Текст книги "Страдания юного Зингера"
Автор книги: В. Андреев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Итак:
Happy end.
Чужое имя
И было все белым, как в снежном сне,
и сковано, словно сном,
но если и снится, то снится не мне,
а мне приснится потом:
и лицеистом оставленный след
на берегу пруда,
и зеркалом льда отраженный свет,
белее снега и льда,
и царственный сад над замерзшим прудом,
и снежный покой колонн,
и в замершем воздухе – невесом —
чуть голубой небосклон.
Нечто, что можно определить как предисловие
Определений человека – великое множество. Самое известное, излишне льстящее человеку, но удовлетворяющее его тщеславие, укрепляющее его самоуверенность: Homo sapiens. Известно и определение, какое дал Платон: двуногое, беспёрое.
Человека можно определить и так:
добрый, злой,
умный, глупый,
высокий, низкий,
молодой, старый,
бедный, богатый,
талантливый, бездарный,
сильный, слабый,
серьезный, ребячливый,
работающий, отдыхающий…
А можно определить так: человек читающий и человек пишущий.
Давайте остановимся на двух последних определениях.
Поедем в Царское Село?
Царскосельскую одурь
Спрячу в ящик пустой,
В роковую шкатулку,
В кипарисный ларец…
Анна Ахматова
Город Пушкин – совсем небольшой, и заблудиться – особенно, если бываешь в нем часто, – даже при желании невозможно. Но однажды я в нем все-таки заблудился.
Меня попросили передать знакомому литератору какие-то документы – видимо, столь важные для него, что их не рискнули доверить почте. До Пушкина я доехал электричкой, в городе садиться в автобус не стал – пошел пешком.
Хотя, как всем известно из песни Эльдара Рязанова, «у природы нет плохой погоды», но из любого правила есть исключения: погода была – хуже некуда.
Было темно. Какое время суток? Утро? День? Вечер? Какое время года? Еще осень? Уже зима? Дождь со снегом, снег с дождем?..
Вот здесь должен быть дом моего знакомого. Дом был, но не тот, который был нужен мне. Я медленно прошел вдоль всего фасада, – но таблички с названием улицы и номером дома так и не обнаружил.
Повернул назад. Вышел на перекресток, свернул за угол. Увидел табличку: «Павловское шоссе». Название мне ничего не говорило. Перешел на противоположную сторону. На белой стене дома прочитал выведенное крупными черными буквами: «Ул. Маяковского».
Я пошел наугад. Вскоре вышел на пустырь с Софийским собором в центре. В ненастной тьме София радостно сверкала новой белизной стен и золотом креста. Подумал: «Ведь вот, захотят – быстро отремонтируют».
Мимо меня, с неприятным дребезжанием и стуком, проехала карета; занавески на окнах плотно задернуты. Кино снимают?.. Но где юпитеры, режиссеры-операторы, массовка, шум-гам?
Безлюдно было вокруг меня.
Свернул в какую-то улицу. Узкую, словно щель. Черную, как солдатский сапог. Над полуподвалом какого-то темного дома различил вывеску: «Сапожникъ Б. Неволинъ». Пожал плечами.
Затем потянулся глухой дощатый забор. Я шел вдоль забора, спрашивая себя: зачем и куда иду? – и все-таки шел и шел. И едва не налетел на деревянную полосатую будку. Хотел – но не рискнул – постучать в нее; кажется, в будке все равно никого не было.
Вышел на поле, терявшееся во мгле. В сухом тростнике тонко, пронзительно пел ветер. Я недоуменно постоял на краю беззвездной тьмы и повернул назад.
Наткнулся на белое трехэтажное здание. Каким-то образом очутился во дворе – вернее, в саду. Толстые ветви деревьев искрились от инея. Большая, полукругом, веранда. Узкие желтые дорожки. Черные проплешины пустых летних клумб.
В какой заколдованный круг я попал? Где, черт возьми, оказался? Кого спросить?
Я снова пошел наугад. Ни души… Конечно, в такую погоду хороший хозяин и собаку на улицу не выпустит. Но все-таки…
Наконец-то! Навстречу мне – парочка. Он – совсем юный, долговязый. Она – с зонтиком, пышнотелая, отнюдь не первой молодости. Я было ринулся к ним, но, услышав слова женщины:
– Да, да, кажется, я припоминаю: вы когда-то и в самом деле были влюблены в меня, – посчитал за лучшее исчезнуть в ближайшем боковом проулке.
Снова побрел по безлюдным, не узнаваемым мною улицам. И снова увидел парочку. На этот раз оба были молоды. И сильно взволнованы. Они прошли мимо, даже не взглянув на меня.
Я только услышал:
– Коля, это не может, не может быть правдой!
– Это правда, Аня. Он умер. На ступенях вокзала.
Затем я снова увидел вывеску с сапогом и надписью: «Сапожникъ Б. Неволинъ». И снова пожал плечами.
Как я сумел выбраться из заколдованного круга? – не могу сказать. Кажется, в конце концов вышел на улицу, название которой ни разу не менялось – с самого начала Царского Села до наших дней. Кажется, называлась улица Огородной…
Домой, в Петербург, я вернулся едва ли не в полночь.
Сестра встретила меня в дверях:
– Час назад умер отец.
Лев Толстой и мы
Один мой знакомый писатель, едва наступает осень, становится беспокойным: ждет известия о присуждении Нобелевских премий. И каждый год утешает себя тем, что вновь оказался в одной компании с автором «Войны и мира».
Но надо сказать, что сам Толстой, вопреки расхожему мнению, получить Нобелевскую премию очень даже хотел. Осенью 1910 года, не выдержав царившего в Ясной Поляне безмолвия, он пошел на ближайшую железнодорожную станцию – там были почта, телефон и телеграф. Толстой сел на лавку и стал ждать, ждать, ждать, – но никакого сообщения из Стокгольма не приходило. Отчаявшись, граф лег на диван начальника станции и от огорчения умер.
Злую шутку с великим писателем сыграл календарь. В невыносимом нетерпении Толстой совершенно запутался с двухнедельной разницей между российским и европейским временем.
А в Стокгольме, узнав о смерти яснополянского старца, облегченно вздохнули: теперь уже никогда не придется рассматривать и обсуждать его кандидатуру.
Сонет о смерти
Измучась всем, я умереть хочу.
Уильям Шекспир (пер. Б. Пастернака)
Есть такие девушки (женщины?) – вы разве не знали таких? – что позволяют целовать себя, раздевать себя позволяют, – даже хотят, жаждут этого! – но как доходит до главного: не тут-то было!.. Как мучительно это – особенно в молодые годы! Как…
Но впрочем, я не о женщинах хочу написать рассказ. Да пожалуй, и не о мужчинах тоже. О ком же, о чем же?
О чем? Мне и самому интересно знать.
Ну, начну. А что получится – увидим все вместе.
Молодой (37-летний) поэт по имени… Но впрочем, важно ли знать, как его зовут?
Для него самого сейчас важно иное…
Что же, начну снова.
Поэт хандрил. Уже три дня. Не мог придумать ни строчки. Сроду, как себя помнил, такого с ним не бывало. «Тоска, печаль, меланхолия, скука, хандра, сплин, черт-те что!.. На свалку пора!..» Он и подтрунивал над собой, и успокаивал себя, и злился на себя – никакого толку. Не уходила тоска, не приходило вдохновение.
«Поэзия – место, где слова впервые встречаются друг с другом». Ну, рифмач, напряги извилины… Бродячие слова скулили, не находя места и не надеясь на встречу.
На четвертый день творческого бессилия и тоски поэт взял с полки буфета последние деньги из заначки и пошел в магазин.
Только вышел из дому – обкаркала ворона. Летит, паршивка, над самой головой, не отстает. И кричит, словно он сыр украл у нее… Благо еще, что ближайший магазин буквально в двух шагах. Только тут поганая птица развернулась и полетела назад.
Поэт стоял в очереди и шевелил беззвучно губами.
Наконец родились и звуки:
Я сегодня, гражданин,
Плохо спал.
Душу я на керосин
Променял.
Стоявший перед ним старичок обернулся, с состраданием посмотрел на поэта, но ничего не сказал и вперед не пропустил.
«Есть же на свете счастливые люди, – ядовито подумал поэт, – им только опохмелиться необходимо». А вслух зачем-то задал старику, и к тому же в спину, риторический – и не свой – вопрос:
– Вы думаете: это бредит малярия?
Вернулся поэт домой довольно поздно, почти без денег, зато с поллитром. «Докатился: один пью… Да и черт с ними, со всеми… и со мной тоже…» Открыл банку каких-то дешевых рыбных консервов – даже не посмотрел каких (килька в томате, кажется), – стал нарезать хлеб.
Из-за стены донесся задумчиво-печальный голос соседа – народного певца:
Ты на части хлеб
Аккуратней режь,
Человек – что в ночи овраг.
Может, тот кусок,
Что ты сам не съешь,
Съест и станет сильным твой враг.
«Во гад! поесть спокойно и то не даст…» Поэт мазанул по куску хлеба маслом. Стиснул зубы. Голос за стенкой умолк. Но через минуту послышался снова:
Ты кусок, браток,
Не тяни в роток,
Поначалу оглянись вокруг:
Может, тот кусок
Для тебя сберег
И не съел твой голодный друг.
«Все равно не приглашу, не напрашивайся… Один керосинить буду! Назло всем!» Поэт одним глотком выпил стакан водки, целиком запихнул кусок хлеба в рот. Посидел – прикрыв глаза, прислушиваясь к себе. Внутри царило безмолвие. Встал с кресла, достал с полки Пушкина. Начал читать, а в мозгу зазвучало: «Повезло! повезло!.. стрелял в него этот белогвардеец и бедро раздробил, и обеспечил себе бессмертие».
Поэт в раздражении захлопнул книгу. «Что же со мной такое? Ничего своего. Все – цитатами, все – заемное. Ну, роди что-нибудь оригинальное, ну, ну же!..» А в голове уже застучало, что дятел: «Хандра ниоткуда, на то и хандра…» и «Измучась всем, я умереть хочу…».
И тогда поэт подумал с горечью: «Умереть… Может быть, это и есть выход? Единственно правильный и мой собственный поступок?»
Поэт вспомнил: перед смертью надевают все чистое. Он собрал бельишко, взял мыло, мочалку, недопитую поллитровку и пошел в баню.
По дороге снова шевелил губами. «Последнюю ночь он провел счастливо. В обществе собственного трупа…» Но, черт возьми, это, наверное тоже где-нибудь да было!..
Долго сидел в парной, долго стоял под душем. Тер кому-то спину, ему терли тоже… Благодать!
Потом почему-то испугался: а вдруг сперли одежду? Побежал в предбанник. Слава Богу, все было на месте.
Рядом на скамейке, закутанный в банную простыню, сидел какой-то мужичок. Его лицо поэту было явно не знакомо… ничем не примечательное лицо… Что заставляло поэта вновь и вновь взглядывать на этого мужичка? «Вроде лицо – как лицо… Плоское и круглое, добродушное и хитрое. Брови белые, и ресницы редкие, тоже белые. Ну и что тут удивительного? А что-то удивительное точно есть… Мягкий, рыхлый он какой-то… бестелесный, что ли?» Поэт едва удержался от соблазна – ткнуть в мужичка пальцем.
А тот безмятежно и с явным удовольствием потягивал из старого, уже помятого бидона пиво.
Поэт достал из сумки початую поллитровку и – совершенно неожиданно для себя – протянул ее соседу.
– Благодарствуйте, – ничуть не удивившись и взяв бутылку, степенно ответил мужичок. И в свою очередь протянул бидон с пивом поэту.
Мужичок хлебнул из горла, отдал бутылку хозяину. Поэт отхлебнул из бидона – отдал мужичку. Так у них и пошло – «по кругу».
Сосед оказался словоохотливым. Он все время что-то говорил, что-то рассказывал, сыпал прибаутками да анекдотами, посмеивался, покашливал, покряхтывал. Поэт как заведенный кивал головой. Но не слушал – размышлял о смерти.
Вдруг, взглянув на мужичка, поэт замер. В голове зазвенело, застучало, заплясало:
Когда меня не будет уж на свете,
ты вспомни, что я признавался сам:
все это – ложь, что соблазнил трех дам —
сверх тысячи, положенной по смете…
С огромным трудом вдохновенный и самобытный поэт удержал себя, чтобы не произнести всю эту ахинею вслух.
Он скользил взглядом по холодному кафельному полу – и, совершенно неожиданно для себя, подумал с ужасом и отчаяньем: «Как же это так?! Ведь это я, я буду лежать в какой-нибудь дрянной покойницкой. На холодном скользком полу. Наверняка грязном. И вокруг меня люди – тоже наверняка в грязных халатах. А я… Мертвый!.. Голый!.. Я! Все будет как прежде, все будет жить – даже лист не шелохнется на дереве из-за моей смерти… И – добровольно?! Не-ет! Я вовсе еще не все написал, не-ет!»
А тем временем и водка, и пиво оказались выпиты. Мужичок стал настойчиво приглашать: давай, мол, зайдем в магазин, потом ко мне… не хочешь ко мне, можно и к тебе… посидим, покалякаем за жизнь, ты – славный малый, кхе, кхе…
Но поэт отказался решительно:
– Я и так приду домой поздно, да еще и навеселе. От жены влетит – будь здоров!
(Он соврал: никакой жены у него не было. На данный момент не было… Но соврал бескорыстно: ему надо было уже побыть одному. Душа его, он чувствовал это, воскресла и жаждала уединения и творчества.)
– Я счастливый человек: я скоро умру, но слухи о моей смерти пока все еще преувеличены, – сказал поэт весело, поворачиваясь к мужичку, но того рядом не было, словно в воздухе растаял.
Поэт возвращался домой по темным грязным улицам, под мелким дождем, и что-то бормотал про себя. Что-то свое? Прислушался:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю!
Ах, душа, душа, ну кто же тебя поймет?! Ты жаждала уединения и творчества. И обманула: не было вдохновения. «А зря не поддался я на уговоры своего нового знакомца. Вдвоем – все не один, все веселее. А он к тому же занятный. Как его, кстати, звали? Еще такое имя смешное, на „М“… И куда он делся? Да впрочем, это не суть как важно. Главное: я – жив. Ну, а вдохновение…»
Беззвучно шевеля губами, поэт растерянно – словно филер, потерявший своего подопечного, – оглядывался. Город, возвративший себе историческое имя, был равнодушен и страшен.
Затем поэт возвел очи горе. Но и в небесах было пусто.
Нет, не получился у меня рассказ. Лучше бы я написал о женщинах – молодых, здоровых, безо всяких там комплексов. Не о поэтессах. Знаете, есть такие!..
Еще раз к вопросу о…
Сергею Степанову, переводчику Шекспира и автору книги «Шекспировы сонеты»
В дверь долго стучали – сначала кулаками, затем ногами.
Наконец я не выдержал.
– Чего надо? – крикнул, не открывая двери. Голос из-за двери ответил вопросом на вопрос (как мне показалось, голос – тройной):
– Здесь живет Уильям Шекспир?
– Никакой Шекспир здесь не живет, – ответил я раздраженно, – и никогда не жил. Проваливайте!
– Но это дом семь, квартира тридцать один?
– Да, – отозвался я, но почему-то не сразу.
– А какой-нибудь драматург здесь живет? – спросил из-за двери едва ли не плачущий голос. – Может быть, Шекспир – это его псевдоним? Может быть, это вы сами и есть? – Я промолчал, но за дверью мое молчание посчитали, видимо, за знак согласия. – Откройте, пожалуйста. Мы должны вручить вам пакеты, а вы должны расписаться.
Я приоткрыл дверь, не снимая цепочки. В узкую щель увидел: на лестничной площадке стояли три мальчика, в одинаковой форме, не отличимые друг от друга. Они протянули мне три запечатанных конверта – два пухлых и один тонкий. Затем – какие-то бумажки: квитанции.
– Распишитесь в получении, – уже сухим менторским тоном сказали посыльные.
– Весь мир – театр, – ответил я покорно и печально, – и люди в нем – бездарные актеры.
Но делать нечего, я расписался, просунул им в щелку квитанции и тотчас захлопнул дверь.
Я – человек здравомыслящий. Даже влюбившись, я не обещаю своей подруге достать две луны с неба. И ничего хорошего для себя я в ответных посланиях из театров не ждал.
Моя любовь к театру была, возможно, мазохистской. Я согласен был на забвение своего имени. Нет, не то что согласен – я его нарочно скрыл, перечеркнул, уничтожил. Как человек с документально подтвержденными анкетными данными – я стал «никто». Я убил себя во имя театра. Во имя игры, которая значила для меня больше жизни.
А получается: я не нужен театру.
Что же, я создам свой собственный театр – театр одного актера. Не надо аплодисментов: играю для самого себя.
…Я все-таки вскрыл конверты. В пухлых лежали возвращенные мне рукописи пьес и сопроводительные письма.
В первом письме, после всяких обязательно-необязательных «уважаемый» и т.д., и т.п., следовало: «Автор явно талантлив, но еще молод и не умеет надлежащим образом, художественно убедительно выстроить интригу, а посему…»
Во втором говорилось нечто иное: «Пьеса показывает, что ее автор – способный, опытный драматург, хорошо чувствующий сцену. Но ему постоянно изменяет чувство меры. Где он видел людей, подобных тем, каких вывел в своем произведении? Все гиперболизировано! Словом, надо пожелать автору лишь одного: большего жизненного правдоподобия…»
Но третье письмо меня, не скрою, смогло порадовать. Оно было сухо и деловито, как телеграмма. «Пьесу оставляю у себя. Полагаю, что в ближайшее время приступим к репетициям. Верю в анафемский успех. Приходите – познакомимся, обговорим условия».
Ни адреса театра, ни подписи не было. Было только изображение глобуса…
Подлинное начало «Дон Кихота»
Хорхе Луису Борхесу, автору «Пьера Менара, автора „Дон Кихота“»
Досужий читатель! Ты безропотно веришь вымыслам в книгах – посему, без каких-либо клятв моих, поверь в правдивость этих страниц.
Однажды, идя в Толедо по улице Алькана, я обратил внимание на паренька, продававшего тетради и старую бумагу, а так как я чрезвычайно охоч до всяческого чтения, то, побуждаемый врожденною этой склонностью, взял я у мальчика одну из тетрадей, которые он продавал, и, тотчас же раскрыв ее, принялся с жадностью читать.
В некоем селе ламанчском не так давно жил-был один из тех идальго, коими поистине должен гордиться род человеческий.
Небо, случай и судьба благоприятствовали мне встретиться с ним – и вот при каковых обстоятельствах.
Проезжая в карете мимо вышеупомянутого села, я увидела тощего человека, сидящего на камне подле ветряной мельницы и со слезами на глазах распевающего следующие стихи:
О, приди, моя сеньора,
Утолить мою печаль!
Или ты меня не слышишь,
Иль тебе меня не жаль?
Не стану скрывать: странный этот человек вызвал во мне удивление, жалость и сочувствие.
Смущенная душой, поехала я далее и вскоре повстречалась с крестьянином, коего, как я узнала позднее, звали Санчо. Я велела остановить карету и спросила поселянина, не знает ли он только что виденного мною тощего и печального человека.
– О, сеньора! – воскликнул крестьянин, пылко прижимая руку к груди. – Кому, как не мне, и знать-то его?! Спросите у нас в деревне кого угодно – всякий подтвердит, что лучше меня никто его в целом мире не знает! И ежели у вас есть желание выслушать меня, я с превеликой радостью поведаю вам его историю. Только не посетуйте: рассказ мой будет долгим. Но ежели вы будете согласны слушать меня, то, уверяю вас, ваша милость, вы не потеряете время даром и не станете досадовать на меня. – И круглое лицо простодушного поселянина расплылось в широкой улыбке.
Любопытство взяло верх над всеми моими чувствами и доводами рассудка – я поселилась в ближайшем селении под видом деревенской девушки и под именем Альдонса. Признаюсь с удовольствием: я так хорошо сыграла свою роль, что впоследствии мне самой не раз доводилось слышать: «Дульсинея Тобосская была, говорят, великою мастерицею солить свинину и в рассуждении сего не имела себе равных во всей Ламанче».
Чем более узнавала я историю печального героя своего, тем более жалость к нему, поселившаяся в моем сердце в первые минуты встречи, вытеснялась восхищением и восторгом. Скажу больше: вскоре я была влюблена в него. Но я – увы! – ни разу не решилась открыть ему свое сердце. Я позволяла себе только изредка и издалека с обожанием созерцать властителя моей души; он так никогда и не узнал о той любви, каковую возжег он во мне. И никогда не узнал он о самом существовании моем.
Любовь моя к вечно печальному рыцарю была и останется навсегда неразделенной и безымянной. Но так распорядилась судьба, и не мне противиться ей, я могу лишь смиренно принять ее, как не заслуженный мною дар.
Возможно, многим в округе он казался нелепым и даже безумным, но я видела его иным, – а что, признайтесь, может быть истиннее образа, воссозданного любовью?!
Наконец, в этом же селении я повстречала одного бедного сборщика податей, бывшего солдата, потерявшего левую руку в сражении при Лепанто, и свела с ним знакомство. Он был великий охотник до рыцарских романов, сам в часы досуга склонялся с пером над листом бумаги, – в чем признался мне однажды со смущением.
Сборщик податей был нищим и гордым. Но найдется ли на свете хоть один человек, лишенный тщеславия? Я уговорила сего бедолагу, дабы он – к вящей славе своей правой руки – выпустил в свет мою повесть под своим именем. Пусть обстоятельство сие не смущает тебя, читатель. Я поступила так, движимая только одним: иначе род людской навеки будет лишен развлечения и удовольствия, каковые повесть моя может доставить всякому, кто познал в этом мире безрассудство любви и отваги.
Да будешь ты, любезный читатель, вознагражден так, как была вознаграждена я!
Для чтения про себя, вслух и на два голоса
Наверное, только через месяц после пожара решился я прийти вновь к Дому писателя.
Дом смотрел на город и на Неву пустыми глазницами. Стены – в копоти; до сих пор пахло дымом и гарью. Единственное, что сделали за этот месяц, – обнесли дом забором.
Ветер шевелил в переулке золу и пепел, мокрые обгоревшие листы рукописей.
Я поднял несколько листков. Чей-то рассказ?
«…Писателем я стал из боязни. Вы, может быть, подумаете: из боязни жизни? жены? соседей по коммуналке? начальства? Но разве такой страх может стать причиной творчества?
Я боялся времени.
Скажите: в детстве вы удивлялись, почему время течет только из прошлого в будущее? Куда оно девается? Где у него начало и где конец? Может ли оно повториться? Было у вас так, да? Вот и я, ребенком, спрашивал об этом постоянно – и самого себя, и взрослых. Взрослые на мои вопросы ответить толком ничего не могли. Но чаще всего даже и не отвечали – отмахивались от меня, как от назойливой мухи.
Мне вспоминается: был я одинок. И еще в детстве стал сочинять истории, главным героем которых я сделал время. Уже свое собственное. Я мог делать с ним все, что угодно. Лишь бы фантазии хватало. А фантазировать я любил.
„Андерсен“ – называли меня и дети, и взрослые. Я краснел. Все думали: я обижаюсь; но я не понимал пренебрежительной иронии своих знакомых и смущался потому, что даже в шутку не мог позволить себе называться так. Для меня, мальчишки-фантазера, Андерсен был величайшим писателем.
Нет, нет, я вовсе не ощущал себя гадким утенком. Скорее уж – белой вороной…
Реальное время, разумеется, текло своим чередом – как и полагается: из прошлого в будущее. И я в конце концов стал взрослым. Но привычка писать с годами не исчезла; напротив, чем больше времени моей реальной жизни утекало в прошлое, тем больше исписывал я бумаги: все придумывал и придумывал новые правила игры со временем.
Но показать кому-либо свою писанину я долго не решался.
Наконец написал один рас…»
Второй листок обгорел сразу с двух сторон.
«…лать будем?
– Ну что же, – рассудительно произнес степенный Игорь Григорьевич, – только автор повинен в том, что мы с вами попали в весьма щекотливое для нас положение. Мы хотим есть? Значит, мы должны отыскать автора – и пусть он нас накормит! Ведь только по его милости мы сейчас подыхаем с голоду. Так вот, пусть он и придумывает, как накормить нас! Это его забота, а отнюдь не наша. Еще Ильф и Петров говорили: „Спасение писателей – дело рук самих писателей“. Автора!
Кинулись искать автора.
Но того и след пропал – словно и не было никогда…»
Еще один листок. Продолжение первого?
«Я решил, что с этим рассказом уже не стыдно и на люди выходить. И вышел: отнес его в редакцию одного журнала.
И признаюсь сразу: вскоре уже сам рассказ сыграл с автором злую шутку.
Редактор встретил меня в первый раз чрезвычайно приветливо, бережно взял листки из моих рук в свои и, улыбаясь, сказал: зайдите через неделю.
Я пришел ровно через неделю. Когда я поднимался по редакционной лестнице, сердце мое прыгало: сейчас, сейчас, возможно, буквально через минуту, решится моя судьба!..
Редактор встретил меня снова приветливо и, извинившись, что не было времени прочитать мой рассказ, попросил: зайдите еще через неделю.
Через неделю я снова пришел… – в общем, смотрите два предыдущих абзаца.
Так продолжалось довольно долгое время – ведь я был человеком наивным, ничего не смыслящим в издательской рутине, верящим людям на слово.
В конце концов я понял: я попал в какой-то заколдованный круг, неподвластный законам материального мира. Время здесь не текло из прошлого в будущее. Оно бежало по кругу, неизменно повторяя самое себя, и было бессильно вырваться за пределы незримой, но всевластной черты.
Круг был маленький, совсем крохотный, и мне, автору, места в нем не было.
Не было места не только автору, но и его героям тоже. Я ничем не мог им помочь. И матерясь, проклиная меня на чем свет стоит, они канули в Лету, провалились в тартарары. И сам след их исчез…»
Я стоял на набережной у дощатого забора, еще не успевшего потемнеть от дождей и времени.
Летел по ветру невесомый, бессмысленный пепел рукописных листов. Что было написано в них? Герои погибли, не дождавшись автора; автор не смог им помочь, ибо сам заблудился во времени, которое придумал не он…
– Да брось ты, – весело сказала дама, вышедшая из ближайшего ко мне подъезда. Вслед за ней на набережной появился понуро ссутулившийся мужчина; остановился, застегивая верхнюю пуговицу рубашки. – Брось и разотри. Нашел из-за чего расстраиваться! Ну, выпил вчера с приятелем немного лишнего, с кем не бывает?! Ну, позвонил. Мне только жаль, что трубку сняла не я, а муж. – Дама взяла своего кавалера под руку. – Если бы я первая подошла к телефону, я бы что-нибудь придумала и выскочила к тебе и к приятелю твоему. Мне было бы оч-чень любопытно узнать: кто из вас – тонкая рябинка, а кто – канализационный люк… Да улыбнись ты, наконец! Я-то ведь улыбаюсь. Я вообще оптимистка и гуманистка. И если что-нибудь надо в связи с гуманизмом, то звони без колебаний… Да ты ведь знаешь. Для тебя двери моего сердца всегда стоят раскрытые. И пива я тебе сейчас куплю, можешь не сомневаться… И ладно, и молчи, и Бог с тобою, слушай меня, как слушают морской прибой…
А последнее, что я смог расслышать: женщина иронично и громко пропела:
Мой миленький дружок,
прелестный пастушок…
Летел по ветру бессмысленный пепел. Летели листы рукописей – словно листья осенних деревьев. Все дальше и дальше от меня уходили мужчина и женщина. Летел пепел рукописей, и сгоревшие слова не отбрасывали тени…
И только ангел, сверкавший на шпиле Петропавловки, все никак не мог решиться на то, чтобы взмахнуть крылами, подняться и улететь.
Описка
Этот рассказ был написан летом 89 года. По каким-то – тогда мне ясным, сейчас совершенно забытым – причинам я перенес действие в август 91-го. Написав рассказ, я благополучно забыл о нем. Вспомнил его только во время августовского путча. Возможно, у кого-то из читателей тоже возникнут ассоциации с теми днями 91-го года…
«…– Неужели нет иной жизни, иной Земли, иного течения времени?! А есть только эта скука, эта земля под ногами, это бессмысленное бытие наше?! – Она говорила взволнованно, грудь ее поднялась. – Ладно, я соглашусь: нет рая. Но неужели и ада нет? Пусть хоть Сатана появится среди нас, жалких, ничтожных, неосмысленных. Пусть он вочеловечится. Я и на это согласна. Но только пусть это подлинно будет Са…»
– …Вы русский язык понимаете? Так избавьте же меня от своего присутствия. Я ведь сказал вам уже: вы мне мешаете. Я работаю! Какого черта, в конце концов, вы здесь торчите?! Убирайтесь вон! Слышите? Немедленно! Вон!
Писатель гневался. А Гость был тих и печален.
Из кармана пальто он вытащил кусок изразцовой плитки.
– Вы не хотите выслушать меня… Я вас понимаю. На вашем месте я бы тоже так поступил: выгнал незваного гостя. Но, может быть, вот это заинтересует вас?
– Что это? – мельком взглянув на ладонь Гостя, настороженно спросил Писатель.
– Мне почему-то кажется: это – из вашей ванной комнаты.
– Дайте мне! Так… Вы это сейчас откололи?
– Господь с вами! Я в вашей ванной комнате сроду не был и даже не знаю, где она находится.
– Так. Оставайтесь здесь. Я сейчас вернусь. К письменному столу не подходить! Слышите?
– Не подойду. Не беспокойтесь. Я послушный, – кротко отозвался печальный Гость.
– О да, он послушный, послушный он, уж такой он послушный… – недовольно бурчал Писатель, идучи к двери.
Вернулся он минуты через три. Гость неподвижно стоял посреди кабинета. Писатель молча, вопросительно взглянул на него.
– Я нашел этот кусок изразца… в прошлом году… м-м, ну да, так, наверное, правильнее всего будет сказать…. Совсем недалеко от вашего дома. И подумал, что, скорее всего, он из вашей ванной комнаты. Я не ошибся?
Писатель не посчитал нужным отвечать и сам, в свою очередь, торопливо спросил:
– У вас какой-либо документ имеется?
– Вот, пожалуйста, паспорт. – Гость с готовностью, словно только и ждал этого вопроса, вынул, все из того же кармана пальто, красную книжицу, раскрыл ее и, раскрытую на раскрытой ладони, протянул Писателю. – Я, собственно, и хотел, чтобы…
– Потом, потом… – Писатель хищно и недоверчиво всматривался в паспортную страницу.
– Вот видите, – стал показывать Гость, тыча указательным пальцем левой руки. – Фамилия: Мартемьянов. Имя: Александр. Отчество: Николаич.
– Николаевич! – брезгливо поправил Писатель.
– Виноват. Николаевич. Но видите? Видите? – Гость говорил, упорно и нелепо тыча пальцем в свой паспорт. – Теперь понимаете? Все совпадает. Абсолютно все. – И Гость закричал громко и возбужденно: – Понимаете? Абсолютно все!
Писатель молча смотрел на паспортную страницу; на Гостя он глаз не подымал. Тот осторожно вынул из рук Писателя невесомую книжицу, сказал, как малому ребенку:
– А теперь давайте перевернем страничку. Что же мы увидим? Число, месяц, год рождения: 21 ноября 1943 года. Все, как у вас – только на столетие позже… Ну, теперь-то вы все понимаете?
Писатель наконец взглянул на Гостя и усмехнулся, как будто даже лукаво:
– А вот здесь вы ошиблись, м-м… молодой человек. Я родился не 21-го, а 9 ноября.
– Да, да, конечно, конечно, вы верно заметили, – быстро проговорил Гость. – Очень верно. И я не спорю. Кто же станет опровергать очевидное? Но тут и вы – правы, и я, как ни странно, – прав. Дело в том, что вы родились по старому стилю, а я – уже по новому. В России в двадцатом столетии был введен новый стиль… ну, такой, какой существует во всей Европе.
– Гм… действительно. 9 плюс 12 будет 21. Простая арифметика. Мне доступная.
– Вот видите! Вы меня сразу поняли. Я так и думал, что вы все сразу поймете! – Гость заулыбался. – И еще, смотрите! еще одно совпадение. Место рождения: Ленинград. А это…
– А это, если следовать вашей логике, конечно же Петербург, – закончил Писатель. – Но почему он переименован? Так странно звучит: Ле-нин-град. И он… он уже не столица Российской империи? Столица – снова Москва? «В Европу прорубить окно» России так и не удалось?