355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » В. Андреев » Страдания юного Зингера » Текст книги (страница 5)
Страдания юного Зингера
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:49

Текст книги "Страдания юного Зингера"


Автор книги: В. Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

Вы входите в подъезд – и вас встречает мозаика в каменном полу: «Salve». Немного в стороне, налево от латинского приветствия, ступени вниз – в полуподвальные квартиры. Нам надо направо: несколько ступеней вверх.

У большинства комнат в этом доме вместо одного большого окна было почему-то два узких. Такие были и в нашей коммунальной квартире. Окна выходили во второй двор. Я смотрел в эль-грековские лица окон напротив и за каждым из них ощущал смятение, скорбь или тоску. Но мне думалось: страдание не может быть для человека чем-то естественным. И если человек страдает, то виноват в этом только он сам.

Я тогда не страдал – я был молод и недавно женился.

Но: я – никому не нужный, бесполезный человек, «лишний». Я – филолог. Любитель наблюдать и слушать.

Лежа на спине, я зажег спичку: при самом рождении огня появилась маленькая трепетная луна, мгновение – и она вытянулась языком пламени, ушла струйкой дыма. Я лежал и курил. Молочный стакан плафона наливался электрической голубизной, я мог легко, не меняя позы, вот так, как лежу, воспарить, подняться к самому потолку, мог поднести стакан к губам и пить парное молоко электричества, я мог…

…но в это время за стеной у соседей начинался пьяный скандал.

Я спускался на землю – то есть на пол – и выходил в коридор. Нашими ближайшими соседями были двое: мать и сын, жившие в двух крохотных смежных комнатах. В этой семье пили и мать, и сын.

Скандалы начинались из-за пустяков – да впрочем, вы сами хорошо знаете эти пьяные скандалы. Порой ссора вырастала в жалкую драку. Тогда мать врывалась к нам в комнату, сморщенным кулачком размазывала по лицу легкие слезы, истошно орала:

– Он меня бьеть… мать… мать родную посмел ударить… он меня насмерть убьеть…

Я уводил старуху. Ее сын уже спал за столом. Бутылки на столе были пусты. Вскоре затихала и она.

Впрочем, скандалы бывали не каждый день – и на том спасибо. И пила мать не всегда с сыном. Случалось, он не приходил домой по несколько дней. Тогда мы сталкивались в коридоре с неизвестными доселе «друзьями» старухи.

Бывало и так, что мать пила одна. Но ей не очень-то нравилось выпивать без компании, и она входила к нам в комнату, не стучась:

– Эй, малахольные, скинемся?

Я выталкивал старуху из комнаты, а она шипела:

– А, а-антилигенция… они не желають, чистюли они. Да просто жадные, сказали бы честно…

Иногда к нам в гости заходил мой приятель. Ироничный, он прислушивался к шуму за стеной:

– Достоевский уверял, что, когда встречаются двое русских, они говорят о Боге. А Чехов утверждал: когда встречаются двое русских, то разговор у них идет о женщинах. Но, к сожалению, оба классика ошибались. Когда встречаются двое русских, они говорят мало – они ищут третьего… И вот я пришел к вам третьим.

Мы пили дешевое красное вино – терпкое, пахнущее пробкой. Я раздражался и, стараясь избежать в такие дни встречи с соседями, уходил до глубокой ночи из дому.

Когда знаешь, что у тебя есть дом, одному в ночном городе вовсе неплохо.

Вы замечали, что кентавры похожи на женщин? Я подумал об этом, когда в нашей квартире появилась Нина. Большая, гладкая, как желудь, гибкая женщина, опираясь локтями о кухонный стол, задумчиво смотрела в окно. Иногда о чем-либо спрашивала. Голос ее был певуч. Думаю, она прекрасно знала цену себе как женщине. Взгляд ее глаз был медленным, завораживающим. И глаза были красивые – большие, черные, почти бездонные.

У Нины была дочь, уже школьница; жили они как раз под нами – в полуподвальной квартире. В какую-то счастливую для себя минуту Павел повстречался с ней у латинской мозаики.

Флорентиец Джованни Боккаччо верил в преображающую человека силу любви. Он давно жил, он, наверное, прав.

Мать смотрела на увлечение Павла, по-моему, равнодушно.

А он полюбил страстно. По-настоящему. И казалось уже: они, Павел и Нина, жить друг без друга не могут.

