355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Шефнер » Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы » Текст книги (страница 35)
Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 23:00

Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы"


Автор книги: Вадим Шефнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 44 страниц)

22. Поздней осенью

В тот вечер поздней осени мы с Костей сидели друг против друга за столом и честно занимались спецтехнологией. Иногда мы задавали друг другу вопросы, изображая из себя строгих экзаменаторов. Костя все норовил подловить меня на цифровых данных, зная, что это мое слабое место. Но на этот раз я и тут не плошал. Предмет я знал, нечего уж тут скромничать. Ведь я был «одним из лучших», как выразился в своей заметке наш показательный общественник Витик Бормаковский.

От долгого сидения без движения нам стало прохладно. В комнате было сыро, холодно. Пора бы уже печь топить, но дровяные деньги мы опять проели.

– Протопим камин? – предложил Костя, стукнув по столу кулаком. – Двадцать поленьев! Кто больше?

– Двадцать пять! – откликнулся я. – Кто больше?

– Тридцать! – выкрикнул Костя.

– Зажигаем! – закричал я, срываясь со стула.

Мы тридцать раз обежали вокруг стола. Потом плюхнулись на свои койки, чтобы отдышаться. Костя извлек из-под кровати гитару и, лениво перебирая струны, запел старинную песенку:

 
Мама, мама, что мы будем делать,
Когда настанут зимни холода, —
У меня нет теплого платочка,
У тебя нет теплого пальта.
 

Кто-то торопливо постучал в дверь,

– Войдите! – сказал я.

В комнату боком просунулся дядя Личность.

– К вам тут пришли... – невнятно проговорил он и скрылся в коридоре. В комнату вошла Любовь Алексеевна, Лелина тетка. Она была бледна, губы у нее дергались. Шляпка из черного потертого плюша сидела набекрень, будто у пьяной.

– У нас несчастье, – сказала она, глядя не на меня, а куда-то в стену. – Вы можете пойти к нам?

Я молча подошел к нашей красной вешалке, взял пальто и торопливо начал напяливать его на себя. Оно вдруг стало каким-то узким и никак не налезало на плечи. «Что случилось? – крутилось у меня в голове, – Леля под трамвай попала?..»

– Что такое случилось? – спросил я вслух.

– У нас несчастье, – повторила Любовь Алексеевна. – Несчастный случай... Нет больше Коли... Несчастный случай на ученьях... Я боюсь за Лелю.

Костя подошел ко мне и помог надеть пальто. Потом он быстро подскочил к столу, схватил пачку «Ракеты» и сунул мне в карман.

– Ну, иди, – сказал он. – Тут все будет в порядке. Ты иди...

На улице стоял холодный туман, окна сквозь него светились неяркими размытыми пятнами. Над горящими фонарями стояли чуть заметные мутные и бледные радуги. Когда мы свернули на Большой – на проспект Замечательных Недоступных Девушек, – там было еще много гуляющих. Мы шли по «холостой» стороне навстречу их потоку, и некоторые с удивлением посматривали на нас. Асфальт был влажно-черен, капли сгустившегося тумана падали с ветвей на жухлую траву, на опавшие листья. Любовь Алексеевна шагала быстро, будто хотела обогнать меня. На ходу она бессвязно говорила о срочном вызове к военкому, о сообщении из части. Отец Лели тоже извещен, он должен приехать... Колю уже похоронили там... Может быть, отец и Леля поедут в часть...

А здесь, на Большом, все было в порядке. Шло вечернее гулянье, неторопливая шлифовка мокрого асфальта. Много девушек – и ни у одной не погиб брат, – иначе не пришли бы они сюда, а сидели бы дома и плакали. У подвальной пивной со сводами, где не раз я бывал и с Гришкой, и с Костей, и с Володькой, стоял пьяный и, держась за поручень витрины, быстро, не в такт перебирая ногами, выкрикивал:

 
За кукарачу, за кукарачу
Я жестоко отомщу!
Я не заплачу, я не заплачу,
Но обиды не прощу!
 

Трамваи шли как им положено – не тише и не быстрее, чем всегда. На концах бугелей вспыхивали от сырости яркие зеленые всполохи, и на мокрые рубероидовые крыши сыпались красные крупные искры, как при электросварке. Редкие автомашины торопливо пробегали мимо нас, неся перед фарами два мутных клубящихся конуса, – как всегда в такую вот погоду. В том-то и дело, что все было как всегда.

Мы быстро поднимались по лестнице. Еще недавно Леля и я так легко взбегали по ней, и, казалось, дом поднимался к небу вместе с нами. А теперь лестница была темна, и чем выше, тем плотнее приникал к ее окнам туман. Вот-вот он поднажмет и выдавит стекла.

В прихожей пахло валерьянкой. И мне на миг почудилось: то, что произошло, не так уж страшно. Дело в том, что у нас в техникуме некоторые девушки в дни зачетов бегали в медпункт, и там Валя поила их для бодрости валерьянкой. Потом девчонки преспокойно сдавали зачеты – они, конечно, сдали бы их и без всяких лекарств, просто у них такая мода завелась. И потому этот запах у меня был связан с чем-то не очень серьезным. Меня только испугала тишина, стоявшая в квартире. Я думал, что еще из прихожей услышу плач, но никто и не думал плакать. Вся квартира была набита тишиной.

– Идите к ней, – тихо сказала Любовь Алексеевна. – Уговорите ее хоть что-нибудь поесть.

Я вошел в маленькую комнату Лели. Леля сидела, оперев локти о пустую чертежную доску. Она не была ни очень бледна, ни даже заплакана. Просто она сидела и смотрела в одну точку. Она даже поздоровалась со мной, но потом сразу как-то забыла, что я здесь. И я не знал, что мне делать. Стоял в сторонке и молчал. И она молчала. В комнате было холодно и сыро, и единственное, что я сообразил, это что хорошо бы закрыть форточку.

– Леля, ничего, что я форточку закрою? – спросил я.

– Ничего, – не оборачиваясь, ответила она. И я закрыл форточку и снова не знал, что же мне делать, что говорить. У меня не было опыта в утешении, мне никогда никого не приходилось утешать. И сам я никогда не терял родных – я просто не знал их, я был застрахован от потерь. Но от этого мне было нисколько не легче.

– Леля, тут очень холодно, – сказал я. – Я затоплю печку, хорошо?

– Хорошо, – ответила она.

Я пошел к Любови Алексеевне, постучался к ней. Она сидела на потертой ковровой кушетке и тихо плакала. Комнатка у нее тоже была небольшая, не больше Лелиной, но казалась совсем тесной из-за темно-вишневых обоев. На стенах, как и в гостиной, вкривь и вкось пестрели всякие недорисованные холсты. Еще здесь висел фотопортрет молодого военного с усиками, в форме царской армии. Под портретом на черной ленте приколот был букетик бессмертников. Над стареньким комодом виднелась цветная репродукция. Она изображала город – просто белые кубики домов, – и вокруг города, зажав его в кольцо, лежал какой-то огромный не то дракон, не то змей. «Град обреченный» – гласила подпись под этой картиной. Лампа с неуклюжим темно-зеленым абажуром, подвешенная на фарфоровом блочке, горела ярко, будто вот-вот готова была перегореть, но все равно комната оставалась темной и неуютной. И все же, именно из-за того, что здесь так мрачно, и из-за того, что Любовь Алексеевна плакала, а не сидела молча, как Леля, мне стало здесь немножко полегче. Здесь я хоть мог что-то сказать.

– Любовь Алексеевна, так я схожу за дровами, – сказал я. – Вы только дайте ключ от сарая... И не плачьте, ведь слезами вы ему не поможете. Вот сидите и плачете, а он уже не плачет. Ему теперь все бара-бир.

– Что? Бара-бир? – спросила вдруг Любовь Алексеевна.

– Ну да! Ему теперь бара-бир. Бара-бир – это значит: все равно. Это такое азиатское выражение.

– Да, ему теперь все равно, – согласилась Любовь Алексеевна. – Но нам-то... – Она заплакала еще сильнее, и мне стало не по себе: не обидел ли я ее?

Однако она не обиделась. Вскоре она даже немного успокоилась, вышла со мной в кухню, дала мне ключ, керосиновую лампу, ватник и толстую веревку для дров и объяснила, где находится их дровяной сарай.

Я надел ватник, перекинул веревку через плечо. Спустившись до нижней площадки лестницы, через боковую дверь прошел во двор, миновал прачечную и на заднем дворе отыскал нужный подвал. Там лежали пиленые, но еще не колотые чурки, и я нашел в углу топор и начал их колоть. Я колол их от всей души, не жалея силы. Лампа стояла на земляном полу, и тень моя качалась на поленницах, на стене, и черная голова в кепке моталась на потолке, где шли железные балки и, между ними, бетонные плоскости со слоистыми следами дощатой опалубки. Устав колоть, я сел на широкий чурбан, и меня обступила тишина. Не та печальная тишина, что была сейчас там, наверху, в Лелиной квартире, а спокойная сыроватая подвальная тишина, вроде как в лесном овраге. Слышно было, как в трубах тихо-тихо журчит вода. Можно сидеть и сидеть так, слушать и слушать – и не надоест. Но потом мне стало совестно, что я сижу здесь, в этой тишине, будто прячусь от другой тишины, верхней. Я торопливо стал накладывать дрова на веревку.

Я внес вязанку в гостиную, осторожно опустил ее перед печкой. Печка эта выходила тылом в Лелину комнату, и я знал, что, когда протоплю печку, у Лели там будет тепло. А печи топить я, слава богу, умел – это мне часто приходилось делать в детдоме, в дни дежурства. Первым делом я открыл трубу, поставил стоймя дрова в печку, оставив между ними маленький коридорчик, потом нащепал лучины и напихал ее в этот коридорчик между поленьями. Потом горизонтально, между лучинами покрупней, просунул несколько совсем тоненьких лучинок и зажег их. Огонек робко спрятался между маленькими лучинками, потом осмелел, забегал по ним и, тихо пощелкивая, перепрыгнул на лучинки потолще. Потом занялись и дрова. Но печь давно была не топлена, дымоход еще не прогрелся, в нем пробкой стоял сырой воздух – и из топки вдруг полыхнуло дымом. Внезапно вошла Любовь Алексеевна, села на стул и сказала:

– Господи, точно ладаном... – Она опять заплакала.

– Сейчас хорошо потянет, – успокаивающе сказал я. – Сейчас все будет в порядке. – И действительно, больше дыма из печки не выкидывало. Огонь уже крепко вцепился в поленья, теперь его не оторвать было от этой работы. Лелина тетка ушла, затем притащила подушку и темно-зеленое одеяло и положила их на клеенчатый диван. Потом принесла горячий чай.

– Хлеб и масло в буфете, – сказала она. – Я раньше Лели ухожу на работу... Вы завтра заставьте ее пойти на работу. Ей надо быть сейчас на людях, тогда легче будет... И хоть утром заставьте ее поесть.

Она ушла. Я походил по комнате взад-вперед, налил Леле чаю, отрезал хлеба, намазал маслом, снес ей в комнату. Леля лежала на постели лицом в подушку. На ней был синий сатиновый халатик, в котором я увидал ее в первый раз в библиотеке, в Амушеве.

– Леля, ты спишь?

Она ничего не ответила. Я поставил чай на чертежный столик, сходил в соседнюю комнату, взял предназначенное мне одеяло и набросил его на Лелю. Не гася света, чтобы ей не стало вдруг страшно, когда проснется, притворил за собой дверь и вернулся к топящейся печке. Открыв дверцу, сел на пол перед огнем. Дрова горели красиво, нарядно – все в лентах пламени, в красных бантиках огня. За окном теперь шел снег. Он торопливо, по прямой, падал на город крупными влажными хлопьями.

Этой ночью мне плохо спалось. Лежа в одежде на клеенчатом диване, я ворочался и, когда, казалось, уже начинал засыпать, вдруг вздрагивал, будто меня кто-то ударял из темноты. Ночные мысли текли бестолково. Многие из них никакого отношения не имели ни к Леле, ни ко мне, и вообще ни к кому и ни к чему на свете. Иногда всплывала мысль, что когда-нибудь действительно будет война. Та большая война, о которой не раз говорил Володька... Володька редко теперь бывает у нас, он теперь военный курсант. Но, в общем-то, он все такой же, только бросил писать стихи. Может быть, просто некогда?.. Если в Германии произойдет революция, то войны и вовсе не будет. А если Гитлера не свергнут, то война, наверно, все-таки будет. Но это еще не скоро, не скоро... Она будет еще не скоро, но она уже подкрадывается, уже отправляет людей на тот свет поодиночке – вот как Лелиного брата. Он погиб вроде бы и не на войне, а вроде бы и на будущей войне. На войне, которой еще нет.

Утром Леля разбудила меня. Она тронула меня за плечо, и я сразу проснулся и вскочил с дивана. Мне стало стыдно, что не я ее разбудил, а она меня. Леля была аккуратно одета, челочка причесана, лицо блестело от умывания.

– Иди помойся, – сказала она мне. – И будем пить чай... Ты молодец, что протопил печку.

Мы молча позавтракали. Потом я помог Леле надеть пальто и сам надел пальтуган и кепку. Мы уже готовы были выйти на лестницу, но тут Леля вспомнила, что не взяла портфель. Она пошла за ним в свою комнату – и вдруг выбежала оттуда в слезах, громко плача, будто увидала там что-то страшное. Я обнял ее и стал говорить ей сам не помню что, а она все плакала и плакала. Потом немного успокоилась, пошла к крану, умыла глаза, и я проводил ее до ее работы.

В техникум я опоздал, но это сошло. Ничего я, конечно, не объяснял никому, да никто ничего и не спрашивал. Я давно заметил, что если происходит какая-то большая неприятность, то мелкие неприятности расступаются перед ней, добровольно уступают дорогу. Потом они еще возьмут свое.

– Ну как? – спросил Костя, когда я уселся рядом с ним в аудитории.

– Ничего веселого, – ответил я. – Чего тут поделаешь?..

– Ничего тут не поделаешь, – согласился Костя.

23. Новый год

Берег былого постепенно скрывается из памяти, сливается с темным морем забвения. Но минувшие праздники, как маяки, светятся позади – и не гаснут. Конечно, погаснуть и им суждено – но вместе с нами.

К Новому году мы с Костей справили себе костюмы. Ордера на материал нам выделили еще к двадцать третьей годовщине Октября. Косте по жребию достался отрез серого шевиота «прима», мне – темно-синий бостон. И вот двадцать седьмого декабря мы принесли костюмы из мастерской. Пиджаки – с богатырскими ватными плечами; брюки – настоящий оксфорд, не подкопаешься: они были так широки, что закрывали кончики ботинок. Когда мы облачились во все это и поглядели друг на друга, наша изразцовая комната показалась нам убогой.

– Мы будто иностранцы, – заметил Костя. – Интуристы герр Чухна и мистер Синявый соизволили посетить скромное жилище советских студентов... Но ничего! Общее благосостояние повышается. Через год-другой, когда будем работать по специальности, мы еще не такие клифты и шкары оторвем! Трепещите, кошки-милашки!.. Ты, впрочем, к тому времени уже женишься, тебе не до кошек-милашек будет.

– А ты? Ты, может, еще раньше женишься.

– Ну, не с моим ликом, – не то сердито, не то печально сказал Костя. Он плюхнулся на кровать, вытащил из-под нее гитару и с надрывом запел:

 
Он юнга, родина его Марсель,
Он обожает шум кабацкой драки,
Он курит трубку, пьет крепчайший эль.
Он любит девушку из Нагасаки.
 
 
У ней татуировка на руках,
И шелковая кофта цвета хаки,
И вечерами джигу в кабаках
Танцует девушка из Нагасаки.
 

Я слушал его не перебивая. Я знал, что про эту девушку из Нагасаки Костя поет в тех случаях, когда ему становится грустно, когда он вспоминает про свои неудачи с интеллигентными девушками, когда он размышляет о том, что прозрачная жизнь все ускользает от него.

Я терпеливо дослушал песню до ее печального конца, где юнга горько плачет, узнав, что пьяный боцман зарезал девушку из Нагасаки.

Костя сунул гитару под кровать, встал, подошел к зеркалу – и отвернулся от него. Зеркало было маленькое. Костя в нем видел только свое лицо, а не костюм. А ведь лицом-то своим он и был недоволен.

– Пойдем к тете Ыре, – предложил я. – Посмотримся в трюмо.

Хоть тетя Ыра жила бедновато, но у нее имелось самое большое в квартире зеркало. Правда, левый нижний угол у него был отбит.

– Ой, и модные ребята вы стали! – заявила тетя Ыра, оглядев нас. – Я помню, парни узенькие брюки носили, в трубочку, чем ужее – тем моднее, а нынче чем ширше – тем красивше... Теперь вы, ребята, модностью на пять лет запаслись. Носить вам не переносить.

Она быстро-быстро извлекла из-за иконы, висевшей в красном углу, какую-то мензурку из дымчатого стекла. Потом сизым, наверное голубиным, пером, торчавшим из мензурки, быстро-быстро побрызгала на наши пиджаки какой-то прозрачной жидкостью.

– Это святая вода, – пояснила она. – Это чтоб обновки ваши хорошо носились, это чтоб бесы вас в них не захороводили.

– Мы же неверующие, – сказал Костя. – Мы просвещенные атеисты, святая вода нас не интересует. Нам бы чего покрепче.

– У меня и другая вода есть, – подмигнула тетя Ыра. – Сейчас спрыски устроим.

Она выдвинула ящик обшарпанного комода и вытащила оттуда поллитровку горькой и три стопочки из толстого зеленого стекла. Потом повернулась к подоконнику и перенесла оттуда на стол тарелку с ливерно-гороховой колбасой – неофициально колбаса эта в те годы называлась «мюнхенской».

Мы присели, выпили по первой, потом по второй. После третьей глаза у тети Ыры оказались на мокром месте.

– Гриша-то из вас самый порядочный был, вот его Бог и прибрал к себе, – заявила она, всхлипывая. – Гриша сейчас на небесах радуется, что вы модные двойки себе справили... Сам-то до хорошего костюма не дожил...

Когда бутылка опустела, мы поблагодарили тетю Ыру и пошли мотаться по всей квартире. Заходили в каждую комнату и просили дать нам посмотреться в зеркало. И все жильцы поздравляли нас с приобретением, и все говорили нам только хорошее. Костино самочувствие резко повысилось, и, когда мы вернулись в нашу комнату, он сразу же извлек из-под кровати гитару и запел:

 
Я вчера играл в лото,
Проиграл свое пальто,
Пару брюк и два кольца,
Ламца-дрица гоп ца-ца!
 

Я знал: если он поет эту залихватскую частушку – значит, у него хорошее настроение.

* * *

1941-й год я надеялся встретить с Лелей.

Сперва я хотел вытащить ее на встречу Нового года к нам в техникум, но она побоялась, что там будет очень шумно и весело, а ей не до веселья. Она еще не привыкла к мысли, что у нее нет больше брата. Правда, она уже не плакала о нем, по крайней мере при мне, но она стала немножко не такой, какой была, – стала не то серьезнее, не то строже, не то просто грустнее. Мы с ней с того дня не обнимались, не целовались, хотя встречались часто. Я боялся обидеть ее.

Тридцать первого декабря я купил бутылку хорошего портвейна «Ливадия», постоял в очереди у «бывшего Лора» на углу Среднего и Восьмой линии – за пирожными, и пошел к Леле встречать Новый год – так было условлено. Но едва я вошел в прихожую, как на меня повеяло холодком. Встретила меня Леля не очень-то ласково. Когда я снял пальто, она равнодушно взглянула на мой новый костюм и небрежно бросила:

– Брюки широковаты.

– Мы с Костей специально мастеру в руку сунули, чтобы он брюки нам пошире скроил, – обиделся я. – Еле уломали, он говорит, что от начальства ему влететь может. А ты недовольна!

– Ах, не все ли равно, какие брюки, какие пиджаки, какие юбки, какие шляпки, какие тряпки! – не то шутя, не то сердясь сказала она. – Все это не имеет никакого значения для мыслящих людей. И вообще...

– Значит, я, по-твоему, не мыслящий! И значит, тебе больше нравится, если я как гопник буду ходить... Это ты вроде Кости заговорила, он любит так рассуждать.

– А Костя твой где Новый год встречает? – уже более мирно спросила она.

– Пойдет на Петроградскую, будет встречать с одной кошкой-милашкой. Предстоит новогодняя ночь любви к ближнему... А где твоя тетя Люба?

– Моя тетя Люба ушла к знакомым. Но тебе здесь такой ночи не предстоит. Если ты за этим пришел, то можешь идти на Большой. Там много кошек-милашек гуляет.

– Леля, да что с тобой такое! Опять нахлыв?

– Ничего со мной такого! Такая, как всегда...

– Не дай боженька, чтоб ты всегда такая была!

– Если я тебе не нравлюсь такой, то зачем ты приходишь ко мне?! Иди к своим кошкам-милашкам.

– Ну и пойду! Захочу – и пойду!

– Ну и иди!

– Ну и пойду! – Я сдернул с вешалки пальто, торопливо напялил кепку.

– Уходи сейчас же! – Она подбежала к наружной двери и распахнула ее.

Я вышел на лестницу и, не оглядываясь, зашагал вниз. За мной резко хлопнула дверь. Когда я спустился до третьего этажа, дверь наверху с шумом открылась, послышались шаги... Сейчас Леля крикнет в пролет, как в романсе: «Вернись, я все прощу!» или что-нибудь в этом роде – и я взбегу наверх.

– Никогда не приходи ко мне! – крикнула она, и мимо меня пролетело что-то небольшое серое и мягко шлепнулось внизу. А наверху гулко захлопнулась дверь.

Я спустился вниз, на аптечную площадку. Здесь на серых плитках пола лежал пакет с пирожными от «бывшего Лора». Вернее, то, что от пакета осталось. Упаковка лопнула, раскрылась, пирожные разломались, разлетелись. Я вспомнил, как Леля рассказывала об обманутой девушке-самоубийце, которая потом «лежала в гробу как живая». «По закону свободного падения тела эта девушка упала тогда вот на эти же самые плитки», – подумал я.

Когда вышел на улицу, меня охватило чуть пьянящее ощущение свободы, когда терять уже нечего. Торопливо пошел я к Неве, будто там меня кто-то ждал. На набережной в этот час было холодно и безлюдно. Лихтера, пришвартованные на зиму к гранитной стенке, стояли впаянные в лед. В борту черного морского буксира празднично светилось несколько иллюминаторов, оттуда слышалась патефонная музыка. Мужской голос пел:

 
Это было весною,
Когда фиалки цвели,
Нам казалось с тобою,
Что весь мир – мы одни.
Ах, это было забвенье...
 

Миновав Горный институт, я свернул к Масляному буяну, уперся в заводской высокий забор и пошел вдоль него, сам не зная куда. Кругом никого нет. Редкие фонари. Здесь меня вполне могут принять за иностранного шпиона. На мне хороший костюм и дрянное пальто. Я торопливо свернул в какой-то проулок, где сновали люди. Потом вдруг очутился на длинной и совсем безлюдной улице. По обе стороны тянулись заводские корпуса, неярко светились большие длинные окна. Видны были рабочие у токарных и фрезерных станков, тускло поблескивали колонны радиально-сверлильных. Из открытых, обтянутых пыльными сетками фрамуг слышался ритмичный шум, похожий на шум большого ливня. Порой, врываясь в эту ритмику, где-то тонко и тревожно взвывал шлифовальный станок. Я шагал по этой улице совсем один, как во сне или как в кино.

Когда вернулся домой, из-под дверей нашей комнаты виднелась полоска света. Это меня удивило и даже обрадовало: а что, если вдруг это Леля пришла? Но когда я распахнул дверь, обнаружил Костю. Он сидел за пустым столом – нарядный, сердитый и совершенно трезвый. Уж не задумал ли он снова начать прозрачную жизнь?

Но Костя быстро рассеял мои подозрения. Оказывается, когда он явился со своей знакомой к инвалиду, который обычно предоставлял ему ночное убежище, тот был пьян, да еще не один: к нему приехал брат из Пскова. И Косте со своей кошкой-милашкой пришлось уйти не солоно хлебавши. Вдобавок она обиделась, обозвала Костю трепачом и пошла встречать Новый год в другое место.

– Но ты-то почему здесь? – спросил меня Костя и пристально посмотрел мне в глаза. – ЧП какое-нибудь?

– ЧП. Меня отшили.

– Иди ты! Леля?

– А кто же еще! Она самая. Твои прогнозы были верные. В одну телегу впрячь не можно...

– Чухна, это ты всерьез?

Я стал рассказывать, как это произошло. Я знал: Косте можно доверять все. Чужая беда его никогда не радовала и не утешала, даже в дни, когда ему самому приходилось плохо. Он слушал внимательно и огорченно, уставясь на меня своим единственным зрячим глазом. Потом закурил «Ракету», начал ходить по комнате.

– Чухна, дам тебе один совет, – начал он. – Взгляни, не жмурясь, в лицо жестоким фактам. Ты потерпел моральный Дюнкерк. Твои дивизии сброшены в море, оружие и боеприпасы захвачены противником. Ты должен признать свое поражение и начать жизнь заново. Тебе надо погрузиться в бытие, полное новых впечатлений и переживаний. Тогда ты забудешь эту девушку. Тем более она создана не для тебя.

– На этот раз ты, пожалуй, прав, – согласился я. – Только как это «погрузиться в бытие»? Легко сказать...

– А еще легче сделать! – отрезал Костя. – Для начала погружения поедем встречать Новый год к Люсенде и Веранде. Веранда делала намеки, что она и Люсенда не возражали бы против нашего присутствия. Собирайся!

Я взглянул на ходики. Было без двадцати минут двенадцать.

– Мы опоздаем, – сказал я. – И потом, они нас и не ждут. Мало ли что Веранда делала подходы... Ведь договоренности нет.

– Не увиливай от погружения! – строго заявил Костя. – Тем более мы придем в гости не с пустыми руками. – Он вынул из шкафа сеточку с двумя большими бутылками плодоягодного. – А у тебя ничего нет?

– Бутылка осталась у Лели.

– Наплевать, двух вполне хватит... Бутылку она, значит, не сбросила с шестого этажа?

– Наверно, просто забыла, – ответил я, надевая пальто.

– Побоялась, что попадет в твою умную голову и повредит твой мыслительный аппарат. Откуда ей знать, что он у тебя отсутствует.

– Закройся! Ты больно умен! – крикнул я Косте, выбегая вслед за ним из комнаты.

Мы добежали до трамвайной остановки и на ходу вскочили в задний вагон. Трамвай ехал раскачиваясь, торопясь, все ускоряя ход. Никто в него больше не входил, на каждой остановке он только терял пассажиров. Вскоре в вагоне осталось четыре человека: пожилой кондуктор, Костя, я да какой-то дядька в валенках, дремавший в противоположном углу.

– Сколько сейчас? – спросил я кондуктора.

Тот не спеша отстегнул пуговицу на потертой шубе, полез во внутренний карман, вынул часы – большие, медные, с черными узорчатыми стрелками.

– Без трех минут сорок первый, – сказал он. – Опоздали, ребята. Без вас встретят.

– Мы и здесь встретим, – нашелся Костя. – Ведь фактически времени нет. Если взять колбу и создать в ней абсолютный вакуум, то в ней не будет и времени, ибо время – это только промежуток между двумя событиями. Если же условиться, что время существует как объективный фактор, то оно должно одинаково учитываться субъектами в любых точках пространства. Эрго: Новый год, встреченный в движущемся трамвае, ничуть не хуже Нового года, встреченного в какой-либо неподвижной точке: в ресторане, в частном доме, в психиатрической больнице, под забором... – С этими словами он вынул из брючного кармана перочинный нож и стал счищать сургуч с горлышка одной из бутылок. Потом отогнул штопор и с ловкостью почти профессиональной вогнал его в пробку. – Готово!

– Вот это вы правильно! – уважительно сказал кондуктор, но нельзя было понять, к Костиным словам или действиям относится это замечание.

– Вы первый, папаша! – предложил Костя, протягивая ему бутылку.

– Нет уж, ребята, почните вы, – скромно ответил кондуктор. – А я после.

– Пей! – повелел Костя, сунув мне в руки бутылку. – Пей! Мы уже въехали в Новый год.

– За удачу! – провозгласил я тост. – Пусть этот год будет счастливым для всех нас! И для тебя, Синявый! – Я запрокинул голову и стал глотать вино. Здесь, в холодном вагоне, оно казалось очень вкусным. За мохнатым от инея окном, вздрагивая, проплывали городские огни. Мне вдруг стало очень хорошо. Мир показался торжественным, светлым и грустным. «Леля, будь счастлива в этом году!» – произнес я про себя.

– Пей, но не забывай других! – пробурчал Костя, отбирая у меня бутылку. – Пусть этот год будет годом без ЧП. А в частности, Чухна, пью за твое глубокое погружение в бытие. Через Дюнкерк – к Тулону и Аркольскому мосту! – Костя приник к бутылке и замолчал. Потом старательно отер горлышко рукавом.

– Ваша очередь! – сказал он кондуктору.

– Ну, ребята, за Новый год! Чтоб ничего такого, чтоб все хорошо было в сорок первом! – Кондуктор оглянулся по сторонам, сделал несколько изрядных глотков, отер горлышко рукой. Бутылка пошла по второму кругу.

* * *

Дверь нам отворила Веранда. На ней было новое платье фасона «день и ночь»: спереди – из куска белой материи, сзади – из черной. Веранда, кажется, совсем не удивилась нашему внезапному появлению.

– Ага, пришли! – констатирующе сказала она. – Снимайте свои бобры. Нравится вам моя новая прическа? – Она тряхнула пышной, завитой кудряшками головой. – Не хочу походить на Люську прилизанную.

– Не нравится, – честно объявил Костя. – Ленпушнина. Баран в мелкую стружку.

– Ничего-то он не понимает! – без обиды, нараспев произнесла Веранда. – Идемте к столу... Нет, прежде я Люську сюда вытащу. Она будет довольна.

Веранда побежала по коридору к дальней комнате, откуда доносились веселые, уже не совсем трезвые голоса. Здесь, в большой прихожей с потертыми зелеными обоями, пахло духами, лимоном, елочными свечками. Веранда уже шагала обратно, держа за руку сестру. На Люсенде тоже было платье «день и ночь», только «ночь» у нее находилась спереди. Мне показалось, что и Люсенда приходом нашим не удивлена, скорее просто обрадована. Дома она не казалась такой недотрогой, такой цирлих-манирлих, как в техникуме. Но и здесь в ней оставалась какая-то сдержанность.

Девушки привели нас в большую комнату, где за столом, уставленным бутылками и закусками, сидело человек двадцать – люди всё больше пожилые. Они все были из этой же квартиры; по-видимому, квартира была дружная, праздники справляли в складчину. Веранда стала нас знакомить с каждым поочередно, но имена и отчества сразу же выскакивали у меня из головы. Потом неугомонная Веранда начала перетасовывать сидящих, чтобы усадить новых гостей. Меня она поместила рядом с Люсендой на торце стола. Я сразу же заметил, что Люсенда стесняется сидеть со мной на председательском месте, у всего света на виду, и хотел было пересесть. Но тут нас с Костей заставили пить штрафную. После стопки какой-то крепкой смеси я уже не захотел пересаживаться. Я увидал, что все пьяны и никому до того, кто с кем сидит, никакого дела нет.

– Люся, почему ты не пьешь? – спросил я.

– Я уже пила. Но, если хочешь, я выпью с тобой. Только ты, пожалуйста, закусывай. – Она положила мне на тарелку винегрета. – Ешь, пожалуйста.

– Люся, а я что? Пьян уже разве?

– Нет, не очень... У тебя какая-то неприятность?

Я искоса посмотрел на нее. Она сидела, не глядя на меня, слегка наклонившись над столом. В светлых, гладко причесанных волосах отражались огоньки елочных свечей.

– Ты угадала, – признался я. – Неприятность. Но тут никто не поможет. Тут дело в одной девушке. Тут, ты понимаешь...

– Не надо никому рассказывать, – прервала она меня. – Завтра тебе будет стыдно, что ты что-то рассказал.

На другом конце стола кто-то пробовал запеть «Катюшу», но пока что пения не получалось. Зато очень хорошо был слышен голос Кости. Справа от него сидела Веранда, но с ней ему было неинтересно. Она не подходила под рубрику скромной интеллигентной девушки. В то же время не подпадала она и под стандарт кошки-милашки.

– Они отхватили себе такой кус в Европе, что сразу им его не переварить! – кричал Костя в ухо соседу слева. – Их сырьевой и промышленный потенциал полностью еще не отмобилизован, им в ближайшие годы нет смысла делать дранг нах остен... У них на очереди добрая старая Англия, и ей в этом году придется плохо!

Веранде надоело сидеть, она вскочила из-за стола и подбежала к самоварному столику. На его темной мраморной доске вместо самовара стоял темно-зеленый патефон. Веранда начала быстро крутить ручку. Потом не опустила, а прямо-таки бросила тонарм на пластинку. Пластинка взвизгнула от укола иглы, от боли, потом зашипела, а уж потом запела:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю