Текст книги "Свадебные колокола"
Автор книги: Валентин Селиванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
ХОЛОСТЯК БЕЛЬЧУК
На крошечной пристани было пустынно и тихо.
Двое мальчишек в шерстяных пуловерах, связанных умелой материнской рукой, бросали в воду гальку. Они были очень похожи друг на друга, как звёзды в созвездии Близнецов, и отличались только тем, что у одного из них брошенные камешки легко, как молодые чайки, порхали над водой, а у другого сразу уходили под воду.
«Пальма» уже отошла от причала.
Веня задумчиво провожал её взглядом, когда к нему подошёл рослый высокий парень в светлом плаще и коричневой шляпе. Шляпа была фетровая, новая, ворсистая. И человек в этой шляпе был похож на большой белый гриб.
– Вы от Исаченко? – спросил парень, слегка коснувшись своей шляпы. Таким жестом профессора приветствуют молодых аспирантов.
Веня кивнул.
– Я Бельчук! – серьёзно и громко сказал белый гриб, словно он был не Бельчук, а Александр Македонский.
Веня ничего не ответил. В другой бы раз он что-нибудь ответил ему, но сейчас ему было грустно и шутить не хотелось.
Он молча прошёл за ним в избушку бакенщика, стоявшую на берегу реки. Около избы лежали две старые перевёрнутые лодки. Их днища были изжелта-белые со множеством заплаток, а там, где были заплатки, чернел вар.
В горнице пахло вяленой рыбой и душистой ароматной краской. Было тесно от лодочных вёсел и удилищ. На длинной самодельной полке стояли двенадцать томиков Льва Толстого. Книжки были в тонких обложках, давнишнее приложение к «Огоньку».
Веня снял с плеча трубу, постоял задумчиво у полки с книгами, потом подошёл к окну, из-под рамы которого дул ветер, и с грустью смотрел, как «Пальма» всё дальше и дальше уходила вниз по течению.
Мы ещё встретимся с тобой, «Пальма», подумал Веня. Я даю тебе слово на триста процентов.
Бельчук молча стоял и ждал. Потом он догадался и, достав удостоверение, развернул его:
– Пожалуйста.
– Зачем? – обернулся Веня. Он посмотрел Бельчуку в глаза и повторил: – Зачем?
Большой белый гриб молчал.
Веня достал из рюкзака портфель и положил его на стол.
– Забирай.
Но Бельчук аккуратно открыл портфель, выложил на стол чёрные мешочки и с вниманием ювелира осмотрел каждый мешочек.
– Разве всё это необходимо? – спросил с раздражением Веня и снова посмотрел в окно на уходящую «Пальму». Пароходик едва виднелся.
Бельчук развёл руками и оправдался:
– Работа.
Калашников отошёл от окна и вздохнул. А Бельчук кивнул и улыбнулся ему вежливо и неопределённо, как улыбаются на всякий случай некоторые незнакомые женщины. Ведь улыбка ни к чему не обязывает.
– Спасибо тебе. Выручил, – сказал Бельчук.
– Не стоит. Мне всё равно по пути.
– Меня ждёт машина, – извинился большой белый гриб и взял в руки кожаный портфель Исаченко.
– Бывай, Бельчук, – Веня нехотя протянул руку. – Хорошая у тебя работа. – И неожиданно спросил: – А что потом сделают с этим золотом?
– А кто его знает, – уклонился от ответа Бельчук. Он пожал плечами и переложил портфель из одной руки в другую.
– Я умею хранить секреты, – твёрдо пообещал Веня.
– Я тоже, – сказал Бельчук.
– На нет и суда нет, – нахмурился Веня. Он взял в руки трубу и обвёл взглядом избушку.
И тогда в Бельчуке, верно, пробудилась совесть или ему захотелось сделать что-либо приятное для Вени. И большой белый гриб как-то виновато и смущённо ответил:
– Я правда не знаю. Приеду я на аэродром, есть у нас такой. Там будет ждать меня самолётик. Он у нас всегда один и тот же. Передам я эти монеты в надёжные руки… Вот, собственно, и всё. И полетит всё это хозяйство куда-то, куда ему нужно полететь.
– Всё как по нотам, – сказал Веня.
Бельчук улыбнулся, на этот раз тепло и мягко. Когда он улыбался, на щеках у него появлялись маленькие ямочки, совсем как у девчонки. Эти ямочки больше подходили Бельчуку, чем его коричневая фетровая шляпа.
– Ты не подбросишь меня до узловой? – спросил Веня. – Я бы там сел на товарный и к вечеру был бы в городе.
– Мне в другую сторону, – вздохнул Бельчук. Было заметно, что отказывает он неохотно. – Я через Таёжный.
– Через Таёжный? – улыбнулся Веня. Он вспомнил грустного Сёмку, его просьбу, крошечный посёлок Роз и почту в этом посёлке, в котором ваза с певучими линиями была похожа на грузинский кувшин, и ключ от города у мэра, девчонки, которую он первый раз в жизни не осмелился поцеловать.
Веня поправил рюкзак и ответил:
– Поеду с тобой в Таёжный. У меня и там дело найдётся.
Всю дорогу до Таёжного они решали кроссворд в журнале, целый час вспоминая и мучительно угадывая, к какой скале был прикован Прометей. Но так и не угадали и не вспомнили. Тогда они забросили кроссворд, лучшее лекарство от скуки, и принялись болтать о всякой всячине.
Лёша Бельчук оказался разговорчивым малым, который за словом в карман не лез, и скоро Веня, если бы ему потребовалось, мог подробно записать биографию Бельчука.
Лёша считал себя закоренелым холостяком по единственной причине – его невеста сбежала от него накануне свадьбы. Правда, через неделю она в слезах умоляла простить её, и Бельчук в силу своей джентльменской порядочности простил её. Однако в день свадьбы, вновь назначенной, она ушла снова и больше не вернулась.
Воистину логика женских поступков не подлежит никаким исследованиям!
Бельчук оставил свой Васильков, зелёный и пыльный городок под Киевом, где груши и яблоки продавались на базаре вёдрами, а ведро стоило тридцать копеек, и подался в Якутию, где с геологами искал алмазы; потом мыл золотишко в районе Бодайбо и рыбачил на Байкале, промышляя омулем.
Веня узнал от Бельчука, что весь омуль закупает у нас Чехословакия. Он вспомнил Яна Пиллара и решил, что, как только вернётся домой в колонну, сразу напишет ему ответное письмо.
Уже год, как Бельчук сменил профессию. Он говорил, что с такой работой ему удобно готовиться в институт. А Лёшке очень хотелось поступить в библиотечный институт и жить среди книг и кроссвордов.
Он собрал на сберкнижке пять с половиной тысяч рублей, полагая, что этих денег ему вполне хватит, чтобы спокойно проучиться пять лет, не ломая себе голову над тем, к кому пойти поужинать. Может быть, это было и правильно.
Кроме того, Бельчук мечтал о большой серьёзной библиотеке. Своей собственной. Это было правильно без может быть.
А ещё Бельчук страдал манией собирать и менять авторучки. У него было шестьсот четыре вечных пера из сорока девяти стран, но Лёша уверял Веню, что это элементарный мизер, что после Адама и Евы человечество выпустило столько авторучек, что ими можно было бы выложить весь Тихий океан, и что ленинградский физик, доктор наук Беляев, с которым Лёшка переписывался, собрал три тысячи авторучек из ста двадцати стран.
После таких слов Веня не мог не подарить Бельчуку свою польскую авторучку, в которой ещё на почте в посёлке Роз кончились чёрные чернила.
Лёша долго рассматривал рекламную марку Познанской международной ярмарки на авторучке и остался страшно доволен.
Эту авторучку Вене подарил в Братске польский артист Генрик Грыхник. Этот Грыхник работал в своём городе Забже электромонтёром на местной электростанции, а потом стал тенором Силезской оперы в Бытоме.
У польского квартета, который сопровождал Грыхника, заболел лихорадкой гитарист, и Веня с успехом заменил его. Это же не пианино, а гитара. Вот тогда Генрик и подарил ему авторучку.
А потом до утра они прогуляли по городу, по всем семи Братским улицам, и с верхней эстакады Братской плотины, которая в то время достигла ста десяти метров, Грыхник выбросил в Ангару целый рубль мелочью. И вышло, что не зря он бросал. Он вернулся в Россию. Зимой Веня прочитал в «Известиях», что Грыхник с успехом выступил в Большом зале консерватории.
Бельчуку тоже хотелось чем-то похвастаться. Он достал одно вечное перо из своего авторучечного многообразия и показал Вене. Авторучка была шариковая, с обнажёнными женщинами (сразу понятно, что американская), которых можно было одевать и раздевать, вращая авторучку слева направо.
Веня иронически улыбнулся и спросил:
– Ну и что?
– Ну всё-таки, – сказал Бельчук.
Он не испытывал неловкости или смущения. Совсем нет. Лёша решил, что его не поняли, и он спрятал свою шариковую авторучку.
Когда они приехали на Таёжный, шёл мелкий косой дождь, будто над землёй опрокинулась огромная корзина и из неё сыпались тонкие блестящие иголки.
Несмотря на непогоду, в городке проходил осенний кросс: бесконечное множество спортсменов в цветных майках бегали по дороге, как бабочки.
– У них дистанция – три круга вокруг посёлка, – сказал Бельчук.
– Забавно, – ответил Веня. – У нас так не побегаешь. Трасса в один конец триста пятьдесят километров. Вот если мотокружок организовать, тогда туда и обратно можно будет сгонять за один день.
Таёжный, как и посёлок Роз, был тоже будущим городом химии. Здесь тоже скоро вырастет гигантский комбинат, и он тоже будет самым большим в стране.
Веня выбрался из кабины и спросил на прощанье Бельчука:
– Ты любишь грибы собирать?
– Собирать люблю, а есть не могу, – ответил Лёша и сморщился. Он стал похож на настоящий белый гриб.
Когда машина тронулась и Бельчук, улыбаясь, помахал Вене шляпой, почему-то именно тогда, а не раньше и не позже, Калашников вспомнил про Прометея в кроссворде и закричал, размахивая руками:
– Кавказская! Кавказская!
– Чего? – Бельчук высунулся из кабины.
– Прометей на Кавказской горе! – закричал Веня вслед прыгающей на ухабах машине.
Бельчук, как дух, исчез на несколько секунд. Потом он высунулся обратно, и до Вени долетел его радостный крик:
– Точно! Десять букв! Подходит!
Машина скрылась за поворотом. В ней уехал Лёша Бельчук. Он вёз на аэродром кожаный портфель, в котором были две тысячи и одна золотая монета. Встретятся ли они когда-нибудь?
Веня достал из кармана адрес, который вручил ему перед отъездом Сёмка, прочитал его. Потом поправил трубу на плече и пошёл вдоль улицы.
ПЕЛЬМЕНИ ТЁТИ СОНИ
Лет через двадцать Таёжный станет крупнейшим городом, и он жирным чёрным кружочком ляжет на географическую карту там, где сейчас только один цвет – зелёный. Таким его сделает химия.
И когда Таёжный станет большим городом, в нём обязательно построят красивый драматический театр.
А пока театра не было. Был просто маленький старый клуб, который сначала был столовой, но в посёлке он являлся центром культурной жизни.
Это Веня определил легко, разглядев десятки цветных ярких плакатов, сделанных профессиональной рукой опытного художника. Плакатами были увешаны все стены старенького клуба. Раз наклеенные, они больше не снимались. По числам и месяцам, которые стояли на плакатах, Веня определил, кто и когда приезжал к химикам в гости.
В февральские морозы, самые крепкие в этих местах, в Таёжный приезжал со своими стихами Юрий Сбитнев. Евтушенко и Володя Костров оказались похитрее – они читали свои стихи химикам двенадцатого мая. В июне – московская эстрада, в июле – ленинградская, в августе – цирк. Нанесли визит таёжному городку Тарапунька и Штепсель, Лисициан, Левко, Кира Смирнова, Агния Барто.
Последний плакат привлёк внимание Калашникова:
«Ребята! Завтра танцы отменяются.
У нас в гостях кинорежиссёр В. Шукшин.
Премьера его картины „Живёт такой парень“ и обсуждение фильма.
КОМИТЕТ ВЛКСМ»
Веня разглядел внизу плаката две приписки и улыбнулся. «Вера, придёшь?» – спрашивал кто-то синим карандашом. «Приду», – отвечала она красным.
Значит, среди комсомольской братии есть бедовая голова, думал Веня, которая не просто тащит на своих плечах культурный сектор, а открыла здесь, в Таёжном, целый филиал министерства культуры. Нашей колонне до зарезу нужен такой филиал.
Быть людям серыми от скуки или весёлыми – всё зависит от них самих. Одни это понимают, а другие нет и в ожидании, когда у них под носом вырастут деревья, на которых вместо плодов будут висеть пригласительные билеты на роскошные музыкальные вечера, кормятся танцами. А что танцы? Ни ума, ни труда, никаких письменных просьб, настойчивых приглашений, которые порой остаются без ответа, ни телефонных звонков, на которые в профкоме нужно пробить денег, танцы не требуют. Поставили пластинку, и можно говорить с трибуны, что культурный отдых отвечает духовным запросам населения.
Веня открыл дверь и вошёл в клуб.
Дежурная, укутанная в тёплый шерстяной платок, вязала детские рукавички. У неё были чёрные усы и толстые короткие пальцы. Она поздоровалась с Веней, посмотрела на его большую трубу, которая висела на плече у него, и сказала:
– Репетиция оркестра в восемь. Ты рановато пришёл.
– Мне Софью Назаровну повидать надо, – ответил Веня.
– По коридору крайняя дверь. Стучись сильнее, она плохо слышит.
Калашников прошёл по коридору, громко постучался в дверь и вошёл в комнату.
Он замялся у дверей, потому что в комнате был полумрак, не горел свет. Он закашлялся и неуверенно сказал в темноту, в которой постепенно начали проступать очертания предметов:
– Софья Назаровна…
Чей-то слабый голос сонно и устало отозвался:
– Кто это?
– Да я… тут у вас проездом.
Веня снова замялся. Он не знал, как ему представиться, как объясниться – не рассказывать же ему всю историю знакомства с Сёмкой и посёлком Роз.
– Вы свет зажгите. Что стоите в потёмках? – посоветовал женский голос.
Веня нащупал выключатель и повернул его. Вспыхнула лампочка под оранжевым абажуром.
У окна на диване, покрытом серым полотняным чехлом, он увидел маленькую сморщенную, как сушёная груша, женщину. Поверх тёплого пледа в большую клетку лежала её единственная рука. Вся небольшая комната, метров в шестнадцать, была увешана гитарами, скрипками, балалайками и трубами.
Женщина сощурилась, Веня, очевидно, разбудил её, и поправила рукой волосы. Потом взяла со стула, который стоял рядом с диваном, очки и надела их.
– Тебе чего, сынок? – На Веню смотрели усталые грустные глаза. – Струмент взять хочешь?
– Я к вам от сына, – громко сказал Веня.
Женщина странно улыбнулась, часто замигала ресницами, и её глаза сразу стали совсем другими – бодрыми, свежими, озорными.
– Не забыл, – с радостью, в которой проступала материнская гордость, сказала тётя Соня. – Не признала вот гостя-то. Видать, быть тебе дюже богатым.
Через полчаса Веня сидел за дубовым четырёхугольным столом, на который было выставлено всё, что находилось и береглось в доме к этому дню, и с истинным наслаждением ел горячие пельмени, обильно посыпанные перцем.
Сибирские пельмени – это традиционное, даже можно сказать, национальное блюдо, как шашлык на Кавказе, как бишбармак в Казахстане, как кнедлики в Словакии.
Русский человек имеет пристрастие к крепкому горячему чаю, сибиряк – к пельменям в остром соусе. Ни один праздник в Сибири не обходится без пельменей.
А свадьбы? На иную свадьбу пельмени готовят до четырёх тысяч штук. После свадьбы может остаться водка, а пельмени никогда.
Такие пельмени ел Веня. А тётя Соня, придерживая култышкой руки буханку серого хлеба, здоровой рукой нарезала ломти.
– Давайте я, – предложил Веня.
– Ты не смотри, что однорукая, – тётя Соня улыбнулась, кивая головой. – Я всё могу робить, лучше иной двурукой.
Веня охотно поверил ей, глядя, как она ловко управляется с ножом.
– Ты мне расскажи, как сын там у вас? Я, почитай, его года четыре уже не видела, хоть и живём совсем рядом. Занятый он у меня больно. Только письма шлёт да деньги. Пишет, что работы много и крутится с утра до ночи. Хочется ему всё, как лучше. И дед таким был, и отец, да и муж мой. Все мы такие, Фисенки.
Веня чуть не подавился, услышав фамилию Фисенко. Он никак этого не ожидал. А Сёмка? Он же, подлец, ничего не сказал ему. Конечно, если бы он сказал, Веня не стал бы сюда тащиться. Он положил ложку на стол и хотел что-то сказать, но тётя Соня достала из ящика буфета, на котором местами уже облезал тёмный лак, стопку писем, завёрнутых в газету и перевязанных бечёвкой, и с гордостью выложила их перед Веней.
– Все собираю. Иной раз все подряд читаю, как книжку. Никому столько не пишут, как мне. И переводы хорошие шлёт. Только вот не выучился он у меня.
Из-за стенки, где находился кинозал клуба, ворвался в комнату свист и топот ног. Веня не сразу разобрался, в чём дело, лицо у него вытянулось от удивления и замерла рука с ложкой.
– Кино в клубе крутят, лента порвалась, – привычно отмахнулась тётя Соня. Она аккуратно собрала письма обратно в стопку и перевязала их бечёвкой. – Как его, любят на стройке?
Вопрос был поставлен прямо. Веня замялся и уклончиво ответил:
– Хороших людей везде любят, – но потом решительно добавил: – Ругается, как извозчик.
Он ещё о многом хотел сказать, но щадил самолюбие тёти Сони, и у него испортилось настроение. Веня вздохнул и умолк.
Тётя Соня положила на стол несколько новеньких журналов и, разложив их перед Веней, сказала:
– В отца пошёл. Тот тоже любил покричать. – Она открыла журнал. – Здесь вот про ихнюю химию пишут. И снимки цветные есть. Очень мне нравятся. – Тётя Соня задумчиво улыбнулась, разглядывая в который, наверное, раз цветные снимки посёлка Роз. – Я когда ещё в девках ходила, всё думала фотографичкой стать. Заработки, говорят, у них хорошие и работа, знамо, интересная.
– Не знаю, – сказал Веня, вспоминая очкарика-журналиста Яшу Риловского и как он перед отъездом раздавал ребятам фотокарточки. Когда их Яша успел напечатать? Веня улыбнулся и добавил: – Всё ведь от людей зависит.
Тётя Соня поставила рядом с ним на табуретку синий патефон.
– Это вот сыну подарили в госпитале, он целый год пластом пролежал. Самый конец войны был. Он же у меня в разведке состоял, – говорила тётя Соня, крутя единственной рукой блестящую ручку патефона.
Бесконечно крутилась пластинка, и старая, как и сам патефон, мелодия военных лет наполняла комнату, рассказывая Вене о синем платочке, который нужно беречь.
Тётя Соня качала головой, будто соглашалась с песней, и неожиданно заговорила.
Веня слушал её, и ему показалось, что и одинокие гитары, и жёлтые скрипки, развешанные по стенам комнаты, тоже рассказывали ему вместе с хозяйкой историю человека, которого Веня не полюбил, – Фисенко.
Мать вспомнила прошлое…
ОЛЕНИ ПОЮТ
Зной июльского полдня тяжело висел в воздухе. Очевидно, такой зной и плавит асфальт в городе. Но там не было города, там ничего не было, кроме моря и гор. Изредка сухой ветер с моря пытался разогнать жару. Но в полдень это напрасная работа.
Лысые горы убегали вдаль, словно не было у них ни конца, ни края, как и у моря, тихого, неподвижного, совсем гладкого.
В разбитой, заброшенной землянке было трое. И тишина, будто тут кончался мир и остановилось время.
На полу на обожжённой соломе спал Яша Чандей, худой и костлявый матрос без тельняшки. Его плоская загорелая грудь мерно поднималась во сне.
Фисенко сидел за плохо сколоченным столом, готовым вот-вот развалиться, заваленным совсем молодыми зелёными подсолнухами. Фисенко тоже был без тельняшки, и на его груди синел выколотый морской якорь.
А третий – Валька Беда – симпатичный сопливый мальчишка, чёрный как негр, с грустными тёмно-карими глазами, как у ящерицы, тяжело дышал у входа в землянку. Он плохо переносил жару и тоже был без тельняшки.
Вчера их было шестеро. Ночью, возвращаясь из разведки, они застряли здесь, в горном коридоре, и потеряли сразу троих. Кто мог подумать, что здесь минное поле? Теперь они не могли сделать ни одного лишнего шага ни к морю, ни к горам, впредь каждый шаг мог оказаться последним.
Как раз этого они боялись меньше всего, хотя, если честно, всё же боялись. Но у них была карта.
Прошли сутки.
У них не было ни воды, ни сухарей, только зелёные подсолнухи.
Фисенко на правах старшины взял на себя роль старшего. Лейтенант Одольский подорвался первым. И теперь Фисенко думал за них троих, но ничего не мог придумать. А что здесь придумаешь? Он уже устал думать. Ясно было только одно: что им нужно идти.
Проснулся Яша Чандей. Он провёл руками по своей худой костлявой груди и сказал:
– Оленей во сне видел.
Ни Фисенко, ни Валька Беда не сказали ему ни слова.
Яша Чандей приехал на фронт с Алтая и уже два года бредил своими оленями, которых безумно любил, знал до тонкостей их повадки, привычки и рассказывал о них в картинках, сам изображая зверей. Яша уверял ребят, что олени умеют петь. Сначала его любовь разделяли, а потом все как-то привыкли и уже не обращали внимания.
Валька Беда посмотрел на Чандея своими глазами, карими как ящерицы, и зачем-то сказал:
– Земля и небо в минах. Как в детективных романах.
Все знали об этом, и нечего было разводить демагогию, чёрт возьми. Поэтому Фисенко сказал грубо и строго:
– Не валяй дурочку.
Яша Чандей подошёл к столу и взял в руки зелёный подсолнух. Он разломал его пополам и большим прокуренным пальцем налущил жменю молочных семечек. Потом набил ими рот, прожевал и сказал:
– Пора идти.
Все тоже знали об этом – там ждали карту.
После слов Чандея Валька Беда не выразил особого восторга. Он посмотрел рассеянно на Яшу. В глазах Беды был вызов всему миру, и боль за него, и небо, и мины; в них прятался немой ужас, и бессилие, и ненависть, глаза у него были тёплые, добрые и злые, как у собаки, сидящей на короткой цепи.
– Таких, как ты, было трое! – неожиданно закричал он. – Трое со стальными нервами! Трое с вывернутыми кишками! Иди к ним, они ждут тебя!
Вальке можно было кричать. Если бы все получали такую кучу писем, как он! Он один получал в месяц столько писем, сколько вся рота, вместе взятая. Каждый божий день. Что это за Наташа? И что она могла писать Вальке? Фисенко шутил над Бедой, в душе завидуя ему: «Война кончится, Валя, переплетёшь эти письма. Будет у тебя семейная библия и будешь по ней своих детей русскому языку учить». А во время артподготовки с той стороны Беда орал во всю глотку стихи. Сначала, верно, от страха, а потом привык.
– Будет психопатию разводить, не маленький, – махнул рукой Яша Чандей и погладил свою плоскую, как палуба, грудь. – Раззвенелся, словно церковный колокол.
Он подошёл к Беде и положил свою руку ему на плечо. Голое плечо было тёплым и нервным.
– Жара спадает, что-нибудь придумаем, – сказал Яша.
Валька грубо сбросил его руку и снова закричал:
– Мы уже сутки сидим. А чего нам думать? Чего? Какой сундук для костей выбирать? – И он с вызовом посмотрел на Фисенко.
Тогда Фисенко не выдержал. И хотя ему только-только стукнуло двадцать, но всё же он был у них за старшего.
Нечего тут слюни распускать, подумал он, даже если ты письма получаешь каждый день. Тоже мне взял моду глоткой давить.
Фисенко нахмурился и оттолкнул от себя стол, словно он собрался броситься на Вальку. Шурша, посыпались на землю молодые подсолнухи. Жёлто-зелёными кольцами они раскатились по землянке. Стол развалился и упал.
Фисенко остался сидеть на ящике – худой, небритый, страшный, свесив тяжёлые ноги. Эти ноги мало к чему были пригодны. Они были обмотаны грудой разных тряпок, тремя порванными тельняшками, грязными вонючими портянками, и на этих портянках запеклась кровь. Лейтенант Одольский подорвался на мине совсем рядом с ним, и ребята принесли Фисенко в землянку на руках. Ходить он не мог совсем.
Когда Фисенко успокоился, он сказал:
– Нас трое. Кто-то один дойдёт наверняка. Если мы попали в эту глупую ловушку, то и выбраться из неё сможем. Элементарная теорема.
– Но её ещё доказать нужно, – хмуро отрезал Валька Беда.
Фисенко промолчал, прикусив губу. Он достал из кармана ободранный спичечный коробок, вытащил из него три спички и, обломав две из них, зажал в кулаке головками вверх.
Жребий бросили молча. Когда разобрали спички, стало совсем тихо.
– Я – первый, – твёрдо и весело сказал Яша Чандей. Выходит, самая длинная спичка досталась ему. – Мне всегда везло, ребятишки. Я первым иду доказывать теорему. И если я её докажу, мы назовём её теоремой Чандея. По рукам?
Никто не стал возражать, а Валька Беда поднял два пальца – у него была средняя спичка. Он был вторым.
Фисенко повезло больше других – он оставался третьим.
Их план был чудовищно прост – все трое идут одной дорогой. Если подорвётся первый, по его следам пойдёт второй, затем очередь третьего. Идти самым коротким путём. Кому-нибудь должно повезти. Иного пути не было. Может, и были, но о них не говорили; выходит, их и не было совсем.
Яша Чандей спрятал свою худую грудь в выжженный тельник, невесело, но бодро стукнул каждого то плечу и сказал:
– До скорого.
Следом за ним вышел из землянки Валька Беда.
Фисенко остался один. Он сидел в заваленной молодыми подсолнухами землянке и слушал тишину.
Мне надо было пойти первым, подумал Фисенко. Мне теперь всё равно. Ноги ни к чёрту не годятся. Ни к чёрту.
Ему чудились шаги, и эти невидимые глухие шаги сливались со стуком его маленького сердца, с его мыслями, которые заострялись, становились ясными. И эти мысли, и шаги, и стук маленького сердца сливались в один твёрдый комок. Только какой, он не мог объяснить. Разве всё можно объяснить? Почему вот умирают люди – один раньше, другой позже? Жили бы все до ста лет и в ус не дули, и не болели, и не стреляли.
Когда наверху раздался близкий взрыв, этот комок лопнул. Не было больше ни мыслей, ни стука сердца, и шагов больше не было слышно.
Вернулся бледный Валька Беда. Он хотел что-то сказать и не мог. Он никак не мог привыкнуть, что люди умирают по своему собственному желанию. Для него смерть всё ещё была абсурдом.
Фисенко тихо спросил:
– До какого места он дошёл?
– До большого валуна… Там ещё метров тридцать.
– Тридцать метров – это как раз для меня, – стараясь говорить твёрже, ответил Фисенко.
– Нет! Нет! – испуганно и торопливо возразил Валька Беда и сделал шаг назад. – Теперь моя очередь по жребию.
Дурак, подумал Фисенко, ты маленький глупый дурачок. И упрямый, как все солдаты. Тебе же пишут столько писем и на них ждут ответа.
Но вслух он сказал другое:
– Помоги мне выбраться наверх из этой проклятой ямы.
Валька вынес его на плечах. Небо встретило Фисенко пламенем солнца, земля – холодными бессмертниками, воздух – музыкой цикад и кузнечиков.
– Я пошёл, – сказал Валька и с грустью посмотрел на Фисенко. Он не завидовал ему, он прощался с ним. – Я вот не успел письма отправить. Если что… ты, Фисенко, все сразу не отправляй. По одному… – И Беда сунул в руку старшине бумажный солдатский треугольник. Потом второй и третий.
Фисенко кивнул, взял письма и машинально протянул Беде свою финку с ручкой, сделанной из клыка моржа. Он не знал, зачем Вальке эта финка. Так, на всякий случай, может, пригодится.
Он лежал на сухой тёплой земле и внимательно наблюдал за каждым осторожным шагом Беды, который уходил всё дальше и дальше. Вот он дошёл до большого валуна, у которого подорвался Яша Чандей. Стоп, подумал Фисенко. Передохни немного. Торопись медленно. И как же нас угораздило забраться в эти дурацкие мины?
Теперь Фисенко казалось, что Валька стоит на месте, не двигаясь. Но спина его уменьшалась. Выходит, он всё-таки шёл вперёд. Вот Беда сделал шаг направо. Зачем? Нужно экономить каждый метр. Ещё два шага. Третий. Смелее, Валюня. Раз ты не знаешь, где можно взлететь на воздух, тогда панику на замок. А сколько ни гляди в эту землю, всё без толку – мины не оставляют автографов. На то они и мины. У войны свои законы, как у матери, которой совсем не дороги её дети.
Валька добрался до большого зелёного куста. Куст был похож на рогатого пугливого оленя.
Надо будет как-нибудь на Алтай выбраться, подумал Фисенко. На Алтае хорошо. Тихо.
Зелёный олень красиво прыгнул вверх и полетел в небо. И только потом раздался глухой простуженный взрыв, сначала тихий, а потом сильнее и сильнее, злой и раскатистый, словно рёв раненого льва. И в этом зверином грохоте, когда задрожала под Фисенко сухая и тёплая земля, ему послышался хохот.
А на месте куста, верно, осталась воронка. С такой мыслью Фисенко прополз первый метр на животе.
Упираться в землю коленками было трудно, чертовски неловко, неудобно и больно. Эта острая боль отдавалась в ступнях, набитых осколками, словно о них тушили окурки сигарет, вдавливая их и выкручивая. Мерзкое ощущение.
Но боль постепенно тупела. Рукам было особенно трудно, на них приходилась вся тяжесть движения. Песок скрипел под коленями, набивался под ногти, попадал в ресницы, а спину обжигала горячая солнечная сковорода. Неплохо бы сейчас искупаться в море, подумал Фисенко.
Пели цикады и кузнечики. Они надрывались, как тысячи маленьких усталых скрипачей, перебивая друг друга. Эта музыка звенела и оглушала.
Фисенко остановился, чтобы перевести дух.
Под светло-фиолетовой шапкой бессмертника приютилась коричневая ящерица. Она смотрела ему прямо в глаза. Глаза у неё были грустные и карие, как у Вальки Беды, и она, дрожа своей натянутой жилистой шеей, не отводила глаз от Фисенко. Он протянул руку, но в пальцах остался только горячий дёргающийся хвост. Ведь всякой твари хочется жить.
И Фисенко снова пополз, подталкивая своё могучее тело коленями. Скоро ему встретилась совсем белая рука Вальки Беды, без единой кровинки. Рука сжимала его финку, ручка которой была сделана из клыка моржа. Ногти на Валиной руке были чуть синие с крошечными белыми пятнышками. Финка ему была не нужна, и Фисенко не взял её.
Порой ему чудилось, что он совсем не ползёт, а купается в море и видит в небе раненого льва, сотканного из облаков, говорит по телефону с Наташей и вместе с ней едет в отпуск на Алтай, где бродят в поисках водопоя рогатые олени.
Вот и большая вторая воронка. Отсюда начиналась и его дорога без погребения, дорога, которую они выбрали сами.
Фисенко сорвал пару бессмертников и бросил их в воронку. После этого он пополз дальше.
Ему ничего не хотелось. Ему всё было безразлично. Всё надоело. Совсем некстати вспомнилась курносая девчонка с косой, которую он провожал в Иркутске домой после кино. У неё была длинная-длинная коса, как эта дорога, думал Фисенко. Мне хотелось её поцеловать. Но не хватило духа – сдрейфил.
Кругом пиликали кузнечики и цикады, как тысячи маленьких скрипок. Они спешили допеть свою бесконечную песню о солнце, но Фисенко уже плохо слышал их.
Вот и куст, на который он взял ориентир. Куст был тоже похож на рогатого пугливого оленя, только рога у него были маленькие. Но олень почему-то полетел в воздух, и следом за ним раздался оглушительный взрыв, наполненный диким хохотом и рычанием раненого льва. Этот грохот нарастал, заглушая стук маленького сердца. И вдруг всё оборвалось. Стало тихо. Куст был на месте. Это просто показалось – пот попал в глаза. Сколько ещё ползти на животе, на руках, на маленьком сердце? Неважно, что оно маленькое.
Фисенко открыл глаза и увидел людей в стираных зелёных гимнастёрках. Он улыбнулся им и снова закрыл глаза. И, больше не открывая тяжёлых век, прошептал:
– Олени поют…