Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы"
Автор книги: Вадим Шефнер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 44 страниц)
– Принес. Нам табаку, а вам – конфет. Хорошо быть некурящим.
– В известном смысле – да. Но ведь я все равно не ем этих конфет. Я их коплю, понимаете. Потом я их пошлю жене. Когда станет известен новый адрес. Сейчас ведь там, в тылу, со сладким плохо.
– Там со многим плохо.
– Не надо видеть все в таком мрачном свете, – возразил он. – Вы больше думайте о том, что хорошо в жизни, а не о том, что плохо.
– Постараюсь, – ответил я.
Он ушел. Я смотрел ему вслед. Походка у него была шаткая, невоенная. Вот он неуклюже перешел по камням через ручей, слышно было, как чавкнула жижа под сапогом – не сумел допрыгнуть до сухого берега. «Главное – смотреть на озеро, – подумал я. – Это – мое дело».
Небо казалось очень синим, но вода в озере была серая, холодная – она не хотела отражать небо; воду не обманешь, она знает, когда лето, когда осень. Осенняя тишина стояла над лесом и озером; тишина почти осязаемая, плотная и прозрачная, как плексиглас. Иногда легкий верховой ветер начинал качать одну за другой верхушки сосен – казалось, там стая невидимых белок прыгает с ветки на ветку и скрывается вдали. Мы здесь были совсем одни, на этом берегу, в этом лесу. Мы были на войне, но одни. Природа существовала здесь независимо от нас. Она была не военная и не штатская, не добрая и не злая, не грустная и не веселая, – она жила сама по себе и для самой себя. И ручей пел для себя. Когда я, в который раз обойдя все бочки, подходил к нему, он звенел так же, как и без меня, – однотонно и тихо, будто раз навсегда заведенный. «Вот так и без нас здесь будет, – думал я. – Мы уйдем, бочки увезут, а все остальное останется: сосны, этот ручей, озеро. И если дойдут сюда враги, то озеро не выплеснется на берег, и ручей не потечет в другую сторону, и сосны не лягут поперек их дороги сами собой. И все-таки все изменится. Все будет такое же, и все станет другим – с отрицательным знаком. И все зависит от людей, от нас, и от меня тоже, потому что, если на то пошло, я не хуже других. Это, наверно, только я сам себе кажусь хуже других, а на самом деле я не хуже».
Считается, что когда стоишь на посту, то надо думать только о том, что стоишь на посту. Но это главная мысль. А есть еще и не главные, они текут под этой главной мыслью, как реки подо льдом, и их нельзя остановить, да и не надо. Они не мешают, они сами по себе. Можно думать о будущем, можно вспомнить прошлое. В те дни я больше любил вспоминать, что было. Потому что мне мое будущее не известно, оно зыбко, оно может и совсем уйти из-под ног. А прошлое – это твердая почва, что было – то было. Правда, нельзя сказать, что в довоенной жизни мне очень везло, но теперь и медь шла за золото. Незадолго до войны девушка, которую я любил, вышла замуж за другого, и это так меня ошеломило, что, когда началась война, я и войну принял как личную неприятность, – мол, одно к одному, все на мою голову. И лишь потом до меня дошло, что война для меня – это вещь посерьезнее, чем самая большая личная неприятность. А теперь до меня начинало доходить, что война – общая беда, что всем, а не одному мне, тяжело на войне. Теперь и эта самая девушка не казалась мне такой уже плохой. Кто знает, может быть, она еще раскается, что вышла за другого, и еще горькими слезами будет плакать о своей ошибке. Если я вернусь, может быть, и прощу ее. Ведь, в конце концов, бывают неприятности и похуже – вот как у Абросимова, например. Он, правда, еще ничего не знает, но ведь узнает же. Нас сменят – тогда он сразу и узнает. И для него начнется другая жизнь.
– Ну, как он? – спросил я Поденщикова, подошедшего сменить меня.
– Никак, – отрезал Поденщиков. – Повеселее нас с тобой. Улыбается.
– Так он ничего не знает, вот и улыбается. Вы бы тоже, может, на его месте улыбались.
– Иди супа похлебай, – сказал Поденщиков. – Суп горячий.
Я пошел через ручей к шалашу. Абросимов лежал на животе перед костром и писал письмо, подложив под него толстую общую тетрадь, видно припасенную еще из дому. Временами он задумывался и брал в рот кончик карандаша, а сам глядел на костер, будто ждал от него подсказки. Потом снова принимался писать. Губы у него были в лиловых химических пятнах. «Милая Ириска!» – прочел я невольно первую строчку, когда потянулся за хлебом. «Ведь его жену зовут Ириной, – подумал я. – Вернее – звали».
– У вас все губы в химическом карандаше, – сказал я ему. Мне надо было хоть что-то сказать. Это нужно было не для него, а для меня.
– Да, глупейшая привычка, – ответил он, вытирая губы тыльной стороной ладони. – Глупейшая привычка. Меня и в школе дразнили за это, и в техникуме посмеивались, а я все никак не могу отвыкнуть. – Он бережно сложил письмо и вложил его в конверт – у него и конверты были на войну взяты. Он заклеил конверт, но адреса не надписал – ведь он не знал адреса. Потом положил письмо в свою общую тетрадь. Там у него уже лежало несколько неотосланных писем, все без адреса.
– Пойду сучьев наберу, – сказал я. – А то костер погаснет. Правда, еще совсем светло и варить нам сейчас ничего не надо, но Поденщиков любит, чтобы костер горел.
Закинув винтовку за спину, я пошел в лес. Там, на аэродроме, винтовки нам были, в сущности, не нужны, там они были только для дисциплины, чтобы мы не забывали, что мы все-таки солдаты, а не землекопы. А здесь они стали оружием, мы с ними срослись. И теперь без винтовки я чувствовал себя вроде как голым. Она не мешала мне и не казалась тяжелой. Правда, штыка у нее не было, кто-то до меня успел его потерять. И вот я ходил сейчас с винтовкой по лесу, и собирал хворост, и вспомнил, что, когда наш детский дом находился в Орликове, мы тоже ходили в лес за хворостом. За лето мы много сэкономили на дровах, и на сэкономленные деньги завхоз купил нам две мелкокалиберки. И девочки потом жаловались, что и они тоже таскали хворост, а мелкокалиберки им ни к чему, они только для ребят. А завхоз сказал на собрании так: «Девочки, вы не должны обижаться, пусть мальчики учатся стрельбе, ведь, если на нас нападут, они будут вас защищать». Два раза в неделю однорукий воспитатель Самаркин водил нас к крутому речному берегу, и там мы стреляли по самодельным мишеням. Я стрелял хорошо, и мне иногда он давал лишний патрон. И потом, на действительной, я тоже стрелял хорошо. И за это ко мне хорошо относились. В армии и еще на железной дороге есть много такого, что человеку постороннему может показаться ненужным, устаревшим и даже странным. И только когда послужишь – поймешь: что происходит – то и должно происходить, что есть – то и должно быть, и что от тебя требуют – то и нужно от тебя требовать. А если в армии тебе приходится туго, то виновата в этом не твоя армия, а другая, та, которая воюет с твоей или готовится с ней воевать. Конечно, на войне никому не сладко, и мне тоже. Но другим еще хуже. Вот, например, Абросимову. Завтра нас сменят, и он все узнает. И с этой минуты жизнь его будет совсем не такая, как прежде. Все переменится от нескольких слов.
Я сбросил сухие сосновые ветки возле костра. «Пора бы Абросимову идти на пост, сменить Поденщикова, – подумал я. – Куда он ушел? Только что сидел у костра, а теперь нет. Наверно, опять в свой закуток под сосной забрался и вырезает там кораблик. Ему, вероятно, скучно с нами – со мной и Поденщиковым, – у него свой мир. Он стесняется нас, ему хорошо одному. Может быть, потому он нас и стесняется, что он, в общем-то, счастлив, несмотря на то, что беспокоится за жену в дороге. Ему стыдно своего счастья, и он стесняется нас».
Абросимова я нашел в его любимом месте, под большой сосной. Вокруг этой сосны росли молодые сосенки, они стояли, отступя от нее, в каком-то так уютно задуманном природой порядке, что получалась полукруглая зеленая комната, только без потолка. Абросимов сидел на выдающемся из земли корне старой сосны и вырезал ножиком кораблик – тот самый, который он хотел послать в посылке в тыл, своим. Кораблик получился красивым; он был длиной с ладонь, но на нем виднелись и надпалубные постройки, и капитанский мостик, и вчерне были уже вырезаны две трубы. Работы оставалось совсем немного. Вид у Абросимова был задумчивый, немного грустный. На стволе старой сосны висел, прищипленный корой, какой-то невзрачный осенний цветок, а под ним фотография молодой женщины в лыжной шапочке. Видимо, ему хотелось создать здесь, в этой зеленой комнате без потолка, хоть какое-нибудь смутное подобие дома, тень уюта.
– Вам Поденщикова пора сменить, – сказал я ему. – Ваше время.
– Хорошо, хорошо, – совсем не по-воински ответил он и встал. – Я и не заметил, как время прошло, еще совсем почти светло, – добавил он, пряча фотоснимок в нагрудный карман и беря прислоненную к сосне винтовку. Потом вдруг, видно заметив мой взгляд, он вынул снимок из кармана и показал мне.
– Это моя жена. Снимок не очень-то удачный, так она считает. Но другого не было, а сниматься уже было некогда.
– Симпатичная, – сказал я, чтобы хоть что-нибудь сказать.
– Конечно, симпатичная. Очень хорошая. Мне просто повезло.
– А мне вот не везет с женщинами, – сказал я. – Не могу найти свой идеал. Одна мне, правда, очень нравилась, но она вышла за одного дурака. То есть он не дурак, а просто несимпатичный парень.
– Ну, вы еще молоды. У вас все впереди. Вернетесь домой, познакомитесь с хорошей девушкой, женитесь на ней.
– Надо еще вернуться.
– Я уверен, что у вас все в жизни еще наладится, – успокаивающе сказал он. – А вот Поденщикова мне немножко жалко, знаете. Хороший человек, но одинокий, неустроенный. Он, видно, уже навсегда бобылем останется. Таким людям, наверно, тяжело на войне.
– Почему это? Наоборот, спокойнее.
– Нет, что вы! Он терпит лишения, подвергается опасности и знает, что, когда он вернется с войны, его никто не встретит. Вам легче: у вас еще все впереди. И мне легче: я знаю, что меня ждут.
– Какая сегодня погода холодная, – сказал я. – Хорошо еще, что дождя нет. В этом нам пока что везет... Надо вам все-таки идти Поденщикова сменить. Я бы за вас отстоял, да он порядок любит, сами знаете.
– Порядок любит, а по ночам чуть ли не до утра на посту стоит, нас не будит. Добрый он человек, только неустроенный. Вернусь домой – приглашу его в гости, пусть у нас поживет. Сына ему покажу, вспомним озеро это, бочки эти... Но действительно, надо мне идти сменять его.
Ночь прошла спокойно. Поденщиков опять простоял на посту до самого утра и на этот раз поднял не меня, а Абросимова. Я проснулся сам, сбегал к озеру, умылся. Вода была холодна и мутна, видно, ночью дул сильный ветер. К берегу пригнало несколько бревен и досок, они застряли в камыше и тихо покачивались. Вид у них был такой мирный, будто война кончилась и они специально приплыли сказать мне об этом. У одного бревна на срезе была намалевана дегтем рожица – верно, ребятишки где-то баловались, еще до войны. Эта круглая рожица с круглыми глазами то уходила в воду, то выныривала и хитро поглядывала на меня. Я долго смотрел на эти доски и бревна, и мне все больше хотелось сделать из них плот и съездить на нем на затонувший лихтер.
Когда я вернулся к шалашу, Поденщиков уже проснулся. Очевидно, ему просто не спалось. Вид у него был хмурый. Он лежал перед костром, уткнувшись в свой атлас. Атлас был раскрыт на совершенно синей странице: всю страницу занимал океан, и только несколько темных точек виднелось на синеве – острова. Наверно, коралловые атоллы, решил я. Мы проходили это в школе. Круглые острова с дыркой посредине, как бублики. Там растет несколько пальм, а корабли там не останавливаются, им там нечего делать.
– Что ж вы не спите? – спросил я.
– Не спится чего-то. Ешь похлебку. И сахар догрызай – сегодня нас сменят.
Я вдоволь наелся и сказал Поденщикову:
– Можно, я на лихтер съезжу? Из бревен плот сделаю и съезжу. Посмотрю, зачем им туда лезть понадобилось.
Я думал, он ответит, что нечего заниматься ерундой, и даже обругает, но он почему-то согласился.
– Езжай, – вяло сказал он. – Посмотри. А плавать умеешь?
– Ясно, умею. Только я плавать не собираюсь, я крепко плот сделаю.
– Идем помогу.
Мы спустились к воде, я снял сапоги, гимнастерку и брюки и, засучив кальсоны, вошел в воду. Поденщиков срезал с прибрежного куста несколько гибких веток и в сапогах тоже вошел в воду. Я подогнал к нему бревна и доски, и он ветками привязал две доски к двум бревнам. Получилось вроде буквы Н. Потом я подобрал себе весло – легкую длинную досочку. Встав на плот, я попробовал грести. Получалось неплохо. Только ногам от сырых досок было холодно. Я сбегал на берег, взял сапоги и обулся, балансируя на своем плоту.
– Отчаливаю! – крикнул я Поденщикову.
– Только долго, смотри, не валандайся! И не опрокинься, гляди! В такой воде судорога сразу схватит, не выплывешь.
– Не, ничего, – ответил я. – Плот – что надо!
Я не спеша греб к корме лихтера. Мне было легко и свободно, плот хорошо слушался меня и сидел над водой так низко, что казалось – он тут ни при чем, а это я сам иду по озеру. Как Иисус Христос. Бабушка, когда я был маленький, читала мне, как он шагал по озеру, только я не мог понять, для чего это было ему нужно. Тогда, в детстве, я немножко верил в бога – пока жива была бабушка. Бог умер вместе с бабушкой, а я попал в детдом.
Озеро обступало меня со всех сторон, и земля была только сзади. Когда я оглядывался, то видел Поденщикова. Он стоял у самой воды с двумя винтовками – своей и моей. Но, наверно, он решил, что на наш пост не нападут, иначе он не отпустил бы меня на этом плоту.
Вот я приблизился к лихтеру и проплыл над затонувшим бортом. Дальше, к корме, оба борта постепенно выходили из воды, а я теперь плыл вроде как по маленькой лагуне. Вода, защищенная от ветра бортами, была здесь зеркально-гладкая, и я видел в ней свое отражение – отражение человека в кальсонах и нижней рубахе. А сквозь это отражение на дне, в открытом трюме баржи, проступали неясные очертания продырявленных затонувших железных бочек и каких-то балок и металлических листов с ромбическими насечками. Причалив плот к корме, я ухватился за свисающую над кормой кромку обшивки и, подтянувшись на руках, влез на кормовую площадку. Здесь валялись какие-то серые промасленные тряпки, сломанный разводной ключ, старая автопокрышка с привязанным к ней ржавым обрывком троса. В стороне стоял небольшой разбитый ящик, я его пнул ногой – он не поддавался. «Мыло хоз. ядровое „Ленжет“», – было написано на ящике. И действительно, хоть ящик был изрядно разбит, но он был полон мыла. Я отодрал поломанную доску и стал вытаскивать мыло и класть его за пазуху. Оно было холодное и скользкое.
Теперь мне почему-то стало ясно, как все произошло. Конечно, я убил его – того, который с катера. Он подымал этот ящик, и в этот момент я его и убил. Никому я этого не смогу доказать, да это и неважно. Важно то, что я это знаю. Вот сюда он упал и лежал бы здесь до сих пор, если б те, с катера, его не подобрали.
Я присел на низкий носовой фальшборт, чтобы собраться с мыслями. Никакой особой радости я не испытывал, но понял, что произошло что-то очень серьезное. Потом я подумал, что теперь, если мне, не ровен час, и не повезет, если пусть даже не в бою, а на марше каким-нибудь дурацким осколком или пулей зацепит, – это будет уже не бессмысленно. Это будет уже так на так: ведь что-то и я сделал. Это будет баш на баш.
С этими мыслями я встал на плот и отправился обратно. Грести было тяжело, потому что мешало мыло, но мне было приятно, что я возвращаюсь не с пустыми руками. Поденщиков, наверно, похвалит меня за эту находку, он человек хозяйственный. По озеру шла небольшая рябь, но кругом было тихо и светло.
Поденщиков стоял на берегу с двумя винтовками.
– Чего это ты за пазуху напихал? – крикнул он.
– Целый ящик мыла нашел, – ответил я, подгребая к берегу. – Там еще много осталось. Может, еще рейс сделать?
– Не надо, – сказал он. – Что нам, спать на этом мыле, что ли? Давай я отнесу мыло к шалашу, а ты иди Абросимова смени.
Я оделся и пошел к бочкам.
– Идите отдыхать, – сказал я Абросимову. – Видали, сколько мыла я с лихтера притащил? Можете брать сколько угодно.
– Спасибо, спасибо, – рассеянно ответил он. – А как вы думаете, сменят нас сегодня? Если сменят, то сегодня и на аэродром вернемся. Я уверен, что мне есть письмо.
– Не знаю, – ответил я. – Что-то мне холодно, там на озере ветер сильнее, чем здесь. Здесь почти и не чувствуешь ветра, а на озере ветер сильнее.
Часа через два нас сменили. Пришло восемь человек. Абросимов очень огорчился, что ему нет письма.
– Может, вы просто не захватили, решили, что раз мы вернуться сегодня должны?.. – спросил он одного из сменивших нас.
– У меня к вам разговор есть, – сказал Поденщиков. – Идемте вот туда, в сторонку.
Вскоре Абросимов вышел из лесу и сел к костру. Казалось, он долго стоял на морозе, лицо у него словно окостенело. Он не плакал и ничего не говорил, а только жался к огню и чуть-чуть вздрагивал. Так сидел он долго.
– Идти пора, – сказал Поденщиков, тронув его за плечо. – Идем, в ходьбе человеку легче.
Мы навьючили на себя свое имущество и вошли в лес. Я забежал в сторону и прошел через то место возле старой сосны, где Абросимов вырезал свой кораблик, где он любил сидеть и думать о своем. Кораблик лежал на земле. Я подобрал его, зачем-то подбежал к ручью и пустил его по течению. И вода понесла кораблик в озеро, и, может быть, он и сейчас плавает где-то. Может быть, он в океане.
Потом я нагнал Поденщикова и Абросимова. Абросимов шел молча. Он не отставал – наоборот, нам приходилось равнять шаг по нему. Щеки у него были как слежавшийся снег, а глаза – как стынущие проруби, но жесткая целеустремленность угадывалась в неподвижности его лица. Нет, не хотел бы я быть немецким солдатом и встретиться ему теперь на пути.
– Стой, – сказал вдруг Поденщиков, обращаясь не то ко мне, не то к самому себе. – Никак я атлас свой у шалаша забыл? Так и есть!
– Хотите, я сбегаю? Вы тут скатку мою и вещмешок посторожите, а я сбегаю. Мы еще недалеко ушли.
– Эх, чего уж там, – помедлив, решил он. – Пошли дальше.
И мы молча пошли своим путем. Война только разгоралась.
1959
СЕСТРА ПЕЧАЛИ
(Повесть)
1. Беспринципный щипок
В этот день последние два часа посвящались военному делу. Я мог бы и пропускать их: у меня была отсрочка по призыву из-за легких. Правда, все давным-давно зарубцевалось, а все равно – отсрочка. Но на занятия эти я все-таки ходил, не ходить было как-то неловко: все ходят – а я рыжий, что ли? Вот и Костя ходит, а он чистый белобилетник.
Военный кабинет временно помещался в подвале техникума, в бомбоубежище, в одном из его отсеков. Мне там нравилось. Нравились побеленные своды потолка и шершавый бетонный пол, и эти столы с ножками крест-накрест, сколоченные из необструганных досок, и легкий запах земляной сырости, смолы и ружейного масла. Все здесь было не так, как в других аудиториях техникума, все здесь было просто и определенно. По стенам висели учебные плакаты. На одних – винтовка Мосина и как ее разбирать; на других – изображения полевых орудий; на третьих – ходы сообщений, разрезы окопов полного профиля. Блиндажи на этих плакатах выглядели удивительно чистыми и аккуратными – в таких бы жить да жить. А на брустверах траншей росла ровная, будто подстриженная садовником, трава. И над пулеметным гнездом, отрытым у гребня холма, склонялись густолиственные деревья. Казалось, война всегда происходит только летом и только в хорошую погоду.
И лишь на одном плакате шел дождь и небо было в рваных тучах, а деревья, видневшиеся вдали, уже обронили листву. Плакат назывался «Час атаки». Некоторые красноармейцы еще вылезали из траншеи, а некоторые уже бежали вперед с винтовками наперевес. Они бежали к невзрачной высотке, где залег неприятель. Перед ними вставали черные столбы разрывов, но они все-таки бежали вперед. Были и убитые. Эти как-то стыдливо лежали в сторонке и казались очень маленькими по сравнению с живыми. Наверно, художнику не слишком-то хотелось помещать их здесь, но что ж поделаешь – война есть война.
Глядя на этот плакат, я иногда пытался представить себе, что я – один из этих бегущих вперед красноармейцев. Что я буду чувствовать в этот миг? Очень ли мне будет страшно? По книгам я знал, что чувствует человек, идущий в атаку, но самого себя представить этим человеком очень трудно. Тогда я начинал размышлять о том, что ведь если будет война, то для каждого из нас, сидящих в этом подвале, настанет час атаки, – кроме девушек, конечно, и кроме чистых белобилетников. А так – для всех. Для успевающих и неуспевающих, для болтливых и молчаливых, для плохих и хороших – для всех может настать час атаки. Но когда это будет – никто не знает. Может быть, мы все состаримся, а никакой войны не случится. Кто полезет на нас? С Финляндией война только что кончилась, Англии и Франции не до нас, они ведут «странную войну» с Германией. А Германия воюет с Англией и Францией – ей тоже не до нас. Правда, в Германии Гитлер, фашизм, от Гитлера всего можно ждать. Но как-никак у нас договор о ненападении.
Хоть войны и не предвиделось, военным делом занимался я с охотой. Юрий Юрьевич, преподаватель военного дела, относился ко мне хорошо. Иногда он просил меня остаться на часок после его лекции, и я оставался и помогал ему наводить порядок в его хозяйстве.
Юрий Юрьевич мне нравился. Это был суховатый, подтянутый, сдержанный человек. Иногда у него случались припадки кашля, и тогда он вставал лицом к стене, упирался в стену руками и, весь дрожа, кашлял несколько минут. Потом продолжал лекцию. Кашель этот был из-за того, что во время мировой войны Юрий Юрьевич попал в газобаллонную атаку. От роты осталось пять рядовых и один прапорщик – вот он и был этим прапорщиком.
Юрий Юрьевич знал, что его предмет не главный. Он занимался с теми, которые сами хотели заниматься, а хорошие отметки ставил всем. Вся разница была только в том, что к охотно занимающимся он обращался на «ты», а к уклоняющимся от занятий – на «вы».
В этот день лекция была обязательна и для девушек – проходили противохимическую защиту. Девушки все время болтали и пересмеивались, на них не действовала некоторая таинственность и подземная обособленность бомбоубежища. Особенно трещала Веранда Рязанцева, сестра Люсенды. Эти сестры были очень похожи одна на другую, хоть и не были близнецами. Одевались они одинаково, но характерами не походили друг на друга: Люсенда была аккуратистка, цирлих-манирлих, а Веранда – хохотушка и болтушка. Настоящее имя Люсенды было Людмила, Люся, но Костя прозвал ее Люсендой. Он утверждал, что это испанское имя, – и все подхватили. А Веру уже для симметрии кто-то окрестил Верандой, и вначале она злилась, а потом привыкла.
Противогазов хватило на всех, и по команде Юрия Юрьевича они были надеты. Группа двадцать минут молча сидела за необструганными столами на длинных скамейках, а Юрий Юрьевич громко и отчетливо, чтобы слышно было сквозь маски, толковал о хлоре, об иприте, примененном впервые на реке Ипр в Бельгии, о люизите – росе смерти и о других газах. Он говорил о том, что во время недавней финской кампании газы не применялись, но это была война локальная, местная. А в больших войнах следует ожидать от противника ОВ, и надо быть готовыми к противохимической защите.
Рты у всех были закрыты противогазами, и, когда он умолк, наступила такая тишина, будто газовая война уже прошла по всей земле и никого на ней не осталось. Но вскоре девушки начали хихикать под масками, и Юрий Юрьевич приказал всем снять противогазы, а мне велел собрать их и сложить в шкаф. Я первым делом подошел к тому столу, за которым сидели девушки. Некоторые из них, видно, замешкались, а может быть, им просто понравилось сидеть в этих резиновых намордниках. Они сидели на скамейке спиной ко мне и смеялись под масками.
– Ну, пошевеливайтесь, девчата! – сказал я. – Эй, Веранда, гони противогаз. – И с этими словами легонько ущипнул ее пониже спины, ведь это была девчонка свойская.
И вдруг Веранда сорвала с себя маску, резко обернулась ко мне – и оказалась не Верандой, а Люсендой.
– Хулиган! Хулиган! – выкрикнула она. – Он еще издевается! – и обиженно заплакала. Все столпились вокруг нас. Подошел и Юрий Юрьевич.
– Что это такое! – строго сказал он. – Двадцатилетняя девица плачет, как малютка! Не хватает мне сырости в этом подвале!
Но Люсенда все плакала и твердила: «Хулиган! Хулиган! И за что он меня ненавидит!»
Тогда выступил вперед Костя и произнес:
– Ничего Толька тебе не сделал, чего ты к человеку прицепилась!
А добрая Веранда стала утешать сестру:
– Люська, не реви! Он думал, что это я, а я его прощаю. Улыбнись, кулёма!
Все могло мирно уладиться, но тут в это дело встрял Витик Бормаковский, наш показательный общественник.
– Он совершил беспринципный щипок! – сказал Витик, указывая на меня. – Он сильно ущипнул Люсю в порядке мести и запугиванья. Это он проводит месть за то, что Люся вчера разоблачила его на политэкономии, когда он вместо слушанья лекции играл с Петровым в шахматы. Но не бойся, Люся! Наш спаянный коллектив защитит тебя от враждебных вылазок!
Некоторые зашикали на Витика, а некоторые скисли и отошли в сторонку. Витика даже и преподаватели некоторые побаивались. Хоть учился он так себе, но зато знал, кому что снится и откуда пахнет керосином. Он был членом редколлегии стенной газеты и часто сам писал в нее. Все его заметки начинались словами: «В то время как...»
Тут Юрий Юрьевич, чтобы замять инцидент, строго обратился ко мне на «вы»:
– Идите в соседнее помещенье и займитесь чисткой винтовок.
Он занял свое место и снова повел речь о газах, а я открыл тяжелую, обитую железом дверь и вошел в большой соседний отсек, где виднелись широкие, похожие на банные, скамьи, где стояли фанерные шкафчики с дырочками в дверцах и поблескивал большой бак для питьевой воды с прикованной к нему на цепочке алюминиевой кружкой. Бак этот покоился на двух швеллерных балках, торчащих из стены, и казалось, что он висит в воздухе. Я открыл один из шкафчиков, вынул винтовку, потом другую, потом третью. Винтовки эти были учебными, с черными прикладами, с просверленной казенной частью, для стрельбы непригодные. И все – чистые-пречистые, – я же сам их и чистил недавно. Тогда я открыл крайний шкафчик, куда Юрий Юрьевич иногда ставил свою собственную винтовку, – он вел стрелковый кружок на стадионе «Красный керамик» и в те дни, когда должен был идти туда после занятий в техникуме, приносил оружие в военный кабинет.
Винтовка стояла здесь. Она была с желтым прикладом и с серебряной дощечкой на нем – личное оружие. Я взял это личное оружие, лег с ним на скамью и изготовился к стрельбе из положения лежа. Но так держать винтовку было неудобно – нужен был какой-то бугорок впереди. Тогда я встал, открыл дверь в соседний маленький отсек, зажег там свет и снял с гвоздя свой пальтуган на рыбьем меху. Юрий Юрьевич позволял нам приносить сюда верхнюю одежду, чтобы потом не толкаться в раздевалке, – после конца занятий туда устремлялись все группы, там начиналось столпотворение, и гардеробщица тетя Марго еле-еле справлялась с работой.
Я вернулся на скамью, сложил пальто вчетверо, лег животом на доски, примостил винтовку на пальто и стал наводить ее на цель. Мне видны были пальто, висящие на гвоздях в соседнем помещении. Вот потертая кожанка Малютки Второгодника, вот дурацкое Костино пальто из серого бумажного сукна, вот Володькина куртка из черного бобрика, вот рядом два одинаковых сереньких пальтеца – это Люсендино и Верандино... Я представил себе, что я снайпер, лежу в засаде, и стал целиться в гвоздь. Этот гвоздик не в соседнем помещении – он где-то очень далеко, да это вовсе и не гвоздик, это неприятель. Надо его укокать, а не то он укокает меня. Я кляцнул затвором, дослал патрон, считая, что патрон воображаемый, и мягко нажал на спусковой крючок. И вдруг меня оглушило, толкнуло прикладом в плечо.
Первым вбежал в отсек Юрий Юрьевич.
– Черт знает что! – крикнул он. – Что это за дурацкие детские выходки! Кто вам позволил трогать мое оружие?
– Извините, это я по ошибке, – глупо ответил я. – Извините, Юрий Юрьевич!
– Ну ладно, поставьте ее на место.
Пока шел этот разговор, все ребята и девушки группы ввалились в отсек. Люсенда смотрела на меня испуганными глазами и не то смеялась, не то снова собиралась плакать. Я даже смутился – чего это она такая? А Костя подошел ко мне и негромко, но отчетливо произнес:
– Дураком родился, дураком живешь, дураком женился, дураком помрешь.
– Я еще не женился, – невпопад ответил я. – Такой выстрел с каждым может случиться.
– Люся! Это он в твое пальто стрелял! – послышался вдруг голос Витика, нашего показательного активиста. – Смотри, гвоздь искалечен, вешалка оборвана! Я поднял твое пальто с пола.
– Это я случайно, Люсенда, – сказал я. – Честное слово!
– Нет, это не случайность! – ораторским голосом начал Витик. – Это продуманная система мести за выявление антиобщественных действий! Он стрелял в Люсино пальто, и Люсе просто повезло, что пальто было не на ней! Но мужайся, Люся! Мы поднимем гневный голос советского студенчества против вражеских наскоков!
Тут я вдруг увидал, что Костя придвинулся к Витику и, кажется, хочет ударить его. Володька тоже, похоже, готов был начать драку. Я кинулся к Косте, чтобы успокоить его, – Костя и так на плохом счету, драться ему сейчас никак нельзя.
– Не связывайся с ним, Синявый! – крикнул я Косте и отпихнул его от Витика.
Но Витик, очевидно в порядке самозащиты, выбросил руку вперед, и она уперлась мне в подбородок. Тогда я, не соображая толком, что делаю, ткнул его ладонью в нос, – именно ткнул, а не ударил.
Витик отпрыгнул и схватился за нос. Из носа у него пошла кровь. Он уставился на меня, потом обратился ко всем окружающим, показывая на меня рукой:
– Вы свидетели! Вы свидетели! Избиение студкора! – и пулей вылетел из помещения. Но затем он вбежал обратно и, встав перед Юрием Юрьевичем, закричал: – И вы свидетель! – После этих слов он опять выбежал – покатился жаловаться начальству. Юрий Юрьевич посмотрел на часы и объявил:
– Перерыв. Прошу не опаздывать на следующий час.
Все ребята побежали наверх, в курилку. Мы тоже, всей троицей – Костя, Володька и я, – поспешили туда. В курилке, большой комнате перед мужской уборной, было уже шумно и тесно, дым стоял – хоть ведрами вычерпывай. Электровентилятор, вделанный во фрамугу, выл и скрежетал, с усилием скручивая этот дым и выпихивая его за окно.
– Ну, всыпались мы, – сказал Костя, закуривая «Ракету». – И надо было тебе эту паиньку щипать! Нашел объект! Вот и влипли.