидесяти, с седыми усами и традиционной для русской профессуры бородкой клинышком. Это был Алексей Евгеньевич Грузинский, научный! сотрудник Румянцевского музея, крупный знаток народного творчества во всех его видах, исследователь жизни великих людей, переводчик, критик и прочая, прочая.

Бунин восхищался его преданностью науке и радовался его: дружбе с братом Юлием. Оба они отличались чувством общественного долга, который будет изрядно забыт в последующие десятилетия. Грузинский, как и Юлий, входил в правления всех, кажется, существовавших организаций – Книгоиздательства писателей, Кассы взаимопомощи литераторов и ученых, Общества деятелей периодической печати и литературы, Литературно-художественного кружка, Чеховского общества и… Нет, не перечислить все организации, в каких Грузинский энергично и бескорыстно работал.

– Я сплю по четыре часа в сутки, – с милой улыбкой он признался однажды Бунину. – Даже если бы жизнь продолжалась, скажем, лет пятьсот, и то всех дел не переделать. А тут каких-то семьдесят, нет, спать долго нельзя. Надо бодрствовать!

Грузинский был явно смущен, что встретил самого Бунина в таком неизящном месте, что за хилыми академическими плечами грязный мешок с картошкой, что брюки забрызганы грязью.

– Поменял на новые лакированные штиблеты! – извиняющимся тоном пояснил Грузинский. – Даже ни разу не надел. Жена уже с голода пухнет.

– Но ведь говорили, что Луначарский и Горький организовали помощь ученым!

– Нет, я к этим господам за помощью не пойду, – беззлобно сказал Грузинский. – Скоро весна настанет, можно будет на питание поменять зимние вещи.

Помолчали.

– А вы, Иван Алексеевич, обращались за помощью? Вы – академик, близкий человек Горькому. Были… – поспешно поправился Грузинский.

Бунин так усмехнулся, что стало ясно: к большевикам с протянутой рукой и он не пойдет. Спокойно произнес:

– Я только теперь по-настоящему уяснил себе Господню молитву: «Хлеб наш насущный дай нам днесь…»

Без связи с предыдущим разговором Грузинский сказал:

– Вообще-то я всеми силами избегаю бывать в людных местах. Нет, не потому, что за жизнь боюсь. Я проживу не менее семидесяти лет. Десять лет мне еще надо, чтобы провести текстологическую обработку рукописей Толстого – художественные произведения, дневники, некоторые письма. На людях я стараюсь бывать реже по той причине, что меня пугает изменившееся выражение лиц.

– Я понимаю вас, – искренне сказал Бунин. – Я испытываю то же самое.

Коллеги галантно раскланялись.

– Будем рады видеть вас у себя, – душевно произнес Бунин на прощание.

Сам он уносил с рынка большую селедку – для себя и маленький граненый стаканчик с медом – для жены. Селедка оказалась жирной, нежной и вкусной. Медом же стаканчик был лишь помазан по стенкам, а внутри находился жженый сахар.

– Страшна ты, жизнь! – вздохнул Бунин. Эту фразу ему теперь предстояло повторять долго – до самого своего конца.

4

Третьего марта большевики подписали мир с Германией, Австро-Венгрией, Болгарией и Турцией. В стране разгоралась гражданская война. И чтобы не воевать на два фронта, большевистская верхушка предпочла капитуляцию (именно таким было «соглашение»!) перед Германией и ее союзниками. Вожди большевизма сознательно шли на развязывание самой страшной из войн – гражданской. Ибо только победа в ней обеспечивала Ленину и Троцкому власть в России.

Еще 10 февраля 1918 года «красный маршал» Троцкий– Бронштейн, дорвавшийся до небывалой возможности распоряжаться судьбой России и ее народов, заявил на заседании Политической комиссии:

– Мы выходим из войны. Мы извещаем об этом все народы и их правительства. Мы отдаем приказ о полной демобилизации наших армий, противостоящих войскам Германии, Австро-Венгрии, Турции и Болгарии. Мы ждем и твердо верим, что другие народы скоро последуют нашему примеру.

В связи с этим заявлением я передаю Объединенным Союзническим делегациям следующее письменное и подписанное заявление:

«Именем Совета Народных Комиссаров Правительство Российской Федеративной Республики настоящим доводит до сведения правительств и народов воюющих с нами союзных и нейтральных стран, что, отказываясь от подписания аннексионистского договора, Россия, со своей стороны, объявляет состояние войны с Германией, Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией прекращенным. Российским войскам одновременно отдается приказ о полной демобилизации по всему фронту».

Под заявлением стояли подписи Троцкого, Покровского, Иоффе и других большевистских начальников.

Троцкий перед лицом неприятеля провел прием, небывалый в истории. Он демобилизовал русскую армию и «вручил русский фронт покровительству германских рабочих».

Такая «дипломатия» во все времена называлась изменой родине, за нее ставили к стенке. Но у большевиков она вызывала восторг. Петроградский диктатор Зиновьев воскликнул: «Нашей новой формулой («ни мир, ни война») мы наносим этому империализму страшный удар».

Когда Ленина спрашивали: «Что же дальше?», он невозмутимо отвечал:

– Дальше революция в Германии!

«Мировой пожар» раздуть, к счастью, не довелось. И в Германии революция тогда произойти не могла. Хотя армия германцев действительно была сильно разложена. И она никак не была сильнее армии русской.

Ленин, дальновидный политический стратег, этого не мог не понимать. Зачем же он капитулировал перед Германией?

В 1927 году в Париже выйдет книга П.Н. Милюкова «Россия на переломе. Большевистский период русской революции».

Говоря о политике большевиков в Бресте, он с горечью писал: «Хочется сказать: мы имеем дело с сумасшедшими. Но не следует спешить с этим суждением. В этом сумасшествии есть метод».

И все же большевики добились одного – привели немцев в изумление. Но, справившись с оным, те без всяких помех стали занимать российские пространства.

Что русские люди чувствовали, узнавая такие новости? Вот выдержка из дневника Бунина:

«Немцы будто бы не идут, как обычно идут на войне, сражаясь, завоевывая, а «просто едут по железной дороге» – занимать Петербург…

В «Известиях» статья, где «Советы» сравниваются с Кутузовым. Более наглых жуликов мир не видал».

«В трамвае ад, тучи солдат с мешками – бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защищать Петербург от немцев.

Все уверены, что занятие России немцами уже началось. Говорит об этом и народ: «Ну, вот, немец придет, наведет порядок».

«Итак, мы отдаем немцам 35 губерний, на миллионы пушек, броневиков, поездов, снарядов…»

«Вчера журналисты в один голос говорили, что не верят, что мир с немцами действительно подписан.

– Не представляю себе, – говорил А.А. Яблонский, – не представляю подпись Гогенцоллерна рядом с подписью Бронштейна».

«На стенах домов кем-то расклеены афиши, уличающие Троцкого и Ленина в связи с немцами, в том, что они немцами подкуплены. Спрашиваю Клестова:

– Ну а сколько же именно эти мерзавцы получили?

– Не беспокойтесь, – ответил он с мутной усмешкой, – порядочно…»

Николай Семенович Ангарский-Клестов – старый большевик, член парижской группы «Искра» с 1902 года, выпускал книги Ленина. Погибнет как «враг народа» от рук сотоварищей по большевистской партии в 1943 году.

«Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, музыка – и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:

– Вставай, подымайся, рабочий народ!

Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.

Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, – и без всякого клейма все видно».

«Читали статейку Ленина. Ничтожная и жульническая – то интернационал, то «русский национальный подъем».

Тут мой герой не прав: Ильич всегда искренне не любил русский народ и российский патриотизм. Открыв границу немцам, он мстил (неизвестно, за что?) этому народу и отрабатывал миллионы, которые его привели к власти.

5

К Бунину заглянул на огонек Грузинский.

Тихий, спокойный, словно струящий из себя внутренний свет, он застенчиво улыбнулся:

– Я хочу сделать сегодня маленький литературный вечер.

Он не спеша полез в свой черной кожи портфель с монограммой («Наверно, к юбилею получил!» – решил Бунин). Оттуда достал папку, развязал ее и с непринужденной грацией извлек рукопись самого…

Бунин готов был протереть глаза.

– Нет, не может быть! – проговорил он, приближая глаза к рукописи и с радостью узнавая почерк столь дорогого для него человека. – Ведь это рука Льва Николаевича!

– Да, это неопубликованные фрагменты «Войны и мира». Я, как вы знаете, работаю с архивом Льва Николаевича, разбираю его. Сейчас исследую тексты романа, устанавливаю постепенность его редакций…

Бунин крикнул:

– Вера, иди сюда! Смотри, какое чудо…

Сам он любовно и самозабвенно глядел на большие листы бумаги, исписанные размашистым, округлым, неудобочитаемым почерком своего кумира.

Накормив ужином Грузинского, они уселись за столом. Алексей Евгеньевич ровным голосом читал неизвестного Толстого.

Бунин зачарованно слушал, сладостно внимал каждому слову. И как всегда после чтения толстовских произведений, он испытывал душевное просветление, умиротворение духа.

* * *

Потом они пили чай, быстро вскипевший на раскаленной «буржуйке».

Грузинский все тем же ровным, тихим голосом, каким читал рукописи «Войны и мира», рассказывал:

– Сейчас в трамвае еду, с солдатом разговорился. В ногу тот ранен, в колене не сгибается. Жалко мне его, сердечного, стало. Была у меня луковица, отдал ему. «Эх, – говорит, – барин, насиделся я без дела, прожился весь. В деревне – кому такой нужен, клосный! Пошел в Совет депутатов. Говорю: как я есть защитник отечества и тяжело раненный, дайте мне какое-никакое место. Для пропитания. Отвечают: места нету! А для пропитания и обмундирования– вот тебе два ордера на право обыска, можешь отлично поживиться. Я их послал куда подале, я честный человек».

– К сожалению, такими честными оказались далеко не все, – печально протянул Бунин. – Особенно изолгалась интеллигенция.

Грузинский улыбнулся:

– А что еще им остается, этим «прогрессивным деятелям» – Луначарскому, Клестову, Гржебину? Ведь они – большевики, всегда были за революцию, готовили ее. Сказали А, говорят Б.

Бунин сжал кулаки, разволновался. Он поднялся, стал расхаживать по комнате. Повернулся к гостю:

– Да что там большевики! Сам беспартийный «серафический» поэт (так называл его Гумилев) Блок прозаически обосновал зверства большевиков и заодно – мужицкую жестокость. Читали январский номер журнала «Наш путь»?

Грузинский неопределенно пожал плечами. Тогда Бунин подошел к письменному столу, долго, с ожесточением рылся в ящиках и наконец извлек журнал.

– Вот оно, самое: «Почему дырявят древний собор? Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой.

Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа.

Почему валят столетние парки? Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью».

– Неслыханно! Русский поэт оправдывает варварство и убийства! Неужели Блок ослеп? Неужели теперь он не покраснел за большевистский мир в Брест-Литовске? Неужто не видит, как «отцы революции», боровшиеся под знаменами «всеобщего равенства», народ ввергли в нищету, а сами заняли роскошные дворцы, катаются с любовницами на авто?!

– Наверное, – согласно тряхнул головой Грузинский, – тот же Луначарский не «буржуйкой» отапливается.

– Рыба тухнет с головы!

– Иван Алексеевич, а вы слыхали, что Ленин и его правительство собираются переезжать из Питера в Москву?

– Слух упорно ходит. Что ж, то разрушали из пушек древний Кремль, а теперь будут царские палаты занимать. Кто был ничем, тот стал уж всем!

…Это была их последняя встреча. Ровесник Юлия Бунина, Грузинский умрет в Москве через двенадцать лет, в январе тридцатого года. Ему будет семьдесят один год.

Бунин об этой смерти даже не узнает: слишком далеко друг от друга раскидает их жизнь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю