Текст книги "Свадебные колокола"
Автор книги: Валентин Селиванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
А Сёмка тут же забыл о процентах. Он не мог больше остановить себя и начал ругаться на чём свет стоит:
– К чёртовой матери! Приеду и скажу этой обезьяне в сметане – сам вкалывай без рукавиц. Пусть он сам мотается по этим дорогам! У самого, подлеца, поди, пар десять рукавиц. Натаскал себе, рожа, и будничные, и выходные, и праздничные. В общем, уйду, и всё тут!
Сёмка достал измятую пачку «Лайнера», но не закурил, а бросил её в костёр, словно не понял, зачем она оказалась у него в руках, и снова начал ругаться:
– Ты вот посуди, Веня, у меня как-никак первый класс вождения. Я не сопливый мальчишка! Я в ракетных войсках служил! Меня с руками, ногами и всеми потрохами в любом месте возьмут на работу. А он, подлец, рукавиц не даёт. Решено! Как ты считаешь?
– Если работа не нравится, уходить надо. Пулей, Какая это работа, если она не нравится?
– Нет… – неожиданно задумчиво сказал Сёмка. – Работа… она мне нравится. Дую я по тайге один. Сам себе хозяин. Сам директор.
Оба молчали, задумчиво глядя на пламя костра.
У таёжного костра есть удивительное свойство – он всегда успокаивает боль и обиду. Нужно только посидеть у него, спокойно и тихо, и вспомнить о чём-нибудь близком.
Веня вспомнил папу Чингиса, его бронзовую кожу, низкий грубый голос. Как-то ходили они с ним за черникой. Набрали по ведру, а уйти не могут – кругом ягоды. Тогда легли они на землю и ели, ели её без конца, прохладную, пухлую, свежую. И зубы у них фиолетовые и пальцы чёрные, а губы у папы Чингиса синие-синие. И в тот зимний вечер у него тоже были синие губы. Веня сломал руку и провалился под лёд Ии, таёжной речки, и, задыхаясь без воздуха и от боли в больной руке, он бился головой о толстый лёд. Папа Чингис нырял за ним в прорубь четыре раза. На пятый вытащил. Веня плохо помнил тот вечер, ему врезались в память посиневшие губы товарища.
Веня посмотрел на костёр и предложил:
– Давай начнём.
– Давай.
– Без дураков? – Веня протянул Сёмке руку и вызывающе улыбнулся.
– Без дураков! – Сёмка принял вызов.
Они сменялись местами – Сёмка выбрасывал из ямы песок, а Веня таскал его в мешке на дорогу. Договорились меняться через каждые тридцать минут.
За первые полчаса Веня перетащил семь мешков, а Сёмка, рвавшийся дать фору Калашникову, который её не принял, ухитрился перенести девять.
Оба горели одним желанием – выиграть и утереть друг другу нос. Ни Сёмка, ни Веня уже не ходили, согнувшись, на дорогу, а торопливо бегали. И куда только девалась усталость, от которой подкашивались ноги? Обоим было не до сна, и оба забыли о холоде. Пот катил с них градом, и они не успевали вытирать его.
Веня хитрил. Он экономил силы и совсем забыл, с какой целью он придумал этот спор. Он отставал от Сёмки каждые четверть часа на один мешок, и Сёмка выкладывался, как мог, лез из кожи вон, чтобы сделать себе задел побольше.
Когда начали засыпать подъём – это был поистине каторжный, изнурительный труд, – Веня сделал рывок и сразу перетащил на четыре мешка больше, почти догнав Сёмку.
Через три часа работы подъём был засыпан. Веня перенёс на один мешок больше.
Оба весёлые, потные и такие счастливые, словно они купили как раз ту пачку «Шипки», в которой была спрятана туристическая путёвка в Болгарию, смеялись у костра.
Окончив смеяться, Веня принёс из машины молочную бутылку и, подражая голосу Николая Озерова, сказал:
– Награждение победителя состоялось в одиннадцать часов по московскому времени.
Начинало светать. Солнце, незримое, далёкое и невидимое, где-то пробивало себе путь над землёй.
Веня торжественно надел на шею Сёмки кусок медной проволоки, на которой держалась пустая бутылка из-под молока.
Потом они забросили бочку с оставшимся бензином и ведро в кузов Вениной машины.
– Поехали? – улыбнулся Веня.
– Поехали.
Стоя на подножке, Калашников крикнул уходящему приятелю:
– Какое сегодня число?
– Первое ноября, – сказал Сёмка.
– Сегодня в Италии открывается первый съезд домашних прислуг. Вот бы мне туда попасть.
– Зачем?
– Я бы там речь толкнул. После моего толковища они бы все разбежались, – улыбнулся Веня и полез в кабину.
Он повернул ключ зажигания и, медленно отпуская педаль сцепления, добавил газа. Заработал мотор.
Но Сёмка вдруг вернулся обратно и грустно сказал, рассеянно глядя на свою машину:
– Не контачит. Езжай один. У меня наглухо заклинило и свечи полетели. Ты заверни на шестой участок к Фисенко. Скажи, что я безнадёжно сел. Пусть присылает трактор. Уйду я от него всё равно! – И Сёмка со злостью захлопнул дверцу.
Веня выпрыгнул из машины и ответил:
– Не будь первобытным. Только у них всегда всё ясно. Это всё чепуха – и свечи, и нервы, – он мягко улыбнулся толстыми и добрыми губами. – Ты в чудеса веришь?
Сёмка молчал. Ему сейчас нужны были не чудеса, а свечи в крайнем случае.
– Ну и зря, – сказал Веня. – Давай вот садись и кури.
– Зачем?
– Ты будешь курить, а я думать.
Они уселись на подножку машины, и Веня спросил:
– Ты какую газету выписываешь?
– Вечернюю.
– Зря. Это газета для пенсионеров. Выписывай «Пионерку», там советы на все случаи жизни.
Сёмка поправил кепку, на которой Веня задержал свой взгляд, и опустил голову.
– Через пару часов ты будешь в столовой пить чай без лимона, – сказал Веня.
Сёмка молчал.
– Мы перетащим твои электроды в мой кузов, и вся любовь. А за машиной они сами приедут. – Веня посмотрел на часы, которые выиграл у Филина. – Уже седьмой час. Будем считать, что утреннюю зарядку сегодня мы сделаем на полгода вперёд.
– У меня четыре с половиной тонны, – с сомнением произнёс Сёмка.
– Значит, на каждого по две с четвертью, – улыбнулся Веня.
Сёмка нахмурился и молчал. У него гудели ноги и не ворочался язык, но, когда он всё же открыл рот, Веня махнул рукой и сказал:
– Ты поменьше разговаривай. Командовать должен кто-то один. И вообще я тебе тысячу раз говорил, что спешу.
Сёмка повертел в руках молочную бутылку, болтавшуюся у него на груди, и улыбнулся.
– Ладно.
Они открыли борта машины, и первый тяжёлый ящик лёг на широкую спину Вени. Потом второй, третий…
Калашников потерял счёт времени, и, как назло, остановились часы, которые он забыл завести. Наверное, был полдень, когда Сёмка перенёс в его машину последний ящик с электродами. Да, скорей всего, полдень – солнце изредка пробивалось на востоке.
Без труда они выбрались из балки.
САША РОТИН СНИМАЕТСЯ В КИНО
Тяжёлый, гружёный «ЗИЛ» шёл через тайгу.
Сёмка держал на коленях трубу и сонными глазами смотрел в окно, покачиваясь на сиденье. На шее у него висела молочная бутылка.
Машина вышла на Тёщин Язык, очень длинный подъём на сопку Култук. Вокруг сопки раскинулось бесконечное жёлтое море тайги.
В осеннюю пору тайга особенно хороша. О ней трудно рассказывать, её надо увидеть, почувствовать её, помолчать с ней наедине. А когда увидишь тайгу в конце октября, влюбишься в неё, как в ту единственную женщину, о которой мечтаешь и грезишь, и будешь влюбляться всегда, когда снова и снова будешь приходить к ней. Каждый день тайга разная, другая, не похожая на вчера и на завтра, грустная и цветная, сердитая и свадебная, лихая и чёрно-белая; у неё нет времени, но есть свои законы, здесь молодость уходит, не прощаясь, а старость приходит, не здороваясь; тайга – коробка с красками, лекарство для больного.
Сёмка повернулся к Вене и тихо спросил его:
– Ты любишь кого-нибудь?
– Нет, – так же тихо ответил Веня и покачал головой.
– Почему?
– Не знаю.
– Девчонок у вас много? Поди, как брусники летом?
– Хватает. Радистка у нас есть одна. Аней кличут. Она и ударить может, и поцеловать, когда захочет. Никогда не знаешь, какой фокус она выкинет. Её боятся, и любят, и ругают её, и ругаются из-за неё.
– Ну и что? – спросил Сёмка. У него разгорелись глаза. Он ожидал интересных рассказов.
– Ничего. Это не она. Если я пойму, что вижу её, я сразу втрескаюсь по уши.
– Непонятно, – сказал Сёмка.
– Мне тоже не всё ясно. Я даже не знаю, какие у неё будут глаза. Ничего толком не знаю. Это где-то далеко внутри, и об этом просто так не расскажешь.
Сёмка помолчал, потом тяжело вздохнул и сказал:
– А у меня ни внутри, ни снаружи нет девчонки. Как монах живу. У нас скоро ребят до полтыщи наберётся, а на всю стройку только сотня девчат. Настоящий конкурс. А я по конкурсу не прохожу. Не везёт мне – даже влюбиться не в кого. Уходить надо.
Сёмка закурил папиросу и снова продолжал:
– Тут недавно кино приезжали к нам снимать на комбинат, а мне сказали – парень ты что надо, но не фотогеничный, на плёнке одна серость будет. Попросили меня из кадра и пожелали трудовых успехов. А я же первый бетон на комбинат привёз, первый пятак под колонну бросил. На счастье.
Они помолчали.
– У нас тоже снимали картину, – ответил Веня.
– Ты чё, – перебил его Сёмка. Он повернулся к Вене, критически его разглядывая. – Ты запросто подойдёшь. У тебя синяков под глазами нет и вообще, когда ты женишься, жена тебя не за мужа, а за любовника принимать будет. Это точно. – Он неожиданно отвернулся к окну и прижался лбом к стеклу. – А от Фисенко я всё равно уйду. Как пить дать, уйду, – решительно закончил он.
Теперь он замолчал надолго.
Приеду, потолкую я с этим Фисенко, подумал Веня. Что он за чучело, чёрт возьми? А Сёмке сказать нечего. Ровным счётом нечего. Нефотогеничный… Так только мерзавец может сказать.
К ним в колонну приезжали снимать фильм. Они приехали трое. С электрогитарой, в новеньких лётных куртках, взятых в реквизите киностудии. Они приехали, когда сошли все морозы, когда кончилось всё самое трудное для верхолазов, когда сияло солнце, без которого они не могли делать кино, документальную ленту о верхолазах-высотниках.
Они были неплохие ребята – двое из них, а третья была девушка, весёлая, черноглазая. Её звали Диной. Дина… Это имя напоминало Вене музыкальный аккорд гитары, если бы он мог прозвучать на тонкой весенней сосульке.
Гуревич расщедрился и отдал им свой вагончик. Из чувства благодарности они много его снимали, но, как выяснилось позже (Дина открыла Вене секрет), снимали они его аппаратом с пустой кассетой, без плёнки. Ну и киношники!
Веня с ребятами часто заходил к ним поболтать – всё-таки люди новые, и разговоры новые, и песни последние, и анекдоты свежие.
Им хотелось казаться своими ребятами в доску, и они с большой охотой травили анекдоты и пели песни Окуджавы и Новеллы Матвеевой. Они красиво умели петь в три голоса, и тогда Дина сказала Вене, что у неё было «пять шаров» по актёрскому мастерству в институте кинематографии. Петь её научили действительно на «пять шаров».
Молодые киношники угощали их польской водкой, пытались заводить интеллектуальные споры, проблемные дискуссии, молились на Ромма, ругали Самойлову, защищали бесконфликтность, не понимая в ней ни черта, и, принимая верхолазов за идеальных профанов, рассказывали им о неореализме. Ребятам было с ними как-то неловко, и они больше помалкивали, а Веня не выдержал и поругался. Поругались, собственно, из-за Кафки, которого Веня не знал и не читал, так только краем уха слышал. Но и они не могли рассказать что-то путное и связное, и было ясно как день, что и сами-то они толком не знали и не читали Кафку. Веня им прямо так и выложил.
С той Диной Веня целовался, только ей было как-то всё равно, и, хотя она оставила ему адрес, просила не забывать и писать, подарила цветную зажигалку, они только целовались. Дина сначала ему нравилась, но это быстро прошло. Она читала Вене Пастернака и Есенина, уверяла, что Веня – шикарный мужчина, что она будет ждать его в Великом городе, когда он приедет в столицу в отпуск, и что такого мужчину она долго искала. Веня не верил ей. Он и не хотел, да и не мог поверить такому бессовестному вранью – и всегда уходил. И, засыпая на тощей полке вагончика, он почему-то вспоминал, что ему уже знакомы все её слова, её мысли, её страстные убеждения. Были ли они у неё?
Дина тихо шептала ему пылкие слова любви на своей половине вагончика, тёплого и тёмного, как валенок, и слова её были лёгкие и музыкальные, как нежные аккорды гитары. За окном всегда смеялся ветер. Но Веня только целовался с ней, потому что знал, что у Дины по актёрскому мастерству было «пять шаров» в институте кинематографии. Она была беспечным романтиком, искавшим новых приключений, жаждущим острых ощущений. А Веня плевать хотел на такие ощущения.
Киношники были неплохие ребята и чем-то даже нравились Вене, несмотря на то, что умели пускать пыль в глаза, трепаться без причины, отчего казались немножко наивными и глупыми.
Они не боялись забираться за хорошим планом к чёрту на кулички и могли, замерзая, ждать режима – сумерек, которые в кино выдаются за ночь. И пели они в три голоса бесподобно.
Да, они были совсем неплохие ребята. Но они были для них совершенно чужие. А что могут чужие рассказать о тебе? Их интересовали кадры. Красивые кадры! Броские светотени! Это они могли делать отлично и делали. Три дня они снимали маленький кусочек картины, который в фильме должен быть всего несколько секунд, – кран поднимает солнце. Заранее они думали об аплодисментах своих коллег. Они строили эти кадры и возились с ними, как с грудными детишками, целыми часами.
И из-за этих кадров, которых никогда не увидит мир – их сочли лишними и вырезали в Великом городе на студии, погиб Саша Ротин.
Им нужен был сногсшибательный кадр для финала картины, и Саша Ротин сказал – будет! Саша Ротин всё мог сделать. Веня хорошо знал об этом, потому что три месяца учился у него.
Когда прошли эти три месяца, и Веня получил четвёртый разряд (сразу четвёртый, это не шутки), Ротин сказал Вене:
– Ну что ж, черепаха, с тебя пол-литра.
Он всех называл черепахами, и никто не сердился на него. Ротин был бригадиром и лучшем высотником в колонне.
И они вдвоём выпили не одну поллитровку. Да и не в водке вовсе дело. Не пол-литрами измеряется признательность и мужская дружба. Это довесок к дружбе, который достался нам от дедов. Саша Ротин сделал из Вени высотника, как дядя Саша человека. Это понять надо.
Саша Ротин когда-то был портным и неплохим закройщиком. Он обшивал всю колонну и сшил Вене чёрный выходной костюм. И если Саша Ротин говорил, что будет, дело можно было считать сделанным.
И Ротин сдержал своё слово. Он болтался без пояса на вытянутых руках перед камерой, которую укрепил в люльке на проводе, и потом забирался на провод передохнуть. Они сняли четыре редчайших дубля, которые оказались лишними и никому не нужными, а на пятом Саша сорвался. Четвёртый дубль оказался его последним. И хотя Ротин был сам во всём виноват, Веня до сих пор не простил киношникам этого случая. Смерть Саши Ротина казалась ему чудовищной несправедливостью. Никто больше не назовёт его черепахой.
Сёмка спал, держа на коленях трубу, когда «ЗИЛ» выехал из тайги. Впереди виднелся небольшой посёлок.
Посёлок был годовалым ребёнком. Он был совсем новый, его нельзя было найти ни на одной карте. Здесь жили химики. Двухэтажные деревянные цветные домики, казалось, сошли со страниц детских сказок, такие они были маленькие, аккуратные, чистые. Крыши домов были покрыты деревянной дранкой, и они блестели под солнцем, как рыбная чешуя.
Веня остановил машину у крайнего домика, на дверях которого он заметил вывеску: «Штаб работает круглосуточно». Видно было, что в этом посёлке химиков собрались боевые ребята.
Веня осторожно снял с коленей соседа трубу и, загудев в неё под ухом у Сёмки, разбудил его. Они устало выбрались из кабины.
Сёмка поёжился, поднял воротник кожаной куртки, протирая обеими руками сонные глаза, и гордо кивнул на дымящиеся трубы, которые теснились в стороне от посёлка вокруг многоэтажного стального каркаса будущего завода:
– Видишь? Это наша промплощадка. Через год вступит первая очередь, и плакала тогда Америка. У них тоже есть такой комбинат, но по мощности наш будет в два раза сильнее. А какие у нас цеха – в каждом можно в футбол играть.
– Красиво у вас здесь, – оглянулся по сторонам Веня, задерживая взгляд на сопках, которые грядой тянулись на горизонте.
– Это что, – отмахнулся Сёмка, и глаза его сделались тёплыми. Он, наверное, очень любил этот посёлок, из которого собирался уезжать. – Вот вечером, когда на промплощадке идёт сварка и включается освещение, можно до утра смотреть.
Сёмка неожиданно умолк. Держась рукой за молочную бутылку, висевшую у него на груди, он грустно сказал:
– Это он.
– Кто?
– Фисенко.
ПОЗОР ФИСЕНКО
К ним торопливо бежал человек в длинном плаще. Он остановился перед ними – худущий, с красной от флюса щекой.
Если взять обыкновенную метлу и снять с неё перевязанный пучок тугих веток, а вместо них надеть спущенный футбольный мяч, добавить прорезиненный плащ и потёртую местами меховую шапку, аккурат получится начальник участка Фисенко.
Он посмотрел на ребят из-под шапки, надвинутой на брови, и завопил дрожащим грозным голосом:
– Болтаешься? Как лёд в проруби? Да?
Фисенко подошёл ближе и снова заорал:
– Сопляк! Паралитик! Где твоя машина? А ну-ка дыхни, – злорадно прошептал он и снова завопил: – Водки нализался, как из бочки несёт. Я тебя в пятницу ждал, а он пьянствует. Построишь с такими коммунизм, едрёна мать! А ну марш в контору!
Вопли Фисенко, наверное, всегда приводили Сёмку, да и не одного его, в ужас. И на этот раз у него отнялся язык, он побледнел и ничего не мог ответить. Сёмка стоял перед начальником участка подавленный и виноватый, с молочной бутылкой на шее, словно и вправду пьянствовал беспробудно, а не таскал на своём горбу мешки с песком и ящики с электродами.
А Фисенко кричал. Талантливо кричал.
Говорят, что кричать на своих подчинённых вышло из моды. А зря. Ей-богу, зря. Бывало, как заорёшь, и мурашки по коже током побегут. Ясное дело, талант здесь особый нужен – хозяйский. Надо только распустить нервы и кричать изо всех сил.
Талантливый крик по тем или иным причинам, побудившим его, относится к трём основным разрядам.
Первый – вынужденный крик утомлённой души, крик чайки перед штормом. Вы часто, проходя по улицам, слышите такой крик: «Пирожки! Горячие пирожки!» Вы покупаете пирожки, и они оказываются холодными. Одинокий крик «Караул!» в тишине уснувшего города тоже относится к этому разряду.
Второй – чистосердечный крик искренней души. Это явление часто наблюдается в московском метрополитене: «Спешите! Спешите! Завтра тираж! Лотерейный билет – лучший подарок вашему ребёнку, он может выиграть велосипед! Вы можете выиграть мотороллер или легковую машину „Москвич“ и отправиться в путешествие к Чёрному морю! Товарищи мужчины! Не забывайте своих жён: вы можете выиграть швейную машину. Вам будет приятно носить рубашку, сшитую вашей женой!» Вы не ошеломлены, не удивлены, не открываете рот. Вы покупаете десяток билетов. Это и есть талант.
Третий разряд – кровожадный крик. Это вопли морских пиратов, техасских гангстеров, глупых канцлеров и руководящих работников любого профиля, которые сидят не на своём, а на чужом месте.
К этому разряду и отнёс Калашников крик начальника участка Фисенко.
А Фисенко повернулся к Вене и замахал у него под носом длинным, как линейка, указательным пальцем:
– Я вам это не оставлю! Я вам такую увертюру покажу!
Но обиженный, ошеломлённый Сёмка уже пришёл в себя. Он смущённо кивнул на Веню и сказал:
– Разгрузить надо, он спешит в город.
– В город? – осторожно спросил Фисенко и сразу успокоился.
– Сейчас пришлю ребят, – сказал он. – А ты, чучело, двигай машину на склад.
И тут Веня не выдержал.
– Послушайте, Фисенко, или как там вас, – хмуро сказал он. – На кого вы баллон катите? Постеснялись бы, что ли.
– А ты не лезь не в своё дело! – с новой силой взорвался начальник участка. Он не терпел подрыва своего авторитета и не знал, что его крик для Вени – пустой звук. – Небось вместе там… – и он помахал рукой в воздухе.
Он был злым как чёрт, этот Фисенко, и к тому же проклятый флюс. Вообще Фисенко любил каждого и всякого поставить на своё место. Он ни с кем не церемонился.
– Таких молокососов, как вы, – кричал он, – я косыми десятками в жисть выводил. Тепереча спасибо со всей страны шлют. Двигайте на склад, кому я сказал! Живо!
Это было уже слишком. Веня густо покраснел, нахмурился и, заложив кулаки, как гири, в карманы телогрейки, двинулся на Фисенко.
– Морду тебе никогда не били, начальник? – хмуро спросил он. – Может быть, хочешь попробовать? На добровольных началах, как в профсоюзе?
– Ну! Ну! – грозно сказал Фисенко.
– Ну? – повторил Калашников.
В Сибири любят это слово. Вся хитрость в том, каким тоном, вернее, каким оттенком тона сказать «ну». Можно сказать это междометие длинно, растягивая гласную, будто раздумывая, как некогда раздумывал Людовик Четырнадцатый – на плаху или помиловать. Можно повторить «ну» несколько раз подряд, и тогда французский король сам окажется в положении пленника. Можно сказать с вопросом, раздражением, милым безразличием, странным удивлением, с грустью, улыбкой, тоской и тревогой, укором и заботой, с радостной злобой и угрюмым сочувствием. И всегда у этого короткого «ну» получится совершенно различный смысл.
Веня сказал «ну» резко, словно откинул штык на винтовку и приготовился броситься в атаку.
Оба молчали и смотрели друг на друга. В глазах у Фисенко была ненависть, в глазах Вени – откровенная насмешка. Но у Вени прилив несдержанной ярости прошёл скорее, и он спокойно сказал:
– В вашем возрасте я буду толковать на трёх иностранных языках, а вы по-русски ещё говорить не научились. – Он повернулся к Сёмке: – Как ты думаешь, если ему второй флюс поставить, люди скажут спасибо?
Сёмке терять было нечего. Он согласился:
– Скажут.
И мрачный Веня сделал ещё один шаг к Фисенко, но кулаки его уже разжались. Ему было просто любопытно и интересно – струсит Фисенко или нет? Если убежит, значит, ломаный грош ему цена в базарный день.
Фисенко очень хотелось убежать: ему не хотелось ввязываться в драку, которая не сулила ничего хорошего, потому что у них в посёлке не было милиции. Фисенко возмущался больше всех – как это не будет милиции? Здесь скоро вырастет большой город химии, и беспорядки разные будут. Но комсомольский штаб решил: с кем нужно, справимся сами. Их новый город будет без милиции – и никаких гвоздей!
Фисенко посмотрел на Веню, на его широкие плечи и на всякий случай сделал шаг назад с безразличным, но растерянным видом. Попробуй справься с таким вот бугаём. Накостыляет по первое число. В посёлке не было ещё ни одной драки. Это будет первая, и ему в этой драке не поздоровится. Впервые в жизни Фисенко растерялся.
– Поговори у меня, – сказал он. – Езжайте на склад… Выучатся, понимаешь, и ничего святого у них нет… – Бормоча себе под нос, Фисенко пошёл прочь.
Он уходил не от драки. Чёрт с ней, с этой дракой. Он уже забыл о ней. Он уходил от своего позора. Первый раз в жизни сопливый мальчишка стал учить его жить. Его – Фисенко. Выходит, баллон его спустил, раз он не поставил на место этого сопляка. И покричать для порядку уж нельзя. Какой может быть порядок без крика?
Вообще моя жисть колесом пошла, думал Фисенко, и никак не пойму, куда это колесо прикатится. Вчерась извещение прислали явиться в субботу на молодёжный суд. Вот сопляки! Я никуда не пойду, ясное дело, и сегодня же вечером порву эту дурацкую повестку. Да и не повестка вовсе! Придумали тоже – пригласительный билет. Ничего себе – приглашение. В суд. И за что, спрашивается, меня судить собрались? Глупости всё. За решётку на окне. Нельзя, видите ли, мне и решётку поставить. Скажите – новый город строим. А у меня в комнате телевизор, а самого цельный день дома нет. Дай бог, в девять прихожу. Всё бегаю, мотаюсь, задрав хвост, как собака. А для кого? Всё для них же. Решётка – моё личное дело. Или вправду мне баллоны накачивать заново надо?
Разные города строил Фисенко за свою жизнь. И разные комбинаты и заводы. Но такого ещё не строил. Химия – это всё хорошо, правильно и нужно. Но зачем же его, Фисенко, на пятом десятке крутить в разные стороны, как детскую игрушку.
Сёмка с обидой смотрел вслед уходящему Фисенко и сказал Вене с грустью:
– Когда это у него флюс успел распухнуть? От злости, наверное? Несерьёзно выглядит человек, когда у него щека, как дыня, висит. Совсем несолидно. Я же тебе говорил, что мне от него уходить надо.
– А почему тебе уходить? – спросил Веня.
– Он сильнее меня.
Неправильно всё это, думал Веня. Не успел город родиться, а сволочь в нём уже завелась. Конечно, сволочь не пишет у себя на лбу, что она сволочь. Но нет ей места, не должно быть, в новом городе. И люди не имеют права мириться и уходить, как Сёмка. Это всё мура. Мура и есть. Надо закатать рукава – и в драку.
Но вслух Веня сказал другое:
– Не будь дураком, Сёмка. Дураком никогда не поздно стать.