Не скажу, что Павел перестал пить совсем. Но скандалы в квартире прекратились. И не единожды доводилось мне видеть, как сосед неуклюже и мило ухаживает за своей подругой. Он был тих и ласков с Нининой дочкой, баловал ее, покупал сласти и куклы. Задумал жениться на Нине и удочерить девочку.

Мать скучала в одиночестве. Попыталась однажды, пьяная, ввязаться в сердечные дела сына, но тот прикрикнул:

– Заткнись! И чтоб я тебя больше не слышал!

Мать обиделась, ушла и вернулась домой через час, пьяная в стельку, но скандалить не осмелилась: ушла в свою комнату – не видно ее, не слышно.

Так продолжалось, наверное, полгода. Квартира стала верить в то, что райская жизнь бывает. Или хотя бы – нормальная человеческая.

Я не пишу историю забавную или скучную, реалистическую или условную. Я пишу историю истинную.

Вечером, после работы, я пришел домой. В квартире было тихо. Но это была не доверчивая беззаботная тишина, а тяжелое напряженное молчание. Молчание, враждебное человеку. Оно придавило всю квартиру и теперь наваливалось на меня. Не наполнялся парным молоком стакан плафона.

Жена рассказала, что случилось.

Движение на Кирочной большое. Трамваи мчатся на полной скорости. Нина побежала через улицу в магазин – и… Умерла она мгновенно, не мучилась…

Павел напился и жестоко избил мать. Потом они плакали вместе.

Нинину дочку в тот же день забрала к себе тетка, ничего не сказав ей о смерти матери.

Я постучал к соседям. Чем мог я утешить их? Что Павлу мои слова?

Было видно, что пил он много. И сейчас на столе стояли две бутылки водки. По комнате сновали какие-то люди. Взгляд Павла пугал: трезвый взгляд пьяного человека. Лицо заострилось. Металлической синевой отливала щетина на щеках. Я подошел к столу, молча налил из бутылки, залпом выпил едва ли не полный стакан.

Что мог я сказать Павлу? Видел ли он меня вообще? Для чего я здесь? Со своими бессильно-младенческими словами я был здесь совершенно лишним.

Вернулся к себе.

– Пойдем в город, – хотел я сказать, но не сказал: жена поняла меня без слов.

Ножницы света, падавшие из узких окон, раскраивали асфальтный лоскут двора. Бесшумной тенью скользнула в подвал кошка.

Ветер, словно злая собака штанину, молча трепал тяжелый фонарь над аркой.

Не успели мы выйти из-под арки на улицу – повалил густой мокрый снег. Он, безмолвный, таял, едва коснувшись асфальта.

Молчание длинным шарфом тянулось за нами из квартиры. Улица разматывалась заезженной лентой немого кино. Но какие невыразительные – усталые, безобразные, пьяные – были у здешних актеров лица! Как неумело отрывали они беззвучные рты! Ничему не смог научить их Чаплин.

Вытянув лошадиное тело, пробежал трамвай.

Кружки, нарисованные на окнах пивной, тяжелели под шапками реального снега и исходили пенным потом.

Монгольская желтизна испорченного светофора на перекрестке плаксиво моргала: за что дали в глазик?

Я посмотрел на тротуар: повсюду уже лужи. И теперь снежинки, казалось, не таяли – асфальт отражал их падение и снег продолжал идти вглубь, под землю. На лужи разноцветными, но поблекшими пятнами падал из окон приглушенный занавесками свет.

В Таврическом саду, возле ограды, какой-то малыш в белой шубке, сняв варежки, ловил пушистые снежинки. Восторженно, от всей своей детсадовской души он хлопал в ладоши и смеялся, и варежки, торчащие из рукавов шубки, пришитые к резинке, весело прыгали в такт его движениям. И смех, и хлопки ладошек, и подскакивания варежек – все было беззвучным.

Деревья из-за ограды Таврического протягивали к нам скрюченные пальцы-сучья.

Мемориальные доски на здании ГИДУВа были залеплены толстым слоем снега. И не сможешь, как ни старайся, прочитать, кто же из великих работал здесь… Снег забвения – во всяком случае, здесь и сейчас для тебя.

На стене Суворовского музея генералиссимус молча, одним усилием воли приказывал солдатам катиться, не зная страха, вниз, в пропасть. И мозаичный снег суриковской картины было невозможно отличить от настоящего, сиюминутного. Воздух петербургских болот стыл, пронизанный холодом альпийских гор.

Солнце, словно проколотая шина, садилось в конце улицы; к нему, как будто желая сожрать его поскорей, тянулись тучи. Они несли в себе зиму. Дул ветер – белый, жестокий, безмолвный. В молчании, в тупом исступлении надвигались на осеннее солнце зимние тучи. Тяжелые отблески беззвучно кричащего заката лежали на них.

Последняя пятница на этой неделе

I

Но что-то меня все беспокоило, не отпускало, и я решил после работы обязательно дозвониться до него. Заскочил в первую же кабину на углу. Телефон с оборванной трубкой напоминал бор-машину… Наконец нашел исправный телефон, снял трубку, набрал номер и неожиданно ощутил, как тяжел переполненный мелочью телефонный ящик. Длинные гудки… я терпеливо ждал, считая: «раз… два… двадцать один…» – и вот на том конце провода кто-то наконец снял трубку.

– Боря, это ты?

– А-ага. Здорово. Где пропадал? – медленно, словно заспанным голосом отозвался Борис.

– Да я тебе сегодня целый день звоню…

– Целый день! Ну это ты, признайся, очень уж сильно заливаешь. – Помолчал. В трубку было слышно его дыхание. – Слушай, приезжай ко мне.

– Приеду, – согласился я сразу.

– Приезжай! – стал прочему-то уговаривать Борис, будто и не слышал моего ответа. – Сейчас приезжай. Новую квартиру посмотришь, а то уже почти год, как мы здесь, а ты так ни разу и не приехал… нам уже и телефон давным-давно поставили, а тебя все нет и нет, все не едешь…

– Приеду.

– …и метро, ветка новая, ты по ней еще и не ездил ни разу небось… так что прокатишься, всё ощущения новые… хотя какие там ощущения… мы рядом со станцией живем, совсем рядом, буквально в двух шагах, а дорогу я тебе уже сто раз объяснял, и сейчас, в сто первый, объясню… вот слушай… И обязательно приезжай! Слышишь?!

– Да о чем ты все говоришь?! Я же сказал тебе, что приеду.

– А-ага! Знаю я тебя как облупленного, у тебя семь пятниц на неделе. Сейчас наобещаешь, а через час позвонишь, скажешь вежливо: извини, брат, но никак не могу сегодня, как-нибудь в другой раз, – и прощай на тыщу лет. А ты сейчас приезжай! У нас здесь соловьи поют, ночью слушать пойдем.

– Какие соловьи? Ты что несешь?!

– Как что? Думаешь, вру? Ты, если своим глазам не веришь, на календарь посмотри: май. Самое время для соловьев.

– Да я не о том. Где ты в городе соловьев нашел, а?.. И вообще, у нас с тобой какой-то дурацкий разговор получается.

– Так и не надо никаких никчемных разговоров вести. Тем более – по телефону. Приезжай быстренько! Все сам увидишь и услышишь. И сам еще спасибо мне скажешь. Да что я тебя уговариваю, как маленького? Давай приезжай скорей!

– Хорошо, хорошо, но только, наверное, через час, не раньше. Раньше мне никак не успеть.

– Только ты обязательно приедь! Я жду.

Начало девятого. Я зашел в магазин, купил бутылку, сухой торт – «парус» называется. Не с пустыми же руками являться, в самом-то деле.

Ехал в метро, смотрел, как по никелированным ручкам скользит многократно отраженный свет… Борис – мой сводный брат. Кажется, в воспоминаниях о Есенине читал я о том, что его детей знакомили друг с другом на прогулке, случайно. У нас, конечно же, было не так. Когда отец ушел в другую семью, мама не стала возражать против моих встреч с ним и со сводным братом. Поначалу мы с Борисом поглядывали друг на друга искоса. Наша дружба началась, когда мы были уже подростками. Было время: встречались чуть ли не каждый день. Ну а потом, как в жизни и бывает, мы, случалось, не виделись по году…

В Боре, казалось мне, жило сразу несколько человек, и все эти люди в нем уживались друг с другом как нельзя лучше. Поэтому, может быть, он легко ладил и с окружающими его людьми. Хотя умел, при случае, показать себя язвой. Сейчас, в метро, мне вспомнилось: два года назад я отдыхал в Крыму, оказался «на мели» и послал брату телеграмму с просьбой выслать рублей двести, если может. Он прислал сто и ответную телеграмму: «Срочно сообщи как сложилась дальнейшая жизнь волнуемся всей семьей». Он был талантлив, многое обещал в отрочестве и юности, а стал рядовым инженером. Рано женился, потом родились сын и дочь… повседневные семейные заботы… словом, быт заел…

Я приехал к Борису в полдесятого.

Он открыл дверь со словами:

– Ну что же ты так долго?! Я тебя жду-жду, а тебя нет, и нет, и нет.

Голос у него – словно бы механический, неживой. Тусклый голос. И глаза тусклые тоже.

– Да вот, понимаешь ли, дом нашел, а улицу не смог, пришлось плутать, – неуклюже пошутил я.

Борис никак не отреагировал на мою шутку. Он был печален. Озабочен чем-то. Или просто устал?

– Просто устал, – отмахнулся он.

Молча стал показывать свои хоромы. Трехкомнатная кооперативная квартира выглядела огромной – если сравнивать ее с комнатой в коммуналке, где брат с семьей жили прежде. Но как-то неуютно было здесь; чувствовалось: нет в семье брата сейчас мира и покоя. Жена и дети смотрели на него словно на постороннего. И когда я, чтобы что-нибудь сказать, обронил:

– А что, хорошая квартира, – брат вяло усмехнулся:

– Хорошая. И деньги хорошие.

И только когда мы пришли на кухню и остались одни, Боря немного оживился, повеселел глазами.

– Вот, Юра, а это у нас, как, впрочем, ты, наверное, и сам уже догадался, кухня. На ужин мы приглашения не дождемся, а значит, здесь мы и приземлимся. Об этом ты, видимо, тоже уже догадался.

И было мне непонятно: о чем же я догадался – о том, что нас не позовут ужинать, или о том, что мы просидим вечер на кухне?

Но кое-что я все-таки успел понять правильно и только на кухне вынул из портфеля бутылку «Котнари».

– На новоселье полагается кошку дарить. Но, во-первых, кошку я так быстро раздобыть бы не смог, а во-вторых…

– …во-вторых, с кошкой тебя мои, наверное, и на порог бы не пустили. Как ни странно, я, Юра, говорю сейчас совершенно серьезно. Да и какое тут новоселье – уже год, считай, прошел. Так что ты, заменив кота на «Котнари», поступил как нельзя правильно. – Борис открыл холодильник, достал початую бутылку «33-го». – У меня, как видишь, дешевше, но тоже есть чего.

– Да ты, братец мой, никак уже под мухой?

– Да, и не под одной.

– Что: не под одной?

– Не под одной мухой. Я, тебя ожидаючи, уже приложился немного. Только для настроения… Ехал ты долго, вот что я тебе скажу. Сам виноват… А вообще, знаешь: пустой стакан… – замолк, затем закончил мрачно: – …это словно пустой гроб. Без покойника.

Мы сели за стол. Нарезая хлеб и сыр, брат говорил:

– Не обессудь: чем богаты, тем и рады. А я вправду рад, что ты пришел. Сегодня пришел. – Немного помолчал. – И рад, что мы можем побыть одни…

И в эту минуту, как нарочно, вошел сын. Остановился в дверях.

– Ну?

– Я забыл сказать тебе, папа, но дело в том, что тебе сегодня звонил дядя Олег.

– Чего звонил?

– Хотел сказать, что зайдет и деньги отдаст.

– Так что, зайдет?

– Не знаю. Скорее всего, нет.

– Почему?

– Он только хотел об этом сказать, да так и не решился, денег у него, наверное, как всегда, нет. Так что и отдавать нечего.

– Значит, не зайдет?

– Значит, нет. – Сын пристально посмотрел на отца, едва разлепил губы: – Опять, значит, пьешь? – и вышел.

Борис кивнул на дверь:

– Ви-дал? Слы-хал? Издевается. Вежливый и равнодушный, словно подарок чужому дяде. Ума не приложу, что с ним делать? Пятнадцать лет – переломный возраст… Неужели и мы когда-то такими были? Тоже родителей мучили? Что-то я такого за собой не припомню. Вроде все как-то по-другому у нас было. Или это мы свою совесть, самих себя по головке погладить хотим? Я в пятнадцать лет родителей, наверное, не понимал. Особенно отца. Вероятно, осуждал за многое. За все. Мальчишеский максимализм, так сказать. Ищем идеала, а его – нет. И быть не может. Но в детстве-то мы этого не понимаем. Или, вернее, не хотим в это поверить. Смириться не хотим. Как же так: только реальная жизнь, а мечты, поиски идеала?! Нет, только в реальности жить – это так неинтересно. Вот вырасту, мол, и все у меня по-другому будет, не так, как у вас, у взрослых… – Борис помолчал. – Так, наверное, и сын мой сейчас думает. А может, и не так. Я, к сожалению, не знаю… А знаешь, Юра, вот жили мы все в одной комнате – и ладили друг с другом. Теперь в новой квартире, казалось бы, живи и радуйся – ан нет. Как переехали – почти сразу словно бы черная кошка между нами пробежала… – Борис одним глотком осушил стакан портвейна. – Ты, Юра, только не подумай, что я такой весь из себя бедный и несчастный. Что много пью. Сын на этот счет ошибается. Просто сегодня у меня день такой… ну, в общем, такой день, что нельзя мне не выпить… И это хорошо, что именно ты сейчас со мной. Что мы одни… Что же ты не пьешь, брат? Ты выпей, прошу тебя.

И я выпил. Тоже «33-го». И спросил:

– У тебя нелады какие на работе? Но стоит ли переживать из-за этого? Я вот, например, кто? Ото-ЛАРИН-голог. Хоть и трудно выговорить, а словно бы из «Онегина». Ну, а меня как зовут? Ухо-горло-нос. Не человек, а только ухо, нос и горло. И то я не переживаю…

– Да при чем тут работа?! – Борис был раздражен. – Работа – это чушь собачья. И говорить о ней не хочу. И слышать. И думать. Хотя бы до понедельника. – Сменил тон. – А ты что это не закусываешь? Ешь давай. Или ты теперь живешь по новейшим советам древней тибетской медицины?

– А при чем тут тибетская медицина?

– Ну вот – врач, а не знаешь! При том, что тибетская медицина советует: если вам за сорок, надо есть манную кашу. Легко усваивается и силу дает.

– Вот сам и ешь эту свою тибетскую манную кашу! – Теперь раздражен был я.

– Э-э, нет, – добродушно возразил брат. – Я еще годик могу и без каши прожить. А тебе ее уже нужно начинать есть.

– А тебя, Борис, какая муха укусила?

– Никто меня не кусал – ни муха, ни бешеная собака. И может быть, напрасно. Но работа тут точно ни при чем…. А вот ты, Юра, лучше скажи мне… хоть ты и не «психо», но все же врач… Шел я два дня назад по нашему двору… вечером, но не поздно… домой шел… а у дорожки старик стоит, булку голубям крошит, увидел меня и говорит: «Не бей меня, мил-человек, я хороший, птичек кормлю». А я что же, плохой? Такой страшный, что меня бояться надо?!

– Ну, брат, во-он как ты повернул! Во-он какие выводы делаешь! А дело тут не в тебе вовсе, и это ты сам, наверное, прекрасно понимаешь…

Но Борис, казалось, не слышал меня.

– А вот еще случай, тоже недавно произошел… на вокзале… провожал я кого-то… дело тоже вечером было… И на перроне встретил одного своего знакомого… давно мы с ним не виделись. Подошел, разговорились. Говорили минут десять – представляешь? – и вдруг я спохватился: обознался, с кем-то незнакомым говорю…

– Вот уж нашел, Боря, из-за чего панику поднимать, – ответил я спокойно. – Ну, обознался. Такое со всеми бывает. Да и с тобой самим такого раньше разве не случалось?

Борис хмуро покачал головой:

– Да не в том дело – случалось, не случалось. Ну да, я просто обознался. Но ведь и этот человек тоже меня за какого-то своего знакомого принял. Иначе бы мы с ним и не разговорились. А то ведь минут десять, честное слово, говорили. Разве это не странно?

Я улыбнулся:

– Слушай, а не я ли это был? Там, на вокзале…

– А ты хоть и старший брат мне, а дурак! Полный дурак! – резко и зло ответил Борис.

– Но чего ты от меня-то хочешь? – Я старался говорить как можно миролюбивей.

Боря вздохнул:

– Да ничего не хочу – ни от тебя, ни от кого другого. Мы с тобой все равно что на разных языках сейчас говорим. – Посмотрел в окно. – Уже ночь на дворе. Мои легли, наверное… Ну а мы с тобой пойдем теперь соловьев слушать!

– Нет уж, уволь.

– Пойдешь, пойдешь как миленький! Соловьи, белая ночь!..

– Да ведь нет никаких соловьев! Ты их просто-напросто выдумал. Сказочник!

– То есть как это – нет соловьев?! А ты их слышал? Вот, вот. Не слышал, а говоришь!

Я рассмеялся:

– И не услышу. Я к себе домой пойду. Спать.

– Но я прошу тебя, Юра, очень прошу, пошли соловьев слушать. Есть они, есть, есть!

II

Белая ночь – мирная, доверчивая, домашняя – безмолвно застыла над землей. Молодые деревья протягивали к нам тонкие влажные ветки. И зелень была такая свежая, что в ней хотелось потеряться. Но сильнее цвета в эту ночь были запахи. Цветущий сиреневый куст с головой накрыл меня густым ароматом.

– Сирень цветет, соловей поет, – почти серьезно заметил Борис. Он шел как-то боком – готовый не то упасть ничком на траву, не то побежать стремглав, не оглядываясь.

– Сам придумал? Или народ?

– Может, сам, а может, народ. – Голос Бориса звучал глухо и напряженно. – Ты знаешь, что такое сорок дней? – И, не дожидаясь ответа, четко разделяя слова, сказал: – Сегодня сорок дней, как умерла моя любимая женщина. И я никому не могу об этом сказать. Никому.

Я осторожно взял брата за рукав рубашки:

– Прости, я не знал… Ты мне никогда не говорил, что… Извини…

Борис передернул плечом, высвобождая руку; ответил неожиданно резко:

– Да иди ты со своей добротой знаешь куда! – Крикнул: – Я хочу быть один. Один! – Замолчал, шепнул: – Извини. Как раз один я и не хочу быть. Потому это и хорошо, что ты приехал. А то я сейчас… Вот идешь по мосту через Неву и с наслаждением каким-то думаешь: взять и… Но что-то останавливает, все никак не могу решиться. Ты вот как думаешь: Бог есть? – Я не успел ответить; брат задал новый вопрос: – А дьявол? – И снова, не дожидаясь ответа: – Я у одного старого французского философа прочитал… У Паскаля? Монтеня? Декарта?.. Не помню. Да и не суть важно. А важно вот что. Мол, верите вы в Бога или нет – это ваше личное дело. Но когда вы говорите, что и дьявола не существует, – тут я с вами никак не могу согласиться. Потому что в планы дьявола как раз и входит: убедить людей, что его, дьявола, не существует… Значит, дьявол есть! И вся наша жизнь, может быть, – просто дьявольские козни, а?.. Сороковой день, брат… Такие у меня дела…

– А Светлана, дети… они – знают?

– Не знаю… Светлана, наверное, знает… догадывается. Только какое все это сейчас имеет значение? – пробормотал Борис. – Сороковой день… Мы, живые, всегда о смерти думаем. А смерть о жизни и не вспоминает, должно быть. А? Как ты думаешь?

– Она молодая?

– Да.

– А умерла от чего? Ты извини, что я спрашиваю. Может, помолчать лучше?

– Как хочешь. Я уже отмолчался. От чего сейчас чаще всего умирают – не мне тебе говорить… И вот говорят: время – лучший лекарь. А у меня… Чем больше времени проходит – тем чаще ее вспоминаю… – Сказал почти неслышно: – Я даже понял однажды, что это значит… – Не договорил. И еще тише: – А я вот все живу и живу. Каждый день, каждую минуту…

– Она тебя тоже любила?

– Да.

– А ты не думал, Борис…

Он прервал меня, и голос его был спокоен:

– Ты, Юра, не женат, и детей у тебя нет. И тебе сейчас, наверное, не понять… не головой, нутром… – Помолчал. – Да вот тебе пример отца. Что, поступать как он? Я хорошо помню: я в детстве ну никак понять его не мог. Может, и сейчас не понимаю. Конечно, любовь. Ну, да. Но… Я его не осуждаю, нет, но каждый выбирает путь, приемлемый только для него. – Снова помолчал. – Я даже не могу сказать тебе: красивая она или нет. Но вот Света. Красивая, умная, ну, в общем, только самые хорошие слова скажу… Или я сам… Знаешь, я очень четко ощущаю свою ограниченность. А у нее ум был – свободный, совершенно ничем не скованный. Знаешь, такое ощущение безграничного полета… Она все и всех понимала. Не чета мне. Да видно, Господь не любит совершенства. Наверное, плохо ему, когда людям хорошо… И я слушался ее во всем, – сказал Борис, словно оправдываясь, – не пил, ну ни капли. Даже и желания выпить не было… Вот такая моя история, брат…

Мы вышли на крохотную лужайку. Туман плыл над мокрой травой; сквозь его молочную густую белизну проступала зелень кустов и деревьев. Боря молчал. Потом, приложив палец к губам, шепнул:

– Тихо. Здесь мы и станем ждать.

– Чего? – испуганно спросил я.

– Соловьев.

Мы стояли, два дурака, глубокой ночью, в городском парке, по колено в мокрой траве и молча ждали неизвестно чего.

О чем думал в эти минуты мой брат?

Тишина и туман.

И вдруг в безмолвной зыбкости парка что-то щелкнуло… опять тишина… щелкнуло вновь… И вот – невидимая пичуга рассыпала над нами пульсирующую трель. Певцу отозвалось сразу несколько соловьев. И весь воздух вокруг нас, каждое наше мгновение, каждая клетка тела наполнились неумолкающей, живой песней.

…Мы возвращались почти в полном безмолвии. Я еще слышал в себе соловьиные трели. И помнил все, что час назад рассказал мне Борис.

Брат докурил, щелчком отбросил сигарету – она маленькой, яростной кометой пролетела сквозь молоко тумана. Закуривая новую, Борис проговорил с тихой тоской:

– Белая ночь… а ее рядом нет… – Повернулся ко мне: – Для чего мы живем? Для чего умираем? Не знаешь? И я не знаю. Что же, так вот и будем жить, существовать, не зная для чего? В лучшем случае, зная о красоте мира и о неизбежности смерти… Это так мучительно! А мы все равно живем… по инерции, по привычке…

Тишина и туман окружали брата.

Тишина. И я молчал тоже.

III

Мы бесшумно вошли в дом, бесшумно прошли на кухню. Боря достал из холодильника недопитые бутылки и, сев за стол, стал сбивчиво, торопливо рассказывать о себе: о чем мечтал в юности, что хотел сделать и что случилось с ним в реальной жизни.

Я слушал его, не прерывая, не сводя с него глаз. Я боялся оставить его одного даже на минуту.

Ночь – глухая к монологам Бориса – равнодушно текла над землей. Внезапно пошел дождь. В доме все спали – дай Бог, спокойно. Наверное, и соловьи уже заснули. И только ветер тяжелыми каплями, словно птичьими клювами, стучал в освещенное кухонное окно.

Разлученный с жизнью

Он шел по городу, все дальше уходя от дома. Так уходит от своей норы волк – умирать.

Он шел неизвестно куда. Шел торопливо и боялся: вдруг упадет на истоптанный асфальт среди совершенно незнакомых, чужих ему людей. Не хотел, чтобы кто-либо видел его беспомощным. Ему нужен был лес. Безлюдная темная чаща.

Вслушиваясь в монотонный плеск воды, спустился с покатой горки моста, вышел на Васильевский остров.

Машин, зданий вокруг он не замечал. Просто знал: они есть. Сейчас – в другом для него мире.

В последние дни он со спокойной уверенностью привык ощущать: жизнь кончается. Так ощущаем мы небо над головой, землю под ногами, зелень вокруг, тепло или холод, дождь или снег, тишину или шум.

Он уже переболел этой болезнью: боязнью смерти.

Шел торопливо, едва ли не стремительно и вдруг словно споткнулся: всё, больше идти не могу.

Повернул в какой-то двор, увидел: в углу, у кирпичного забора – трава, деревья, кусты. Стал пробираться в этот угол, осторожно раздвигая ветки кустов, ясно понимая: они живые. Увидел место – чистое, без мусора, где можно было бы лечь, и лег – вверх лицом, ощущая, как прохладна и как добра к нему каждая травинка.

Боль, – до этого сжавшаяся в точку, – постепенно растекалась по всему телу и, кажется, затихала, уходила в стебли трав, в корни, в землю… все глубже, все глубже…

Голубь (или ворона?) с шумом пролетел над ним и помешал подумать о чем-то главном, самом необходимом для него. Птица исчезла, и словно исчезли единственно истинные мысли и слова и остались только никчемные, случайные, пустые. Но зачем они, эти лживые слова, нужны здесь – среди черноты земли и корней, среди зелени листьев и трав?! Здесь – его земля, и он хотел найти именно те слова, что соединили бы его с землей под ним и с небом над его головой.

Протянул руку, пытаясь достать до ствола ближайшего дерева и погладить его шершавую кору, – не смог.

Лежал, прислушиваясь к себе и к земле. И услышал, как вырастает из земной толщи трава, и почти что с наслаждением подумал: вот она, зеленая, сильная, пробьется сквозь меня и скроет меня навеки.

Но еще не сейчас, не в эту минуту… еще не пришло время… еще чужие слова во мне.

Придут ли его собственные? Поймет ли он их? Что за истина откроется ему? Впрочем, от него уже ничто не зависит. Уже ничего не сделаешь, ничего не изменишь…

Земля. Небо. В едином безмолвии. Без присутствия человека.

В последние дни так спокойно, как сейчас, ему еще не было ни разу. Предвечный покой.

Те, кто остается здесь… – мне их жаль. Им тяжелее, чем мне; им еще жить. Может быть, долго.

Неожиданно вспомнил тягостные часы в вестибюле больницы, где он сидел и ждал, ждал – и дождался сообщения о смерти жены.

Сейчас он ждал уже собственной смерти.

Вечером дворничиха заглянула в угол двора, увидела лежащего на земле человека, заговорила сама с собой – устало и равнодушно:

– Всё пьют и пьют, проклятущие. Неважно где, лишь бы нажраться. Ох, мужики, мужики. Хоть кол им на голове теши, им всё едино. Лишь бы… – Вглядевшись, осеклась на полуслове; прошептала: – Господи! Господи! Господи! – Перекрестилась и закричала истошно: – Маша! Звони скорей в «скорую»! Ма-ша!

Но никакая «скорая» уже не смогла бы вернуть душу в тело.

Анкор, еще анкор

Памяти В. Ч.

А в наши дни и воздух пахнет смертью:

открыть окно – что жилы отворить.

Борис Пастернак

Мы с ним не виделись уже давно, со школы: жил он теперь в другом районе, – но узнали друг друга сразу. Нет, это он узнал меня и громко окликнул – я даже вздрогнул от неожиданности.

– Георгий, рад, рад тебя видеть! Я так и думал, что кого-нибудь из старых друзей встречу! И вот, не ошибся, предчувствие не обмануло! Это же здорово, понимаешь?! Ну что, не ожидал?

– Нет, конечно. Но тоже рад.

– Не весел, не весел ты. Небось, думал: я того уже… А я – не-ет! Живехонек! Жив! Как восклицал, воскреснув, Христос: «Слухи о моей смерти несколько преувеличены».

– Трепло несчастное.

– А тебя завидки берут, да? Признайся честно! Но ты не изменился, Жорик, ничуть, только постарел, конечно. Заматерел! – Валерий ткнул меня пальцем в живот: – Мозоль уже нарастил.

– Ну а ты, Валера, чего-то не потолстел. Все такой же тощий: кожа да кости.

Он широко улыбнулся:

– А я – ходячая реклама книги «Воспоминания о вкусной и здоровой пище». Но впрочем, не в одной жратве смысл жизни. Правильно рассуждаю, Георгий?

– Наверное… Но вот в чем же? – Я тоже постарался широко улыбнуться.

Валерий захохотал так, что на нас стали оглядываться прохожие.

– Хочешь, чтобы я прямо сейчас тебе и сказал? Вот уж дудки! Даже и не надейся! Лучше ты мне скажи: у тебя со временем – как? Ты куда сейчас?

Я замялся. Пробормотал – словно извиняясь или оправдываясь:

– Приболел немного, понимаешь ли… бюллетеню… решил в баню сходить, простуду выбить…

Валера вновь улыбнулся во весь рот:

– Так это же отлично, Георгий! Это как раз то самое, что и мне нужно: в баню сходить! На хрена мне этот Ханты-Мансийск. И эта снегоуборочная страда. Надо, надо согреться по-настоящему. В общем, я – с тобой. Не возражаешь? Нет? Вот и замечательно! Значит, топаем в баню! Спину друг другу потрем! Вениками похлестаемся! Люблю я, грешный человек, баню! Ох, как люблю! Здесь раньше хо-ор-ро-о-ошая банька была! А теперь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю