Текст книги "Катастрофа"
Автор книги: Валентин Лавров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
ТОЛЬКО В ДОМЕ УМАЛИШЕННЫХ
1
Над большевистской Одессой стали сгущаться тучи. В двадцатых числах июля Деникин перешел в наступление. 27 июля стало известно о взятии Антоном Ивановичем Константинограда и Искровки – в сорока верстах от Полтавы.
В самой Одессе все больше усиливалась разруха. Электричество и воду почти не подавали. У пожарных кранов с ведрами в руках томились тысячные очереди. Быстро разрасталась эпидемия холеры.
Голод все жестче сжимал свою костлявую руку. По карточкам выдавали скверный хлеб – с горохом. Главным продуктом питания стали овощи, но цены на них были астрономические. Мясо, колбаса, масло вспоминались как сладкий сон.
Рабочие, чувствуя слабость большевиков, все более резко выступали с протестами. Забастовки ширились. Председатель Чрезвычайного ревтрибунала Ян Гамарник призывал «задерживать всех предателей-дезертиров» и вообще уничтожать несогласных.
Председатель Огубчека Клименко, горячо веря в целительную силу расстрелов, пытался давить еще и на психику. Город покрыли листовки с надрывным призывом:
ОПОМНИТЕСЬ!
В час последней схватки рабоче-крестьянской власти с золотопогонной армией офицеров, помещиков и фабрикантов агенты Деникина, потерявшего надежду победить в открытом бою, втесались под видом рабочих на заводы, работающие для военных нужд, и при активной поддержке старых слуг Колчака, правых эсеров, меньшевиков, анархистов и прочих активистов пытаются вызвать волнения среди рабочих, терпящих лишения на почве продовольственного кризиса, и подбивают их на выступление против советской власти.
Избранный губернским съездом Советов, исполнительный комитет настоящим предупреждает всех врагов рабоче-крестьянской власти, что, стоя на страже завоеваний социалистической революции, он будет беспощадно карать все выступления против советской власти, от кого бы они ни исходили.
Меч красного террора опустится на всех, кто прямо или косвенно вносит смуту в стройные ряды рабочих и крестьян, идущих в последний бой с мировым хищником…
Советская власть беспощадно расправляется не только с открытыми врагами рабочих и крестьян, но и с теми, кто, примазавшись к ней, приносит вред делу освобождения рабочих и крестьян. Но помните всегда, что каждый ультиматум, каждое выступление и каждая остановка завода есть предательство ваших братьев, бьющихся на фронтах, есть измена мировому пролетариату.
В этот момент не может быть власти другой, кроме власти рабочих и крестьян или власти фабрикантов и помещиков.
Не хлеб, но виселицы несет вам Деникин.
И не обольщайте себя надеждой, что рассвирепевшие банды офицеров и чеченцев будут разбирать, кто прав, кто виноват.
Опомнитесь, пока не поздно.
Губисполком призывает вас к пролетарской дисциплине, к спокойствию и выдержке.
Но приказы уже никто не читал, а если и читали, то понимали наоборот. Все требовали:
– Хлеба и долой большевиков!
Хлеба не было, большевики были.
2
В конце июля немецкие колонии поднялись с оружием в руках. Повстанцы заняли Большой и Малый Фонтаны. Снаряды ложились невдалеке от Артиллерийского училища.
Был расстрелян комендант Одессы – славный большевик тов. Мизикевич. (Позже советская власть одну из городских улиц назовет в его честь.)
Большевики сей скорбный случай отметили траурными флагами, вывешенными по всей Одессе.
Заборы запестрели новыми приказами: «Все рабочие должны быть готовы по первому зову двинуться на борьбу с белыми и буржуями».
30 июля командующий войсками Одесского военного округа Недашковский издал приказ о комендантском часе.
2 августа пришло сообщение, что большевики сдали Полтаву.
Бунин, засветло усевшись возле окна, в тот вечер писал в дневник:
«Вчера разрешили ходить до 8 ч. вечера… Голодая, мучаясь, мы должны проживать теперь 200 р. в день. Ужас и подумать, что с нами будет, если продлится здесь эта власть. Вечером вчера пошли слухи, подтверждающие отход немцев…
Газеты, как всегда, тошнотворны. О Господи милостивый…
Купил – по случаю! – 11 яиц за 88 р. О, анафема, чтоб вам ни дна, ни покрышки – кругом земля изнемогает от всяческого изобилия, колос чуть не в 1/2 аршина, в сто зерен, а хлеб можно только за великое счастье достать по 70–80 р. фунт, картофель дошел до 20 р. фунт и т. д.!»
Через день еще внес в дневник любопытные заметки:
«Матросы пудрят шеи, носят на голой груди бриллиантовые кулоны».
«Махно будто бы убил Григорьева, «война» с колонистами продолжается…»
«Скучно ужасно, холера давит душу как туча. Ах, если бы бежать хоть к черту на рога отсюда!»
3
Стояли чудные летние дни, на какие лето девятнадцатого года было щедро как никогда. Супруги Бунины не спеша прогуливались по Княжеской.
– Полюбуйся, Вера, этими легкими игривыми облаками на горизонте. Каким серебристым пурпуром они окрашены! Совершенно непередаваемая игра полутеней. И все это на фоне серовато-синего неба.
Нет, мне пятисот лет жизни не хватило бы, чтобы этой красотой налюбоваться. Чудо из чудес!
– Помнишь, Ян, кто-то из французских мыслителей сказал: «Как прекрасно все то, что выходит из рук Господа. И как гнусно, что выходит из рук человеческих…»
– Этот мыслитель – Вольтер. Он, к своему счастью, не дожил до Октябрьского переворота.
– Что тогда бы он сказал?
– «Нет ничего гнуснее того, что люди творят под высокими гуманистическими лозунгами».
Навстречу шел высокий старик в мундире чиновника министерства внутренних дел времен Александра II.
Бунин грустно проговорил:
– Вот тебе результаты обысков и изъятий ценностей! Всю жизнь человек работал, а у него весь дом разграбили. Теперь ходит в этом маскарадном костюме, которому более шестидесяти лет!
Из-за проулка показался Дон-Аминадо. Его под ручку с шутливой элегантностью держал Саша Койранский, поэт и художник.
Дон-Аминадо расшаркался:
– Господа Бунины, позвольте вам представить моего сумасшедшего друга – журналист Койранский.
Бунин недоуменно улыбнулся:
– Во-первых, мы знакомы. Во-вторых, с каких пор Саша стал сумасшедшим?
Койранский грустно покачал головой:
– Да, Иван Алексеевич, это истинная правда.
Он полез в карман:
– У меня справка есть. Я пациент клиники для душевнобольных.
– Не пугайтесь, он не буйный! – успокоил Дон-Аминадо. – Дело в том, что…
– В Советской России нормальный человек может жить только в доме умалишенных, – вздохнул Койранский. – Обыски ЧК не делает, кормят хотя паршиво, зато регулярно. А главное – на расстрел никого не уводят и в Красную гвардию не бёрут. И отпускают погулять. Вот я и гуляю.
Дон-Аминадо, напуская на себя серьезный вид, вполголоса произнес:
– У Саши в этом доме есть знакомства. Предлагает меня устроить. Если нынешняя замечательная власть продержится еще месяц, то мне и симулировать болезнь не придется. Свихнусь по– честному.
Койранский стал делиться новостями.
– На днях к нам прибыли два новых пациента. Один – директор женской гимназии, ра-фи-ниро-ваннейший интеллигент, дворянин, пять языков знает.
– То есть отброс советского строя, – улыбнулся Бунин.
– Для новой жизни он не годится, слишком умный – с пятью языками, – вставил Дон-Аминадо.
– Так вот, этот полиглот и педагог жил на Фонтанке. Рассказал, как свихнулся: «Ложусь спать, вдруг в двенадцать ночи – ушам не верю! – пение. Я к окну. Вижу, люди с ружьями ведут под конвоем человек двадцать. И те поют «Интернационал».
На следующую ночь – то же самое, и опять «Интернационал».
…Стал директор справки наводить. Оказалось – буржуев на расстрел с пением гоняют. Кто петь отказывается – прикладом по зубам!
– Аргумент веский, – вздохнул Бунин.
– Вот и свихнулся директор. Ходит по палате, поет «Интернационал». Ждет, когда его самого расстреливать начнут.
Вера Николаевна со страхом спросила:
– А кто другой пациент?
– Свой человек, пролетарий. Зовут дед Никифор. Но натура оказалась непрочная. Двадцать лет проработал он в мертвецкой. Служба спокойная, мирная. Покойников мало бывает.
Да вдруг взошла светлая заря человечества – Троцкий и Ленин воссияли. Закипела жизнь в мертвецкой. Стали каждую ночь трупы расстрелянных привозить десятками.
Работы, видать, у расстрелянтов так много, что совсем замаялись, толком не управляются. Шаляй-валяй дело делают. И стал замечать дед Никифор, что иной покойник нет-нет, да чуть-чуть шевельнется, а то и вовсе вдруг застонет.
Засомневался дед насчет своего рассудка. Прежде такого не бывало…
Дон-Аминадо решил вставить слово:
– Не мог же он сомневаться в профессиональной подготовке стражей революционных завоеваний! Такие мысли были бы контрреволюционными.
– Да-с, принял намедни дед очередную гору трупов. Сгрузили их и дали деду в книге приходов-расходов расписаться. Ведь это кто-то из революционных вождей сказал, что «социализм – это учет»!
Дон-Аминадо дополнил:
– Дед расписался, конечно, в графе «расход».
– Естественно! Принял он покойников по-человечески, достойно, а тут вдруг один из прибывших застонал:
– Отец, дай попить!
Как бросился бежать Никифор – до самой ЧК не останавливался, благо за углом. Объяснил дежурному ситуацию. Выделили для операции чуть не взвод – и в мертвецкую.
– И что же? – пролепетала бледная как смерть Вера Николаевна. Ернический тон рассказчика и несомненная правда того, что он рассказывал, нагоняли особую тоску [2]2
Эти две истории имеют реальную основу. Упоминание о них находим в дневниках И.А. и В.Н. Буниных. (Примеч. автора.)
[Закрыть] .
После того как солдаты нашли выползшего из мертвецкой недобитого буржуя, они прикладом расколотили ему голову. Никифор тут же свихнулся.
Напала на Никифора жалость, недостойная пролетария. Ходит, орет благим матом: «Покойники по кладбищу бегают!» А когда в себя приходит, плачет: «Зачем я сказал в ЧК про буржуя!»
Хотели расстрелять Никифора, но потом решили, что нормальный пролетарий какого-то буржуя жалеть не может. Значит, Никифор сумасшедший.
– Вы таких историй наслушаетесь и впрямь свихнетесь, – заметил Бунин.
– Что жалеть одного буржуя, – сказал Дон-Аминадо, – когда для пользы и удовольствия революции их уничтожают сотнями и тысячами.
– Кстати, мне пора возвращаться, – посерьезнел Койранский. – В семь вечера обход.
Изящно паря, высоко в небе повис ястреб.
– Гордое пернатое! – с восхищением сказал Дон-Аминадо. – Но птицы-то нас и погубили. Несомненно.
– Вы что, Аминад Петрович, хотите этим сказать? – заинтересовался Бунин.
– Ну а как же! Буревестники, соколы, ястребы, вороны. Петухи, поющие на вечерней заре. Альбатросы, которых ни один зоолог не видел. Умирающие лебеди. И, наконец, непримиримые горные орлы:
Сижу за решеткой, в темнице сырой
Вскормленный на воле орел молодой…
Но вот явился самый главный «певец свободы» – с косым воротом и безумством храбрых. Покашлял в кулак и нижегородским баском заокал:
Над седой пучиной моря
Гордо реет буревестник,
Черной молнии подобный…
А что, птица действительно замечательная: и реет, и взмывает, и вообще – дело делает.
Не то что гагары, которым «недоступно наслажденье битвой жизни…». Дело в том, что «гром ударов их пугает». Дело естественное, гром кого хочешь напугает.
Зато чайка сделала совершенно головокружительную карьеру. Стихи ей посвятили, пьесу написали. Ее даже на занавес поместили.
А по совести сказать, так более прожорливой и наглой птицы природа еще не создавала.
Однако столько лет от этих чаек спасения не было!
Зато теперь платим дорогой ценой за увлечение утками, кречетами, орлами, воронами.
– Ну, это уж планида такая у некоторой части пишущей братии: Россию ругают, а всякую шантрапу восхваляют. Будут слагать оды Ленину, Троцкому, Махно… – уверенно заявил Бунин. – Убей десять миллионов, и ты героем войдешь в историю.
СНАРЯД НА БЛЮДЕ
1
Слухи о победах Деникина все чаще доходили до обитателей дома № 27 по Княжеской улице. Как правило, их приносили Нилус и Вера Николаевна.
В пятницу 15 августа 1919 года запыхавшийся от быстрой ходьбы Буковецкий влетел в комнату Бунина.
– Иван Алексеевич, – сказал он громким шепотом, хотя вокруг никого не было, – радость какая! Войска Антона Ивановича заняли станицу Долинскую, красные отступили за реку Ингулец!
– Подавай Бог Деникину и впредь удачи! Только что-то я с трудом теперь верю в хорошее.
– Да, слухов много ложных, – вздохнул Буковецкий. – Но уж этот-то верный!
Вскоре пришла Вера Николаевна:
– Была на Французском бульваре и вот что, Ян, сняла для тебя со стены дома…
Она полезла в сумку и вынула скомканную бумагу. Разгладила и протянула мужу:
– Вот, Ян, тебе в коллекцию!
Бунин прочитал:
«Пленум Советов, совместно с представителями всех рабочих организаций Одессы, призывает к порядку тех рабочих, которые во время работы устраивают митинги, останавливают работу на заводах и тем самым способствуют деникинцам и румынским помещикам, и предлагает Губисполкому бороться всеми мерами против провокации в рабочей среде.
Пленум заявляет, что ответом на провокацию и антисоветскую агитацию будет беспощадный красный террор.
Т.т. рабочие, дисциплина и выдержка – залог победы».
– Ты, Вера, героиня! Только за такой подвиг большевики могут на месте пристрелить. Как за «саботаж и контрреволюцию».
– Эх, Ян, двум смертям не бывать, а одной не миновать!
– Вот с этой одной и не надо торопиться. Больше не срывай прокламации! Тем более что у красных дела неважные, даже «товарищ» Раковский признал положение большевистских войск чрезвычайно тяжелым. Развал у них полный…
* * *
17 августа, в воскресный день, на потеху всей Одессе, по улицам дефилировал полк Мишки Япончика. Сам командир восседал на породистом белом жеребце, наряженный в какую-то фантастическую мантию, весь увешанный оружием. На пальцах искрились бриллиантовые перстни.
Его многочисленные адъютанты были обряжены с не меньшей пышностью.
Проехали они по Княжеской, в нескольких шагах от бунинского обиталища. Иван Алексеевич, явно развлекаясь, стоял у распахнутого окна:
– Ну и бандитские морды у этих «охранителей» порядка. До чего советская власть низко пала! Ведь совсем недавно их газеты называли Япончика «известным грабителем». А вот теперь этот тип с испитой рожей и осипшим голосом командует «революционным» полком!
– Это еще не все! – поддакнула Вера Николаевна. – Недавно он держал речь о «достижениях революции» в Городском саду на сцене Летнего театра. Двух слов связать не умеет. Одни призывы к убийствам.
– И это в театре, на сцене которого стояли Комиссаржевская, Савина, Давыдова! Нет, лучше утопиться в море, чем дышать одним воздухом с этими скотами!
В небе затарахтел аэроплан. Плавно летел он со стороны моря, на небольшой высоте.
– Словно легкая стрекоза на фоне голубого атласа! – подметил Бунин.
– Наш или красный? – поинтересовалась Вера Николаевна.
Нилус, следивший в бинокль за этим полетом из окна своей комнаты, радостно крикнул:
– На крыльях трехцветные отличительные знаки! Деникинский!
Вера Николаевна заволновалась, аж руки затряслись:
– Господи, как бы красные не сбили!
И тут же послышались хлопки ружейных выстрелов: хлоп, хлоп, хлоп!
Самолет продолжал лететь.
С земли стали палить залпами, в надежде попасть в пилота.
Самолет летел.
Вера Николаевна молилась за спасение летчика: «Господи, сохрани…»
– Добрый знак! – сказал Нилус, поднявшийся к Бунину. – С аэроплана производят глубокую разведку. Верный признак наступления на фронте и скорого освобождения.
Зазвенел телефонный звонок.
– Аэроплан видали? – послышался веселый голос академика Кондакова. – У нас листовки сбрасывал. Мне соседка дала почитать.
– И что в листовке? – с интересом спросил Бунин.
– Сейчас прочту. – Он пошуршал перед микрофоном бумагой: «Слушайте все! Главнокомандующий Вооруженными силами на юге России генерал Деникин предупреждает население местностей, временно остающихся еще под игом советских властей, что выпущенные за последнее время этими властями казначейские знаки достоинством в один, два и три рубля, а также все кредитные билеты образца 1918 года за подписью большевика Григория Пятакова не будут признаваться за деньги, и потому, но избежание убытков, трудовому народу их не следует принимать».
– Каково? – веселился Кондаков.
Бунин, в тон Кондакову, шутливо заметил:
– А как же с недавним распоряжением большевиков, запрещающим вести частные телефонные разговоры?
– У меня разговор вовсе не частный. Он носит общественный характер, ибо касается всего общества, у которого есть запасы советских бумажек.
– Один из бумагодержателей – ваш покорный слуга. То-то я не умел понять, почему Орест Зелюк расщедрился и за издание «Гайаваты» насыпал мне полмешка этих самых дензнаков. Пронюхал, мошенник, что к чему!
…Минет двадцать семь лет. Орест Зелюк издаст в Париже последний и самый любимый сборник рассказов Бунина – «Темные аллеи». Гонорар уместится на ладошке.
Пока же автор сожалел, что не потребовал в оплату что– нибудь реальное – мешок картошки или полмешка муки.
2
Каждый день приходили радующие душу фронтовые вести: белые взяли Херсон, Николаев, Черкассы. Петлюра тоже не давал скучать большевикам: его головорезы взяли Казатин, продолжали наступать на Киев.
Под вечер 22 августа Бунин прилег отдохнуть. Проснулся он от грохота орудийных выстрелов. По направлению звука Бунин определил:
– Город обстреливают со стороны моря!
Утром выяснили, что стреляла судовая артиллерия белых. Кроме моральной поддержки одесситов, этот обстрел никакого вредного последствия для большевиков не имел. Один из снарядов пробил стену дома № 54 на Скобелевской улице и опустился на обеденный стол стоматолога Льва Бармаса. Снаряд оказался с каким-то дефектом и поэтому вполне безопасным. Об этом казусе неделю говорила вся Одесса.
Лев Ефимович, убедившись, что снаряд уже не разорвется, поместил его в прихожей на фарфоровое блюдо и бесплатно показывал всем желающим пациентам. Число последних у Бармаса резко возросло.
Чтобы испортить обывателю радость ожидания белых, в местных «Известиях» тиснули передовицу «Наше положение крепнет».В заголовке оптимизма было больше, чем правды. Зато содержание било по нервам, как разряд электрического стула.
Бунин, забавлявшийся перлами пролетарской журналистики, читал выдержки из этого газетного шедевра. Обитатели дома № 27, собравшись в столовой комнате и съев суп из редкого пшена с сушеной воблой, с интересом слушали академика:
«Не верьте провокаторам.
В последнее время деникинская провокация, как злокачественный спрут, распространяется по рабочим кварталам и стремится отравить классовое сознание пролетариев».
Бунин остановился, затем щелкнул пальцами и с ироническим восторгом воскликнул:
– Слог каков! Даже Антон Павлович захотел бы – лучше не сочинил! Ну-с, дальше:
«Белогвардейцы знают, что больное место рабочего – это его станок, и потому распространяют эту бесмысленную и подлую выдумку.
Цель белогвардейцев будет достигнута, если этой гнусной клевете удастся подорвать доверие рабочих к своему Совету. Цель же их известна – возвратить фабрики, заводы и поместья капиталистам и помещикам, а рабочих и крестьян опять превратить в рабов. Эту цель белогвардейцы проводят в жизнь везде, где их провокации поддаются красноармейцы, бессознательные крестьяне и рабочие.
Комитет Обороны и Губисполком, призывая рабочих к дисциплине и выдержке, решительно заявляют, что агенты Деникина и Шкуро могут распространять эти провокационные слухи в целях внесения смятения и розни в ряды рабочих.
Лица, распространяющие эти провокационные слухи, – враги пролетарской революции и как таковые должны быть преследуемы всеми сознательными и верными друзьями Рабоче– Крестьянской революционной власти вплоть до расстрела на месте вредной агитации.
Председатель Комобороны и Губисполкома
Клименко».
– Ну что, враги пролетарской революции? Трепещите от большевистского гнева! – весело прокомментировал передовицу Бунин.
В этот момент грохнул взрыв, задребезжали стекла, с потолка посыпалась известка. Казалось, дом вот-вот рухнет.
Затем ударило еще, еще…
Орудийная стрельба кончилась так же внезапно, как и началась.
Только край неба оранжево полыхал. Это горело здание синагоги, в которое угодил снаряд.
Все засели по домам, боясь высунуть на улицу нос. Что-то будет дальше?
3
Ночью пробежала гроза, отшумел короткий обвальный ливень. Молнии полыхали во все небо, громовые раскаты сотрясали воздух, как канонада палубной артиллерии.
А потом зачарованная тишина повисла над Одессой. И благоуханный воздух, напоенный запахом буйной зелени, умиротворял бодрствовавших, истомившихся и исстрадавшихся от страшной жизни людей.
Перед рассветом опять гремела пушечная пальба, но быстро стихла.
Едва утренним светом озарился горизонт и началась разноголосая птичья сумятица, как Бунин, накинув на плечи плащ, вышел на улицу.
Повсюду, к своему удивлению, он увидал кучки любопытных. И никто ничего не знал: где большевики, где войска Деникина?
Из-за угла, стараясь выглядеть молодцевато, появляется отряд, вооруженный весьма разнокалиберно: у кого винтовка, у кого шашка, а у двоих – казачьи пики.
На рукавах – белые повязки. В глазах решимость умереть за андреевский флаг.
На мягких резиновых шинах катит автомобиль «Рено». На заднем сиденье знакомый Бунина – Евгений Китников.
Увидав Бунина, он приказывает шоферу остановиться.
– Иван Алексеевич, как рад вас видеть! С освобождением! Садитесь, проедем по городу.
– Как, неужели освобождение?
– Да, большевиков в городе больше нет. А эти славные мальчуганы– дружина. Охраняют порядок, всю ночь глаз не сомкнули.
Китников – бывший гласный Думы. Теперь назначен начальником городской милиции.
– Должность нелегкая! – посочувствовал Бунин.
– А что делать! Не мог же я отказаться. Буду на этом посту служить отечеству.
Автомобиль плавно покатил по залитой золотом утреннего света Одессе. Вдруг у Бунина радостно забилось сердце – трехцветное знамя! Идут добровольцы. Улыбаются. Из толпы летят цветы. Добровольцы прижимают букеты к груди.
Ликование всеобщее. Незнакомые люди обнимаются, целуются, крестятся, плачут. И крики: «Ура! Ура!»
– Какой счастливый день! Самый счастливый в жизни, – у Китникова слезы катятся по щекам.
Возле собора авто остановился, и Бунин вышел.
Протиснувшись меж густо стоявших прихожан, слушавших заутреннюю службу, он опустился на колени. Молился он долго. Горячо благодарил Отца Небесного, пославшего освобождение от большевиков, от этих чертей в человеческой оболочке.
* * *
Газеты сообщили, что арестован Северный. С тихим ужасом обыватели наблюдали, как повели по улицам «товарища Лизу». Ее имя за последние месяцы стало легендарным. Она была одним из самых усердных и, стало быть, самых жестоких сотрудников ЧК.
Вера Николаевна отметила в дневнике: «товарищ Лиза» выкалывала перед расстрелом глаза приговоренным».
И вот теперь вдруг выяснилось, что этому монстру всего лет пятнадцать, что она брюнетка и сильно хромает. Девочку вели конвойные, а она злобно кричала в толпу:
– Перестреляла вас, сволочей, семь сотен! И еще тысячу к стенке поставлю! Кишки ваши, падлы, выпущу. Мать вашу…
Бунин оторопело глядел на нее и даже непроизвольно осенил себя крестным знамением:
– Господи, из каких адовых недр это чудовище появилось на свет!
Вслед за «товарищем Лизой» провели очень молоденькую и очень хорошенькую еврейку – «товарища Иду», про которую рассказывали вещи не менее ужасные, чем про ее юную подругу по ЧК. Эта шла, гордо вскинув голову, не замечая любопытных взглядов, вполне ощущая себя, по крайней мере, Жанной д’Арк.
– Из описания всех злодейств, которые совершались будто бы ради «высших целей», можно составить книгу. И книгу страшную! – сказал Бунин Нилусу, который заглянул к нему «выпить чай».
– Но лозунги у большевиков самые добрые… – заметил Нилус.
– Эх, Петр Александрович! Не обижайтесь, но по словам судят о намерениях человека только дураки…
– Да в ЧК! – согласился Нилус. – Сколько там пострадало за неосторожное слово! Моего приятеля инженера Алексеева расстреляли только за то, что он неосторожно предсказал: «Деникин войдет в Одессу». А у Алексеева четверо маленьких детишек…
– Мы с вами, как говорят партийцы, стоим на одной платформе. Судить надо только по поступкам. А дела учеников Троцкого самые злодейские. Кровью и злобой на свете ни одного хорошего дела еще не делалось. Если, не приведи Господи, большевики надолго утвердятся у власти, то это будет хуже мамаева нашествия.
Помолчали.
Бунин выглянул в окно и воскликнул:
– Никодим Павлович идет – вот это сюрприз!
На лестнице тяжело заскрипели ступеньки. 76-летний академик Кондаков был признанным византологом. Больше того, во всем мире ученые изучали его труды по археологии и древнерусскому искусству, ссылались на них в своих работах.
Кондаков ценил Бунина как умного собеседника, а в его творчество был просто влюблен, собрал почти все его книги. На стене своего кабинета в кипарисовой рамочке Кондаков недавно повесил автограф стихотворения «Край без истории». («Очень прошу, перепишите для меня от руки!» – упросил он Бунина. Тот не преминул эту просьбу уважить.)
Кондаков как завороженный твердил строки этого стихотворения:
Край без истории… Все лес да лес, болота,
Трясины, заводи в ольхе и тростниках,
В столетних яворах… На дальних облаках—
Заката летнего краса и позолота,
Вокруг тепло и блеск. А на низах уж тень,
Холодный сизый дым…
Вот и теперь, едва он взошел на бунинский порог – крепкий в плечах, высокий, не по годам стройный, с окладистой бородой и сиянием живых умных глаз, едва взял в руки чашку с чаем, как нараспев стал читать:
… Стою, рублю кремень,
Курю, стираю пот… Жар стынет – остро, сыро
И пряно пахнет глушь. Невидимого клира
Тончайшие поют и ноют голоса…
– Никодим Павлович, – остановил Бунин, – я ведь еще пять томов написал, а вы все читаете лишь это стихотворение.
Кондаков, усмехнувшись в пышные седые усы, отвечал:
– Много женщин есть на свете, но лишь к одной прикипаем сердцем, милый Иван Алексеевич! Я знаю и многое другое ваше и высоко ценю – и поэзию, и прозу.
– Что нового в нашем мире? – спросил Нилус.
– В нашем мире мало утешительного. Я не верю в прочность положения ни Деникина, ни Колчака. Я все чаще вспоминаю пророчество Жюля Мишле: для России двадцатый век станет катастрофой. Земля насытится кровью, а женщины убоятся рожать, ибо плоды их чрева обречены на муки.
У Бунина вытянулось лицо:
– Вот оно что! Оказывается, мы не вовремя появились на свет?
И вновь воцарилось долгое молчание.
За окном бушевала природа, пахло травами, беспрерывно гомонили птицы.
И все почему-то поверили в это жуткое предсказание.
Кондаков потянулся было за кусочком хлеба, лежавшим на серебряном подносике, но отдернул руку: это был единственный кусочек.
– Кушайте, Никодим Павлович! – стала просить Вера Николаевна. – У нас мука есть.
Кондаков помедлил, но, кивнув благодарно головой, стал по крошке отламывать хлеб и класть в рот, тщетно пытаясь скрыть лютый голод.
– Увы, – выдохнул он, – француз прав. Вы люди молодые, меня переживете. И вспомните меня лет через двадцать пять: Россия погрузится в кромешную тьму.
Говорил он спокойно и уверенно.
– Большевики – это наша болезнь. И болезнь тяжелая, тягостная, лихорадочная. Мы ее получили за наше российское благодушие, за неумение дорожить теми огромными благами, которые послал нашему народу Господь.
Он закрыл глаза, осенил себя крестным знамением и воззвал:
– Отец Небесный, пошли нам исцеление…
– Кто же исцелит нас? – спросил Нилус.
– Мишле говорит: спасение придет из-за моря.
Бунин кисло усмехнулся:
– Значит, доктор – иностранец?
– Да, значит, этот доктор – иностранец. И не надо от этого падать в обморок. Мы столетиями, как чумы, боялись иноземцев. Их не надо бояться. Их надо приручать. Пусть служат России. Это понимал Петр I. Он сумел заставить иностранцев и их капиталы служить на благо своей державы.
Бунин улыбнулся:
– Я все-таки верю в самобытное развитие России. Но у Мишле есть единомышленники. Помню первые дни марта прошлого года в Москве. Банки еще выдавали вкладчикам деньги. Я проходил Ильинкой, там у банка густая толпа ждет.
Тут же газетчик вечернюю газету предлагает:
– Купите, господин! Хорошие новости…
– Николай на трон вернулся?
– Нет, немцы Харьков взяли.
– Что же в этом хорошего?
– Эх, барин, лучше черти, чем Ленин. Это я вам точно говорю.
Вера Николаевна заварила крепкий чай и заботливо разливала его мужу и гостям. Редко вмешивавшаяся в споры, на этот раз вставила слово:
– Не пойму, чего мы все ждем в Одессе? Пока большевики опять вернутся? Уехали бы, попутешествовали по свету. Хоть в том же Константинополе перезимовать, а к весне большевиков окончательно разобьют, вот и вернемся по домам.
Бунин ничего не ответил. Было ясно, что этот разговор ему не очень приятен. Он отлично сознавал шаткость белого движения, неопределенность своего положения в Одессе.
– Меня приглашают преподавать в Кембридж и в Пражский университет, – сказал Кондаков, – я, наверное, уеду.
– А нам ехать некуда! – проговорил, раскуривая сигарету, Бунин. – Умом понимаю, что лучше сесть на пароход и помахать России платочком, а вот сердце говорит иное.
– Но уехать надо хотя бы для того, чтобы просто выжить, – заметил Нилус.
Скоро все они убедятся, что в XX веке выжить русскому человеку повсюду непросто – и на родине, и на чужбине.
Неужто прав Мишле?
4
Когда гости ушли, Бунин усадил Веру Николаевну возле себя на диванчик и ласково сказал:
– Я отлично знаю, что тебе, Вера, надоело жить в голоде и вечном страхе, мы уедем, но надо набраться терпения…
С несвойственной вспыльчивостью Вера Николаевна произнесла:
– Какого терпения? У меня оно давно кончилось. Прежде то и дело без нужды по белу свету носило, родителей и Москву месяцами не видела. Ведь деньги у нас есть, фамильное золото продадим. Года два спокойно проживем в Ницце или Каннах, да еще останется. Книги твои все время выходят, гонорары хорошие, вот и Горький платит…
– Про Горького забудь, я у него печататься больше не буду. Он Ленина и Троцкого на трон сажал.
– Хорошо, обойдемся без Горького. Чего мы ждем?
Бунин молчал.
Вера Николаевна не отставала:
– Ведь тебе визу в любое государство дадут, ты академик, тебя знают и уважают. Ну что ты молчишь?.. – и она, вздрагивая плечами, тихонько заплакала.
Бунин, не переносивший чужих слез, стал гладить ее щеку:
– Успокойся, Вера. Посмотри мне в глаза…
Она подняла голову.
– Вот мы с тобой получили письмо из Москвы от брата Юлия. Как ты переживала, что он плохо без нас живет, болеет, некому за ним приглядеть.
– Правильно, мне жаль Юлия. Давай и его возьмем с собою. Если ему удастся вырваться из Москвы.
Бунин досадливо поморщился:
– Дело не только в Юлии. Как тебе объяснить? Кондаков правильно сказал: Россия больна, тяжело больна. Ну разбегутся все русские люди, вот будет праздник в Кремле…
– А какой смысл погибать, если в нашей гибели проку нет?
Бунин глубоко вздохнул:




























