355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Шефнер » Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы » Текст книги (страница 12)
Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 9 мая 2017, 23:00

Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы"


Автор книги: Вадим Шефнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц)

1940

ЧУЖЕДОМЬЕ

В мае 192... года мы с Колькой Сычевым бежали из Новгородского детского дома и опять стали беспризорными. То на вагонных крышах, то в вагонах – зайцами – ездили мы из города в город и попрошайничали, добывая себе пищу. Ночевали мы где попало – было тепло. Когда приходилось плохо с едой, мы жалели, что убежали из детдома, и каждый винил в этом другого. Но когда мы были сыты, то мысль о побеге каждый приписывал себе и задавался перед другим.

Однажды попали мы на большую станцию. Здесь скопилось много беспризорных, и жители подавали из рук вон плохо. Воровать же мы не умели. Утром мы с Сычом, пытаясь сесть на поезд, чуть было не попались в облаву. Теперь мы боялись подойти к вокзалу и голодные бродили по городу. Так дошли мы до окраинной улицы, упирающейся прямо в поля, и здесь возле каменного сарая увидали большой грузовик. Вокруг него толпились мальчишки. Это был старинный, даже по тогдашним временам, «рено», неуклюжий, с маленькими колесами; капот его напоминал крышку гроба. На подножке грузовика сидел шофер и ел булку. Мы растолкали мальчишек и подошли ближе, но смотрели не столько на машину, сколько на булку. Мы были бледны, и нас мутило от голода.

– Вот, Латыш, что из твоей агитации получилось, – тихо и зло сказал мне Колька, сплевывая слюну. – «Бежим да бежим» – вот и сбежали, а теперь жрать нечего. Дурак я, что тебя слушал!

– Сам меня бежать подговаривал, – прошипел я. – Теперь из-за тебя голодаем!

– Ты голодуй, а я из-за тебя мучиться не буду, – возразил мне Сыч и, решительно подступив к шоферу, сердито и отрывисто сказал: «Дяденька, отломи кусманчик булочки!»

Шофер строго посмотрел на Кольку и потянулся в глубь кабины, где на куске кожи лежали инструменты.

«Гаечным ключом сейчас Сыча хватит, – мелькнуло у меня. – Пропал Сыч». Но шофер вытащил откуда-то большую французскую булку, такую же, какую ел сам, и протянул ее Кольке.

– Ешь, ешь, – неожиданно мягко сказал он.

– На двоих, – успокаивающе шепнул мне Колька, и мы направились в тень, за сарай, и съели булку. Потом пошли к водоразборной колонке и долго пили, поочередно налегая на длинный железный рычаг.

– А теперь что делать будем? – спросил я.

– Пойдем в Коробов, – предложил Колька. – Туда верст двадцать, говорят.

– Ну, пошли, – согласился я.

Спросив у первого встречного, где дорога на Коробов, мы вышли из городка на Коробовское шоссе и пошли себе. Мы слыхали, будто в этом Коробове, маленьком городке, отстоящем далеко от железной дороги, совсем нет беспризорных, – а значит, там ждет нас легкая жизнь. Весь день мы шли по изрытому шоссе, а вечером выклянчили в придорожной деревушке хлеба и заночевали в пустой риге. К полудню следующего дня мы подошли к Коробову. Городок начался с кладбища. Оно было расположено по правую сторону от шоссе, за аккуратным дощатым забором.

– Зайдем, что ли, – предложил Колька, когда мы дошли до ворот.

– А чего там делать-то? – возразил я.

– Мало ли чего, – ответил Сыч. – Позырим, пошуруем. Которые взрослые на кладбище к могилкам приходят, те всегда хорошо подают. Я уж знаю.

Мы зашли на кладбище, но народу там было мало. Однако дело обстояло не так уж плохо. В конце кладбища на могилках мы нашли несколько просфорок, а на одной – кусок пирога с рисом.

– Это для птиц и вообще для ангелов оставляют, – пояснил Колька, – а мы с тобой вроде как ангелы. Потому – мы беспризорники, мы – цветы жизни. (Насчет цветов жизни он где-то вычитал и любил повторять эти слова.)

Сытые, отяжелевшие, добрые ко всему миру вышли мы с кладбища и пошли по городку. Городок был деревянный и чистый.

– Вот это житуха! – говорил мне Сыч на ходу. – Правильно я сделал, что тебя сбежать из детдома уговорил.

Лень мне было спорить и доказывать Кольке, что сбежать-то его уговорил я. Мы молча дошли до самого центра городка, где на площади перед собором паслись козы и играли в рюхи ребята. Над всем этим красиво сияли кресты собора, и над крестами плыли высокие белые, ребристые облака.

– Очень красивые кресты, – сказал я Сычу. – Наверно, из настоящего золота.

– Нечего нам религией заниматься. Что ты, крестов не видел? Ты лучше гляди под ноги и окурочки собирай. – Так возразил мне Сыч, и с ним нельзя было не согласиться.

И мы пошли дальше.

Вот мы вышли на набережную, где к реке подступали деревянные серые склады. Здесь пахло смолой и сушеной рыбой. Дальше складов не было, и на берегу сидело несколько мальчишек. Слышен был плеск воды и визг купающихся.

– Айда купаться! – предложил я Кольке.

– Давай, – ответил Колька, и вдруг нагнулся и поднял что-то.

– Богатый чинарь. Видать, нэпман бросил. Это уж, чур, на одного! – сказал он мне, показывая окурок. – «Сальве»!

– Ну и кури, подумаешь, – ответил я. – А спички-то зато мои, захочу – и не дам!

Мы подошли к тому месту, где купались ребята, но Кольке здесь не понравилось,

– Тут у них мелко, они по дну руками плавают, – презрительно сказал он, – а мы место глыбкое выберем, чтоб сразу нырять. Нам по ним равняться нечего, они домашние, а мы беспризорники, мы цветы жизни!

Раздеваясь на ходу, мы обошли ребят и расположились шагах в пятидесяти от них, где из воды торчали ребра затонувшей баржи.

– Эй, там купаться нельзя, там барка топлая, – закричали нам ребята.

– Вам нельзя, а нам можно, – крикнул в ответ Колька. – Плевать нам!

Мы разделись и легли возле воды, подложив под себя одежду, чтоб было помягче. Берег здесь был усеян серой, старой щепой и опилками, и сквозь них зелеными фонтанчиками пробивалась трава. В стороне валялись старые, рассохшиеся бочки, и от них пахло рыбой и затхлостью. Прямо перед нами торчал борт затонувшей баржи. Он выдавался из воды и снова уходил вглубь. По тому, как сильно обтекало его течение, по тому, как темна была вода, угадывалось, что здесь глубоко. Хорошо было лежать в этот летний день у реки и чувствовать себя сильным и сытым.

– Вот, – сказал я Сычу, – если б я не вытащил тебя из детдома, ты бы и сейчас там мучился. Там тобой каждый воспитатель командовал, а здесь мы сами себе воспитатели... Давай, что ли, купаться – уже нагрелись.

Мы встали и перепрыгнули с берега на борт баржи. Мы пошли по узкому борту, загибающемуся все дальше от берега, – я впереди, Колька за мной. Теперь борт был уже вровень с водой; казалось, мы идем над глубиной, не продавливая воды. Вода щекотала нам ступни, нам стало беспричинно весело, мы захохотали и в веселой нерешительности встали над водой. Вдруг Колька с криком «тебе разжигать!» столкнул меня вниз. Я животом плюхнулся в воду и поплыл, все еще смеясь. Плавал я хорошо, потому что прежде жил в маленьком прибалтийском городке, где каждый умел плавать. Потом я подплыл обратно к барже, и Колька помог мне влезть на скользкий борт.

– Теперь моя очередь, – сказал он, – считай, сколько под водой продержусь.

Он прошел дальше по скользкой доске. Подпрыгнув, он с силой врезался в воду и скрылся в ней, и вдруг неожиданно быстро вынырнул на поверхность. Что-то бессвязно крича, судорожно замолотил он по воде руками и вновь ушел под воду. Вода в этом месте стала розовой. Я закричал – как во сне, когда сперва нет сил крикнуть, а потом вдруг кричишь – и пробуждаешься. И сразу же я увидел ребят, бегущих ко мне с места своего купания. С ними бежало и двое взрослых.

– Здесь, вот здесь! – крикнул я им и, боком скользнув в воду, стал плавать и шарить руками на том месте, где пропал Колька. Но ничего я не отыскал. Только минут через десять один из взрослых нашел Кольку и положил его на бережку на серые щепки и опилки. На него набросили его серую длинную детдомовскую курточку, и он лежал под нею не шевелясь.

– Захлебнулся? – спросил подошедший прохожий.

– Не, об барочный гвоздь головой навернулся, вся голова пробита, – ответил тот, что вытащил Кольку.

Я уже оделся. Но и в одежде мне было холодно, как голому на морозе.

– Дяденька, я за доктором пойду, – сказал я, лязгая зубами. – Дяденька, где доктор живет?

– На Подольской, – сказал кто-то из мальчишек. – Против аптеки.

– Зря ходить... – сказал мужчина. – Тут уж...

Не дослушав его, я побежал по набережной и свернул в первый переулок.

– Где Подольская улица? – спросил я у какой-то старухи, сидевшей возле домика на скамейке.

– А вот все прямо, все прямо, а там свернешь возле сада – вот тебе и Подольская. Какой тебе дом-то?

– Доктора надо.

– А доктор напротив аптеки живет, напротив аптеки. Аль заболел кто? Ты не от Силантьевых ли часом?

Но мне было не до разговоров. По узкому переулку добежал я до сада. Вот и Подольская. Я пробежал мимо милиции, и мимо УОНО, и мимо чайной «Уют», я миновал «Торговлю бакалеей Избенникова» и «Коркоопторг № 3» и наконец приметил черную вывеску с белыми буквами – такие строгие, солидные вывески бывают только у банков, похоронных бюро и еще у аптек. Вот и дом напротив аптеки. Я постучался. Какая-то женщина отворила мне дверь. «Доктор только что на Заречную ушел, к Осташенковым». Она стала мне объяснять, где живут Осташенковы, к которым ушел доктор, но я понял только, что живут они где-то у реки, и прежним путем побежал к реке. Мне не хватало воздуху, сердце перекатывалось в груди, и кололо меня изнутри, будто меня набили мотками колючей проволоки. И вот опять старуха, сидящая на скамейке возле дома.

– А ты не внучек ли Шани Бородулиной будешь? – крикнула она мне вдогонку, но я ничего не ответил ей. «Шаня – что за дурацкое имя, – думал я на бегу. – Шаня. Шаня. Шаня».

Когда я добежал до места происшествия, здесь уже стояла толпа. Я протискался в середину. Колька лежал все так же. Возле него, на опилках и щепках, краснела лужица крови. Вот подъехала подвода, народ расступился; Кольку положили на подводу, голова его сухо ударилась о доски, и большой пегий конь оглянулся и тревожно фыркнул. Из кармана серой Колькиной курточки выпал толстый окурок папиросы «Сальве» и остался лежать на серых щепках. Подвода тронулась.

Я пошел было за телегой, но потом вернулся на прежнее место, сел на старое, серое бревно. Чувствовал я себя одиноким и несчастным, и этому ничем нельзя было помочь. Беда застала меня, как ливень застает пешехода на длинном мосту, – ни укрыться, ни убежать.

Толпа тем временем рассасывалась. Первыми убежали мальчишки, потом ушли мужчины, и только женщины еще стояли на берегу и обсуждали происшествие. Но вот и они стали расходиться. И чем меньше становилось людей на берегу, тем тоскливее было мне, будто каждый, уходя, уносил что-то такое, чего уже никогда мне не вернуть, будто эта толпа растаскивала все, что осталось на свете от Кольки.

– А ты-то чего ревешь? – подошла ко мне одна из женщин. – Не ты утоп, так и не реви!

– Мы с ним вместе были, с Колькой, – ответил я сквозь слезы.

– Вместе – двести, – отрезала женщина грубым голосом. – Ты сам-то откуда?

– Я нездешний, – ответил я.

– Вижу, что нездешний. У нас таких гопников не водится. Ты, выходит, беспризорник?

Я кивнул головой.

– А куда ты теперь пойдешь? Или, аки святой Симеон-столпник, так и будешь на бревне сидеть?

– Никуда не пойду, тебе какое дело, – буркнул я. Меня уже разбирала злость на эту тетку, и слезы мои высохли.

– Ты есть, верно, хочешь? – спросила она, пропустив мимо ушей мой грубый ответ.

– Хочу, да у тебя не спрошу, – ответил я и взглянул на нее. Это была высокая, не очень еще пожилая женщина, с лицом грубым, но не злым, а каким-то даже задумчивым. Одета она была чисто, но как-то неуклюже, безвкусно. В руках она держала букварь.

– Вот дела... – протяжно сказала она. – Голодный ты, я вижу, аки лев рыкающий.

Я промолчал. Сравнение со львом удивило и несколько приободрило меня.

– Ну, идем! – сказала она. – Нечего тут валандаться!

– В милицию? – спросил я.

– Ко мне пойдем. Накормлю, – отрезала она.

И я поплелся за ней. Мы свернули в узенькую улочку, потом прошли мимо огородов.

– Только Надьку мою не обижай, смотри, а то тебе плохо будет, – внезапно сказала она, обернувшись и грозно поглядев на меня.

«Очень мне нужна твоя Надька, – подумал я. – Какая-нибудь писклявка, кляузная девчонка». Мы свернули в улицу, нелепо широкую, немощеную, поросшую травой. Женщина стала переходить на другую сторону этой улицы, где за покосившейся изгородью, среди деревьев, стоял серый бревенчатый дом, одноэтажный, невзрачный, крытый дранкой. А рядом сверкал желтизной свежих бревен сруб нового дома, и оттуда доносился стук топора и слышно было, как перекатывали что-то тяжелое, и чей-то голос ритмично, с веселым напряжением выводил: «Подваливай! Подваливай! Подваливай! Давай!»

«Эта тетка, наверно, нэпманша, – подумал я про свою провожатую. – Ишь, одного дома ей мало, второй строит. А меня, верно, хочет эксплуатировать, доски заставит таскать». Но это соображение сразу же и отпало – нет, что-то не похожа она на нэпманшу.

Мы миновали криво висящую калитку и пошли по тропинке к дому. На скамеечке крыльца сидела молодая женщина в светлом шелковом платье, опрятная и миловидная. Она посмотрела на мою вожатую большими серыми глазами и спросила певучим грудным голосом:

– Что так поздно с ликбеза, Агриппина Ивановна?

– Да вот из-за гопника этого... – сердито и неопределенно ответила тетка. – Развелось их, пропади они пропадом!..

Женщина в шелковом платье пристально, спокойно-неодобрительно посмотрела на меня красивыми серыми глазами.

– Добрыми делами решили подзаняться, – сказала она тетке. – Ну что ж...

– Вы, Нина Петровна, готовку уже кончили? – грубо перебила ее тетка. – Плита свободна?

– Свободна, – сухо ответила Нина Петровна.

Агриппина повела меня дальше, в обход крыльца.

Когда я проходил мимо Нины Петровны, на меня повеяло духами – запах был вкрадчивый, прохладно-горьковатый. К сердцу моему подкатилась теплая волна, вспомнилось что-то, чего и не было. Бывает такое.

Мы с Агриппиной обогнули дом и через заднее, выходящее на огород крыльцо вошли в сени.

– Мойся, грешник египетский, – строго сказала Агриппина, подтолкнув меня к рукомойнику.

Мыться пришлось долго: она все стояла возле меня и понукала:

– Мойся, мойся, грязь не шуба!

Потом она провела меня в комнату, усадила за стол.

– На, ешь, – сказала она, поставив передо мной миску с похлебкой. – А сейчас кашу подогрею. И куда это Надька, блудница вавилонская, запропастилась? Нет чтобы матери помочь.

Я оглядел комнату. Много места занимал буфет, покрашенный коричневой краской. В правом углу стоял комод, накрытый бахромчатой скатертью, а над ним висело три иконы, одна из них – с горящей лампадкой. В другом углу, у окна, стоял столик с книгами, стопкой тетрадей и чернильницей-непроливайкой. Над столиком висел портрет Ленина, вырезанный, видно, из газеты. Еще на стене висела фотография. Какой-то мужчина был снят на фоне полотняного дворца и пруда с лебедями. Лицо у него было доброе, но настороженное, как это бывает, когда человек фотографируется, быть может, впервые в жизни.

Пока я ел, Агриппина стояла уперев руки в боки и смотрела на меня. По мере того как я насыщался, лицо ее становилось все добрее и спокойнее, как будто это она пришла голодная, а теперь вот заморила червячка и стала подобрее.

– Ну, дрыхнуть иди, не гнать же тебя на ночь глядя, – сказала она. И хоть было еще очень рано, она отвела меня на чердак в комнатенку с покатым потолком и маленьким полукруглым окошком. Здесь стоял топчан, нашлись и одеяло, и подушка. Она ушла, а я улегся. Ноги мои сладко заныли, и я почувствовал, как выходит из меня усталость. Она словно впитывалась в топчан, в мягкую подушку.

Проснулся я ночью и ощупью спустился в сени по малой нужде, а когда вернулся, мне стало страшно. В окошечко видны были облака, они светились от невидимой луны. Было тихо. Откуда-то тянуло запахом влажной травы и ржаво-солоноватым запахом той некрасивой, многостебельковой ромашки, которая растет на пустырях и на заброшенных кладбищах и которая пахнет совсем по-другому, если потереть ее пальцами, – свежими яблоками.

«Тер-плю... тер-плю... терплю...» – горестно заверещала где-то одинокая, всеми покинутая ночная птица, – и сердце мое сжалось. Я подумал, что Колька сейчас лежит в темной покойницкой при больнице и ничего не чувствует и даже не понимает, и уже никогда не поймет, как это ужасно. И от этого мне стало еще страшнее, будто Колька и свой страх взвалил на меня. И, как назло, вспоминалось то, о чем ночью лучше не вспоминать. Вспомнилось, как однажды, когда я был еще в псковском детдоме, умер один мальчишка и мы с Мотькой Жбаном на спор спустились в подвал, а там в это время столяр снимал мерку с покойника для гроба. Инструменты столяр принес с собой, но у него не было бумаги; он послюнил карандаш и записал какую-то цифру на белой ноге покойника.

Мне становилось все страшней, на меня наваливался тот страх, когда и крикнуть-то боишься и слезы на ум нейдут – потому что знаешь: бесполезно все это. По спине бегали холодные мурашки, а волосы, как иголочки, кололи голову.

И вдруг где-то вдали послышались шаги и неясные голоса. Вот они ближе.

– Маруся, задрыга жизни, за что ты меня презираешь? – послышался пьяный бас, и сразу же в ответ ему – женский голос:

– Уймись ты, непутевый, люди спят!

– Нет, докладай мне фактически, за что ты меня презираешь! – настойчиво допытывался бас. – Тонька тебя науськивает!

– Замолчи, несамостоятельный, не мели спьяна! – равнодушно и звонко отвечал женский голос.

– Ах так! – совсем близко послышался бас. И вдруг негромкий топот – и молчание. И через минуту – опять женский голос:

– Ну и сиди, сиди в канаве! Испугал!

И снова шаги и голоса – уже удаляющиеся. И уже откуда-то издали – тот же залихватский бас:

 
Эх, моя милка в семь пудов
Да испугала верблюдóв,
Да испужались верблюды́,
Да разбежались кто куды!
 

И вот эти двое ушли дальше, в темноту, но по пути подхватили мой страх и бросили его где-то в ночных, спящих улицах, и он развеялся в чистом воздухе ночи, в тихом шелесте листьев. Теперь мне было просто грустно, и я снова уснул.

Под утро мне приснилась река. Был знойный день, а по реке плыли льдины, и на одной из них был Колька. А я стоял на низком берегу, покрытом опилками, и смотрел ему вслед. Колька все дальше и дальше отплывал на льдине. Он помахал мне рукой и вдруг сделал строгое лицо и схватился за карман курточки. Он вынул оттуда окурок и сказал мне:

– Богатый чинарик – брось-ка мне спички!

И я бросил ему коробок спичек с самолетом на фоне восходящего солнца, и он поймал его и прикурил прямо от солнца. А льдину все уносило и уносило вниз по реке, к водовороту. И Колька стоял на ней строгий и задумчивый, вспоминая что-то. Но вот он сплюнул, бросил окурок, улыбнулся растерянно – и скрылся за поворотом реки. Я проснулся.

В полукруглое окно прямо с неба была просунута широкая балка света. Тянуло влажной утренней прохладой, запахом земли и отхожего места.

Когда я оделся и спустился вниз, дверь в ту комнату, где вчера Агриппина кормила меня кашей, была раскрыта, и я осторожно вошел в нее. Там за столом сидела девчонка, примерно моих лет. На ней было ситцевое платье, синее в белую горошинку, в каштановых волосах белел цветок. Хоть платье было линялое, но девчонка казалась нарядной – может быть, из-за цветка.

– Здравствуй, мальчик! – строго сказала она. И, не меняя голоса, добавила: – У тебя солома в голове.

– У самой у тебя солома в голове! – обиженно ответил я.

– Какой ты смешной! Погляди в зеркало – и увидишь.

Я подошел к зеркалу в виде сердца, что висело на стене, и увидел, что волосы мои очень растрепаны и из них торчит несколько соломинок – должно быть, из тюфяка. Я пригладил голову пятерней.

– Иди мыться, – сказала девчонка, – а потом я тебя накормлю чем бог послал. То есть, это, конечно, не бог, а мама, – строго поглядев на меня, поправилась она. – Мама ушла к Парамоновым белье стирать, а тебе оставила поесть.

Я пошел в сенцы к рукомойнику и торопливо помылся.

– Ты что-то очень быстро моешься, – подозрительно сказала девчонка, когда я вернулся в комнату. – Вот тут чай, а вот тут каша, она еще теплая. Ешь.

Я старался есть как можно медленнее. Мне казалось, что, когда я положу ложку, девчонка сразу же скажет: «Ну, а теперь катись на все четыре стороны. Нечего тут!».

– А я знаю, как тебя звать, – сказал я. – Ты – Надька.

– Надя, – поправила она меня. – А ты – Митя.

– Дима, – поправил я ее.

– Дима даже лучше, – согласилась она. – Только вот у нас в классе есть один Дима, он второгодник и вообще неразвитый.

– То он, а то я. У нас при новгородском детдоме школа была, так там тоже одна Надька училась – хуже всех.

– Так, значит, ты детдомовец?

– Нет, я беспризорник, я цветок жизни! – гордо ответил я. Это название мне казалось более почетным.

– А ты честный?

– Факт, честный! Ты думаешь, что беспризорник – значит, мазурик!

– Нет, я так... А вот если у меня будет десять червонцев и я положу их на стол, а сама уйду, – ты возьмешь или нет?

– Нет, не возьму. Вот попробуй – и увидишь: не возьму.

– У меня нет денег, это я так... А вот если я конфету оставлю на столе, а сама уйду и сама не знаю, когда приду, – ты конфету возьмешь?

– Тоже не возьму. Я же говорю – не ворую. Только с огородов, – но это ведь не считается.

– Ну а если я оставлю много-много конфет на столе, сама не знаю сколько, – ты возьмешь тогда?

– Может, одну и возьму, – подумав, сознался я. – Только попробовать.

– Это тоже нехорошо, – осуждающе сказала Надя. – Но теперь я, кажется, тебе верю про десять червонцев.

Мы помолчали. Потом она сказала:

– Мама велела, чтоб ты пока у нас остался. Она говорит, что ты пропадешь один... Только уж веди себя хорошо.

– А кто эта тетенька, которую Нина Петровна зовут? – спросил я.

– Эта не тетенька, а дама, – важно ответила Надя. – Она с мужем у нас комнату снимает, пока их дом строится. А потом они рядом с нашим домом жить будут. Ее муж – техник на фанерке.

– На какой фанерке?

– Ну так у нас фанерный комбинат называется.

И Надя, вздохнув, добавила, подражая кому-то:

– Они очень хорошие, культурные люди, как жаль, что мама их не ценит!

– А почему не ценит? – поинтересовался я.

– Наверно, оттого, что они гораздо культурнее ее, ей это обидно. Мама у меня очень хорошая, но в разговоре она грубая, а Нина Петровна не выносит ее разных словечек. А сама Нина Петровна никогда не ругается, и вообще очень образованная и красивая. Она прямо на Мери Пикфорд похожа! Правда?

– Похожа, – согласился я. – Красивая тетенька.

– Дама, – поправила меня Надя.

Мы помолчали. Я искоса поглядывал на Надю. Она заметила это и вдруг покраснела.

– Знаешь, – небрежно сказала она, – мне вчера Нина Петровна сказала, что у меня очень эффектные волосы...

Я не знал, что означает это слово, но мне стыдно было признаться в своем незнании, и я ответил так:

– Подумаешь! У нас в новгородском детдоме целых две эффектных было: Люська-рыжая и Тонька-рыжая.

– Какую ты ерунду мелешь, – сердито сказала Надя. – Ты что, задразнить меня хочешь?

– Что ты, – возразил я, – я тебя не дразню! Честное слово беспризорника!

– Ну смотри! А то некоторые меня дразнят, – призналась она.

– Ну и дураки, – убежденно сказал я. – Ты ж не виновата, что такой уродилась. Это с каждым может получиться. У нас в осташковском детдоме у одного шкета на руке шесть пальцев было...

Мои слова утешения произвели обратное действие. Надя снова покраснела, отвернулась и стала всхлипывать.

Я подошел к ней.

– Слушай, ей-богу, я ничего такого... я не нарочно же, – пробормотал я. – Ты рыжая, но ты эффектная, симпатичная, побольше бы таких!.. Ей-богу, больше никогда не буду!

Она подняла на меня заплаканные, с зеленоватым отливом глаза и сказала серьезно:

– Ты больше никогда об этом не говори, иначе мы станем врагами навеки!

– Не буду, факт! – согласился я. – Гадом буду, если скажу!

– Ну хорошо, – успокоенно сказала Надя. – Давай пойдем вместе на огород, надо морковку полоть. Ты мне поможешь.

На огороде было много грядок, были и ягодные кусты, а подальше, у покосившейся изгороди, стояло несколько яблонь.

– Вот эту грядку будем сначала полоть, – начальственно сказала Надя. – Только ты морковку не выпалывай.

Когда я жил в рамушевском детдоме, там мне приходилось полоть, но редко: грядок было мало, а ребят много. И к тому же я недолго был в том детдоме – я из него тоже сбежал, там были слишком строгие порядки. Поэтому большой огородной практики у меня не было, и теперь мне приходилось туго. А Надя полола легко, споро. Но вот и она устала.

– Знаешь, – сказала она, – я полоть не люблю. Но никто за человека полоть не будет, вот я и полю. А когда-нибудь придумают такую машину, чтоб она ехала по грядкам и полола.

– Как же это, машина будет разбирать – где морковка, а где нет, – усомнился я. – Что, у ней глаза будут, что ли?

– Ну, уж как-нибудь там придумают, – уклончиво ответила Надя. – Трактора вот придумали! Я со школьной экскурсией в совхозе была, видела настоящий американский трактор.

Мы сели на серую скамеечку возле копанки. От зацветающей воды пахло тиной, легкие жучки-водомеры скользили по шлифованной поверхности. За кустами смородины, за забором, в просветы между яблонями виднелось холмистое пустое поле, покрытое бурой, не по времени выгоревшей травой; там паслись две лошади, и по их неловким, хромающим прыжкам было понятно, что они стреножены. Над полем, над холмами прозрачными волнами клубился зной, и дальняя-дальняя стена леса дрожала и качалась в этом мареве, как густой тростник на берегу моря. Мне что-то смутно начало припоминаться; неясные воспоминания, легкие, светлые, неуловимые, как прозрачные волны этого зноя, заколыхались в моей памяти. Вспомнилась мне дорога, упирающаяся в море, дюны, поросшие редкой травой, белая дверь с рифлеными полупрозрачными стеклами, и запах суррогатного кофе с ванилином, и то ощущение радости и свежести, которое бывало по утрам, когда будила мать. И все это теперь, через года, пробилось ко мне, и я вдруг почувствовал себя беспричинно счастливым, и мне показалось, что все теперь на свете хорошо и так и будет всегда.

– Что это ты? – сказала вдруг Надя, поглядев на меня.

– Как «что»? – спросил я ее.

– Да так. Это я просто так спросила.

– А у тебя божья коровка по плечу ползет, – сказал я.

– Ну и пусть. Мама говорит, что это к счастью. Идем, я тебе яблони покажу.

Она легким шагом пошла по тропке.

– Вот это боровинка, – сказала она, подходя к яблоне. – А вот антоновка. А это тоже антоновка, только она старая. Вот когда будем яблоки собирать – ты по вкусу узнаешь.

– Ничего я не узнаю, – возразил я. – Твоя мамаша до этого меня выгонит – вот и вся антоновка.

– Нет, не выгонит. Ей тебя вчера очень жалко стало, ведь она все из окна видела, из ликбеза. Только мне она не велела об этом с тобой разговаривать: не бередь его, говорит.

– А в УОНО она про меня не слегавит, что я беспризорник?

– Что за глупое слово «слегавит»! Это так только воры говорят. А ты ж сам сказал, что не вор. И почему это ты так УОНО боишься?

– Меня теперь могут в дефективный детдом отправить – вот и боюсь, – ответил я. – Я уже из пяти детдомов сбежал.

Надя внимательно и удивленно посмотрела на меня.

– А почему это ты так бегаешь?

– Так уж, сам не знаю. Каждый раз так получается, что бегу.

– Тебя там обижали? – с сочувствием спросила она.

– Пусть кто попробует! – ответил я. – Нигде меня не обижали. Просто я родился в феврале, на звериную пасху, а кто в такой день родится, тот всю жизнь на месте не сидит.

– Какие ты глупости говоришь! – сказала Надя. – Никакой такой звериной пасхи нет.

– По-твоему так, а другие говорят не так. Только ты молчи о том, что я сказал. Этого никто не должен знать.

– Я тебе тоже один секрет скажу, хочешь? – Надя пристально поглядела на меня и, взяв за руку, повела к какой-то полукруглой грядке, что была вскопана за яблонями, у самой изгороди. Из грядки торчали тонкие невзрачные стебли.

– Вот видишь? – спросила Надя.

– Ну грядка, – ответил я. – Подумаешь...

– И не грядка, а клумба, – обиженно поправила меня Надя. – Я здесь цветы посадила, и никто не знает. Я семена в городе достала. Это будут очень даже красивые цветы, и, как они расцветут, я их срежу и Нине Петровне подарю. Она обрадуется!

– Ну уж, обрадуется!

– Какой ты! – с укоризной сказала Надя. – Неужели ты не понимаешь!

– И понимать не хочу, – из упрямства возразил я.

– Ты вообще бесчувственный. У тебя товарищ вот умер, а ты и не интересуешься.

– Что ж я интересоваться буду, раз он помер. Я ничего уж не сделаю.

– Все равно, надо хоть посочувствовать, в больницу сходить. Его, наверное, сегодня уж похоронят.

– Ничего я тут не сделаю, – повторил я. – А в больнице меня зашухерить могут. Отведут в милицию, а потом в дефективный дом в два счета.

– «Зашухерить», – презрительно передразнила Надя. – Все у тебя слова какие-то поганые. Сказал бы по-человечески – поймают или там заметят... И сам ты, видно, трус, и связываться с тобой не хочу.

Надув губы, она резко отвернулась, и волосы ее сверкнули на солнце.

Она ушла в дом, а я пошел к копанке и присел на скамейку. Мне было обидно, что меня обозвали трусом.

«Нет, я не трус, – размышлял я. – Правда, я боюсь покойников, привидений и милиции, – но кто их не боится?»

– Иди обедать! – крикнула из окна Надя. – Нечего там сидеть и думать что-то!

Это была девчонка вспыльчивая, но отходчивая.

Так поселился я в доме сапожниковой Агриппины. Фамилия ее была Ершова, но, как это водится в маленьких городках, все ее звали по профессии мужа. Тот умер года два тому назад, но в комнатах еще пахло сапожным варом и кое-где валялись колодки и те четырехугольные деревянные гвоздики, которыми пользуются сапожники. Когда к Агриппине забегали соседки за солью или за какой-либо хозяйственной мелочью, они всегда поминали сапожника добрым словом, особенно напирая на то, что он был непьющий, и соболезновали вдове. Но та не любила этих разговоров. Часто она обрывала словоохотливую соседку:

– Ну хватит языком-то чесать, расквакалась, что жаба перед дождем! – А то отпускала и покрепче словечки.

Я долго был уверен, что она не любила покойного мужа, но раз, вбежав в комнату, увидал, что она в слезах, с доброй и беспомощной улыбкой смотрит на его фотографию на стене, и я понял, что был не прав.

Агриппина целыми днями пропадала в городке – она поденно нанималась стирать белье, мыла полы; успевала работать и в своем огороде; мы с Надей всегда помогали ей. Характер у Агриппины был неровный. «У меня нрав отрывистый, – говорила она о себе, – моя бабушка сербиянкой была!»

Работаем мы иногда с ней на огороде, и вдруг она станет среди грядок и говорит: «Судом-агамора! (Что, как я потом узнал, означало Содом и Гоморра.) Маета мне с этими грядами!.. Надька, Митька! Шабаш! Блажен день воскресный!» (Хоть это было и в будний день.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю