Текст книги "Страдания юного Зингера"
Автор книги: В. Андреев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Карменсита, или осколок дня
– Ее пример – другим наука.
Но Боже мой, какая скука:
Она другому отдана
И будет век ему верна!
– О Господи! Вдобавок ко всему еще и Пушкина переврал!
Из разговора
Фантастический рассказ
«Если-предчув-ствие-меня-не-обма-ныва-ет, – поднимаясь по лестнице, в такт шагам говорил про себя Валентин, – а-оно-меня-никогда-не-обма-нывает, – то-мне-здесь-отло-мится-по-хоро-шему… Вот-только-не-торопить-СЯ!» Валентин нашел нужную дверь, нажал кнопку звонка.
Он сам вызвался пойти к Светлане Борисовне, старшему бухгалтеру, хотя и не служил под ее началом. Она заболела, а надо было подписать кое-какие бумаги. Валентину Светлана нравилась… и к нему, кажется, она тоже относится с симпатией… Посему и было у него сейчас приподнятое, игровое настроение.
Дверь открыла сама хозяйка. Правой рукой она придерживала у горла ворот халата.
– Входите, Валентин Евгеньевич, я вас ждала.
– И я ждал встречи с вами, словно цинготные зубы вкусной и здоровой пищи, – ответил Валентин, стоя уже в прихожей.
– Ого! – улыбнулась хозяйка. – Ответ, признаться, весьма неожиданный. Что же, если вы голодны, то, разумеется, я вас накормлю.
– Да что вы, что вы, Светлана Борисовна, я не голоден. Это я так… пошутил… неудачно, наверное. Тогда извините. Но я, честное слово, рад, что пришел к вам.
– Ну, а чаю-кофе все-таки выпьете?
– Спасибо. От кофе не откажусь.
– Тогда проходите на кухню.
С делами было покончено в десять минут. За это время вскипела вода. Хозяйка поставила на стол банку растворимого кофе две чашки, сахар, достала коробку конфет.
Они сидели на диване, полукругом охватывающем кухонный стол. Светлана Борисовна стала говорить про квартиру, про житье-бытье. Потом спохватилась:
– Да что это я, ей-богу! Вам все это неинтересно.
Валентин немного придвинулся к ней.
– Говорите, пожалуйста. Я слушаю вас – и целую ваш голос.
– Молодой человек у нас поэт? – Светлана Борисовна критически оглядела его и спросила: – А вы уверены, что умеете целовать?
– ???
– Я имею в виду голос.
Валя взглянул на ямочки возле Светланиных губ и произнес, как бы задумчиво и со вздохом:
– Если ты сведешь на нет
мой родной менталитет,
будешь плакать ты сама —
я сведу тебя с ума.
А Светлана Борисовна ответила без вздоха и совершенно серьезно:
– Я и не знала, что мы с вами на «ты», Валентин Евгеньевич!
– Но что нам мешает перейти на «ты»? – Валентин еще немного придвинулся к хозяйке. – А я могу даже поэму о любви прочитать. Оптимистическую.
– Длинную?
– Очень.
– Тогда не надо.
– Но я все равно прочту. Уверен, что вам понравится.
Если я приду однажды
и скажу, что я несчастен, —
выстави меня за дверь.
– Всё?
– Всё.
– Но я могу выставить вас за дверь прямо сейчас. Не хотите?.. Тогда, молодой человек, сидите тихо и не чирикайте.
Глаза Светланы смеялись, но лицо ее было строгим. И даже, наверное, хмурым.
Сидеть тихо и не чирикать – это в планы гостя не входило.
Он был уже готов положить свою ладонь на ее руку, но в это мгновение откуда-то из-под дивана вылез пуделек и деловито уселся между ним и Светланой Борисовной. Та от души рассмеялась.
– У-у, какой славный песик! – фальшиво сюсюкнул Валентин.
Хозяйка обиделась.
– Это девочка, – сказала она сухо. – Ее зовут Карменсита.
Валя попытался улыбнуться:
– Подходящее имя для карманной собачки.
– Опять обижаете, Валентин Евгеньевич, – надув губки, произнесла хозяйка.
Валентин потер пальцами мочку уха.
– М-да… Не угодил… – Помолчал. – А знаете что? Давайте я ее выведу погулять?
– О-о! Вот это было бы очень мило с вашей стороны. Не затруднит?
– Какой разговор, Светлан Борисовна?! Для вас… ради вас… я… – заторопился Валентин.
Выйдя на улицу, он почти тотчас выпустил поводок из рук. Карменсита помчалась к ближайшему деревцу. Валя глянул вослед собачке, сплюнул и пошел в дом.
– А где Карменсита? – с неподдельным испугом спросила Светлана Борисовна.
– Да вот, – стал оправдываться Валентин, – не успели выйти за дверь, а она вырвалась и убежала…
– Врете! – Хозяйка схватила с вешалки пальто.
– Да погодите же, Светлан Борисовна! Вы же больны! Да не волнуйтесь вы так! Сейчас я приведу вам ее!
– Не верю я вам, Валентин Евгеньич. – Светлана Борисовна торопливо сбегала вниз по лестнице. – Ни на грош я вам не верю.
Карменсита, поскуливая, сидела у самой двери. Хозяйка схватила собачку, прижала к груди.
– Дрожишь, бедненькая! Малышка моя! Перепугалась, девочка?.. А вы, вы, Валентин… как вас там по отчеству… Уходите сейчас же! Видеть вас не хочу! Вы просто изверг какой-то!.. – Она осеклась. Глаза ее пылали гневом и презрением.
«…Не задался день, – думал Валентин, идя по улице. – Не день, а осколки какие-то. А вроде все так славно начиналось!.. Э-эх, поторопился я. – И вспомнил: утром ему снились птицы; а оказалось: трезвонит будильник. – Вон оно что! Вот отчего фиаско – сам день начался с обмана…»
Валентин вздохнул.
То ль мука пшеничная,
то ли мука смертная.
Жизнь идет отличная,
только очень скверная.
Снова вздохнул. И сказал, – словно в утешение себе:
Ничего на свете нету,
лишь любовь по интернету.
– Чего же здесь фантастического? – удивится читатель. – Обыкновенная бытовуха.
Давай, читатель, объяснимся.
Фантастическое здесь вот что. Валентину в кругу друзей-приятелей, за бутылкой вина или водки, не раз доводилось вспоминать эту историю, этот день – и никогда в его рассказе не было почти ни единого слова правды.
Прохиндеец
– Алло, Ирина?.. Ира, это я – Борис. Это я только что звонил, но телефон…
– Это не телефон, это я положила трубку. Я не хочу с тобой разговаривать.
– Но подожди, не вешай трубку. Я тебя умоляю – послушай…
– Не умоляй. И слушать не хочу. Мне противно. Я понимаю: ты извиниться хочешь, прощения попросить. А мне твои извинения нужны как…
– Но…
– Тебе Миша нужен? Его здесь нет. Он на работе. Туда ему и звони.
– Я звонил. Никто не подходит. Я подумал…
– Думать раньше надо было. Вчера. Садист сентиментальный! («Ну, спасибо…») А теперь: гуд бай.
И вдруг ее прорвало: Ирина заговорила резко, зло, почти без пауз.
– Звони ему, встречайся, целуйся с ним! На здоровье! Но зачем ты и Миша твой, – зачем мне-то вы нервы треплете? Вы. Оба. Да, оба. Скажи: зачем?.. Вот видишь, уже молчишь. Зачем ты вообще к нам заявляешься? Ты приезжаешь – на день, на два. Гость дорогой, как же! И Михаил все ради тебя забывает. Все дела, дом, семью. Жену. Всё – побоку. Я ему сразу – никто. И звать никак. Одно только: «Ведь Борисыч приехал! Я с ним так давно не виделся! Мне с ним так о многом поговорить надо! Пить? Ну что ты! Ни-ни». А чем все ваши встречи кончаются? Самой обыкновенной пьянкой. Тьфу на вас. Просто свинство, честное слово. И зачем мне-то постоянно врать? Что я вам сделала плохого? И тебе, и ему? А вы всё врете. И ты, и Михаил твой любимый. Господи! Разве я вас ссорила когда-нибудь? Клин между вами вбивала? За что же ты меня так ненавидишь, а, Боря? Чем я виновата перед тобой, перед Мишей? Ты – хороший, он – хороший, вы все – просто замечательные. Одна только я у вас – плохая. Мегера какая-то. Стервь египетская… Ты вот приехал, и через день – фьють! – и нет тебя. А мы потом с мужем неделями ссоримся. Он на меня бочку катит, я – на него. А я что, в ссоре хочу с ним жить? Как по-твоему? Ну, скажи. И ты – слушай, слушай меня! Хоть это тебе сейчас и неприятно. Но я всю правду скажу. Друг тебе твой любимый не скажет. А я – скажу. Достал ты меня. Можешь обижаться на меня – твое дело. И вот знаешь, как я тебя называю? Прохиндеец! Обидно, да? Ничего, потерпишь. Ты на себя посмотри. Вот прямо сейчас посмотри. Ну. Хорош? Приезжаешь к нам полупьяный, рожа красная, врешь без зазрения совести и без какого-либо смысла. И друг твой любимый тоже хорош! Я понимаю – что же я, не понимаю? – ну, встретились после долгой разлуки, поговорили, ну, выпили немного. Ну, разойтись не могли никак. Но что: домой мне нельзя было позвонить, а? Где вы вчера с ним были? Всю ночь почти. Хороши вы, значит, были, если позвонить не смогли. Как до первой рюмки дорветесь – так всё, тормоза не держат, остановиться вовремя ну никак не можете. Противно. А обо мне вы подумали? Что я всю ночь не спала, – подумали?! Ну, где, где вы были? Молчишь. Эх, ты… А у меня ведь нервы не стальные, учти. И Михаил твой пусть учтет, друг твой любимый! Терпение мое однажды и лопнуть может. И худо вам тогда будет. Ох, худо!.. Да, впрочем, я ведь для вас – так, пустое место, ноль без палочки. Да-да, я знаю, что я говорю. Но – ничего, ничего, будете еще локти кусать. И другу своему любимому, Борис, можешь это передать… У меня тоже голова на плечах имеется, и я не глупее вас. И в какой-нибудь прекрасный день я не только тебя, Борис, но и его – на порог не пущу. Хватит! Так и запомните. Раз и навсегда. Оба. Вы оба. Я умею не только любить, но и ненавидеть – тоже. Этого вы еще не знаете. И предупреждаю: берегитесь! И ты это запомни. Учти на будущее – если ты нас, как ты сам всегда твердишь, любишь. Пьяницы несчастные. О, Господи, Господи, за что же? Ты все запомнил, Борис? Тогда – всё. Я тебе сказала, ты меня понял. Так? У меня в отличии от вас, пьянчуг-забулдыг, еще дел по горло. А Михаила на работе найдешь. Но если вчерашнее повторится… Ты понял меня, Борис? Я не шучу! И последнее: попадетесь мне сегодня под горячую руку – убью. Обоих. Разом.
Ирина с силой бросила трубку.
Борис положил свою с какой-то боязнью и неспешностью. Закурил.
«Однако…» Он приехал в Ленинград вчера утром, позвонил Мише на работу, хотел, как обычно, встретиться. Обещал, что позвонит еще раз, в конце рабочего дня, и – не смог, закрутился с делами. И вот сейчас хотел извиниться перед Мишей, встретиться с ним сегодня. «Слава Богу, я ничего не успел ей сказать! Слава Богу, ничем не успел навредить!..»
Мир как воля и представление
Из милицейских бумаг
…Несколько месяцев назад студент 2-го курса Иннокентий Ткачев, насмотревшись порнографических фильмов, решил реализовать свои сексуальные фантазии. Он договорился с друзьями и подругами по общежитию, и они устроили оргию в комнате, в которой проживает вышеупомянутый Ткачев. Опыт оказался неудачным. Решив, что это случайность, Ткачев еще несколько раз повторил подобный опыт «групповухи», но ничего, кроме разочарования, по его словам, не испытал.
Дальше – больше. Разочаровавшись в красоте любовных утех, он перестал верить в искусство, а затем – и в жизнь. Забросил учебу, пропивал все деньги, какие присылали ему родители. Бегал по коридорам голым, призывал вернуться к какому-то Мафусаилу (разыскать этого Мафусаила не удалось), грозился то выброситься из окна, то поджечь общежитие, использовал нецензурную лексику. В общем, вел себя антиобщественно. В конце концов устроил дебош, в результате чего был доставлен в отделение милиции.
В милиции продолжал вести себя вызывающе и агрессивно, размахивал руками, заявил, что ничего вокруг не существует. Одна черная дыра. Нихиль, как он, если не ошибаюсь, выразился. А если что-либо, мол, и существует, то – вот ведь наглец! – только как фантом его, студента Ткачева, воображения. Нес, одним словом, всякую несусветную чушь. Крыша у парня, наверное, совсем съехала. Слушать его мочи не было никакой, и пришлось провести с задержанным студентом воспитательную беседу. Нет, я не бил его. Ударил пару раз – и всё. Вовсе не сильно. Ему, хлюпику, и этого оказалось достаточно, чтобы понять, кто есть ху.
За полученный урок он был мне благодарен. И, очнувшись, сделал чистосердечное признание.
– Спасибо, голубчик, – сказал он мне.
И даже прослезился. От счастья…
А потом, когда уже окончательно пришел в себя, заявил, что он все осознал, что ошибался, что мир, оказывается, существует, а это его, все того же уже упомянутого Ткачева, на самом-то деле и нет.
В общем, как нас учили: нет человека – нет проблемы. Поэтому и мою объяснительную записку по поводу задержания студента Иннокентия Ткачева прошу считать несуществующей.
Репортаж с фуршета
Широко улыбаясь, рашен красавицы в псевдокрестьянских нарядах внесли в зал подносы с «Советским шампанским».
– Нас обманывают! – вскричал пылкий француз. – Шампанское не может быть советским!
Могучий эстонец крепко обхватил француза своими ручищами.
– Ты прав, труг. Советским вопче ничто не может пыть! Оттай нам псковскую теревню Тетово!
– Она не моя, – стараясь вырваться из объятий, стал объяснять полузадушенный француз, – но я добрый: можете забирать хоть всю Псковскую область!
– Нет, нет! – энергично затряс головой эстонец. – Нам не нато всю опласть. Мы – страна маленькая. Мы трепуем только, чтопы нам оттали теревню Тетово!
– Мы – тоже маленькая страна, – подал реплику голландец. – Нам тоже многого не надо. Есть в Петербурге место, Новой Голландией называется. Пусть это место принадлежит нам!
– И мы тоже не претендуем на весь город, – скромно заметил итальянец, но в его черных очах прыгали чертики. – Слишком уж северная Венеция, Бог с ней. Но в Петербурге есть Эрмитаж. И он непременно должен быть нашим! Да, он наш и только наш! – воскликнул южанин с гордым профилем римских цезарей. И с любезной улыбкой добавил: – Русским будет достаточно Русского музея.
– Как?! – искренне изумился похожий на грузина колумбиец. – У них целых два музея?! Поистине terra incognita! А когда же они были открыты Колумбом?
– А нам, – закричал, захлебываясь словами, испанец, – должен принадлежать Пушкин! Мы, именно мы спасли для человечества царскосельские дворцы. – Он гордо вскинул голову. – От варваров-славян и от варваров-тевтонов! И мосты, и железные дороги должны быть нашими – их Бетанкур строил!
– Ну, а нам, – показал крупные, ослепительно белые зубы эфиоп, – по праву принадлежит Михайловское. – Он говорил медленно, громко, чеканя каждое слово. – Арап Петра Великого – наш? Наш! А его правнук Пушкин? Да ведь Александр Сергеевич – это наше всё! У нас есть своя гордость, и мы его никому не отдадим.
– Может, вам еще и Москау отдать?! – осведомился немец. – Ведь Пушкин именно там родился. Но ты, беспёрое и двуногое, запомни, так, на всякий случай, мои слова: Москау тебе не видать как своих ушей. Она никогда не будет вашей!
– И вашей тоже не будет! – подскочил к нему француз, наконец-то освободившийся из эстонских объятий. – Моску вы не взяли, Моску взяли мы. Задолго до вашего похода. Значит, она – за нами!
– Ну что же, – невозмутимо ответил немец, – зато мы взяли Париж. А надо будет – снова возьмем!
– Ах, ты, герр! – затряс крепко сжатым кулачком француз и от возмущения перешел на русский мат.
– Прошу пана, – не выдержал вежливый поляк, – не сквернословить в присутствии хоть и русских, но все-таки дам. А также позволю себе заметить: Москва – это прежде всего польский город. И если ясновельможные паны будут любезны выслушать меня, то я скажу: нам надлежит вернуться к границам 1618 года.
Немец посмотрел и на поляка, и на француза равнодушно.
– Мы Москау и даром не возьмем. Что нам с ней делать? Сами посудите. Если только с лица земли стереть – вместе с Петербургом? Но кому от этого и какая польза будет? Выжженная земля, пустошь… А нам сейчас вполне достаточно одного Поволжья. И никакого голода там никогда впредь не будет, уверяю вас всех.
– А наш Хулио Хуренито московский Кремль брал, – похвастался толстый, оливкового цвета мексиканец.
– Как так? – вновь изумился колумбиец.
– Да вот так, амиго, – наставительно ответил ему сосед по континенту. – Книги надо не только свои сто лет в одиночестве читать, а и другие бы тоже. Умственный кругозор расширять. Был у нас такой национальный писатель-космополит, Эренбургом звали…
– Да всех этих москалей, – зычно гаркнул красный как рак украинец, – надо на Север загнать. В Соловки! В Воркуту! В Сибирь! Не дадим им нашу землю святую поганить! Не позволим москалям и жидам жрать наше сало и пить нашу горилку! Русь изначально Киевской была. Такой она должна оставаться и впредь!
– Всех русских в Сибирь! Правильно! – не менее громко крикнул широкоплечий латыш. – Они в Сибири уже немало народов сгноили. Но места там еще много, на всех русских с лихвой хватит!
– Детально вас благодарю, – сладко улыбаясь и кланяясь, сказал японец, – но Сиберия – наса!
Голос японца был тих и смешон, но такая сила и власть прозвучали в этом голосе, что все невольно замолчали.
Пауза затянулась. Вероятно, не один ангел успел пролететь под сводами зала.
И тогда слово взял американец.
– Хорошо, – сказал он почти ласково, – была вам Хиросима, будет вам и Сибирь. – Американец внимательно оглядел всех присутствующих. – Дискуссию можно считать законченной. Хотя излишние эмоции помешали провести ее на должном, конструктивном, уровне. Наиболее взвешенной, реалистической следует, несомненно, признать точку зрения, которой придерживается многоуважаемый господин… гм, гм… неандерталец… гм… нидерландец. Полякам, я полагаю, достаточно будет улицы Гороховой, что в Петербурге. Она начинается с Дзержинского и завершается Горем от ума. Это как раз для них. Шведы могут вернуть себе старинную крепость над Невой. И если хотят, – пожалуйста, мне лично не жалко, – могут вернуть Петербургу его историческое имя: Ниеншанц. Они – мирные и не жадные, им этого хватит. Папуасы пускай Кунсткамеру забирают: живут там и там же себя демонстрируют. Армянская церковь вместе с кладбищем – армянам. А латышским стрелкам можно Смольный отдать. Им там привычно. Но чтобы за пределы штаба революции – ни ногой. Это – обязательное условие. Мы, американцы, – не сторонники войн и агрессий. И не хотим никого запугивать. Но мы неизменно готовы отстаивать записанные в нашей Конституции принципы демократии. Отстаивать – всегда и всюду… Уже давно есть Русская Америка. Так почему бы не быть Американской России? Логично? Без сомнения, логично. Аплодисментов не надо. Прошу, господа, всех поднять бокалы. Prosit.
Послышался нежный и почти дружный звон хрусталя.
Выпив шампанского и аккуратно поставив бокал на белоснежную салфетку, японец с силой полосонул себя мечом по животу. Тем, кто хотел смотреть, было видно: в вывалившихся кишках лопаются легкие пузырьки советского шампанского.
В наступившей тишине слышен был только плачущий голос могучего эстонца:
– Оттайте нам Тетово!
(Расшифровка 1993 года)
Г… р… б…
Ужасный сон отяготел над нами…
Федор Тютчев
Оглянусь на пустырь мирозданья…
Олег Чухонцев
Жизнь, конечно же, постоянно готова учудить какую-либо скверную, злую шутку. И скверно, пожалуй, даже не то, что все завершается смертью; плохо, что сама жизнь, одарив опытом лет, оставляет нам все меньше надежд и иллюзий. Становимся ли мы с годами мудрей и талантливей? Бог знает. Но, старея, мы уже перестаем ждать от жизни какого-либо подарка, какого-либо романтического обмана.
Аполлон родился в 46-м. Почти всех мальчиков, родившихся в том году, называли Викторами. Но родители единодушно решили дать сыну имя – Аполлон. И отец, и мама, – хотя оба они и были по образованию технарями, – самозабвенно любили поэзию. Им хотелось, чтобы в русской литературе появился третий Аполлон. Правда, в ту послевоенную пору мало кто помнил об Аполлоне Григорьеве и Аполлоне Майкове. Да пожалуй, и о покровителе муз вспоминали тоже не часто. Как бы там ни было, мальчик оказался поэтически одаренным. Родители поверили в то, что судьба будет к Аполлону более милостива, чем к ним, не получившим признания поэтам. «Гены пальцем не раздавишь», – сказал отец и непроизвольно оглянулся; генетика уже не называлась продажной девкой империализма, но она еще оставалась «подозрительной» наукой.
Школьником Аполлон ходил в литературный клуб «Дерзание». В конце 50-х, в 60-е годы кружок этот был известен всему Ленинграду. Родители юных дарований пережили убийство Кирова, предвоенный террор, блокаду, ленинградское дело. Дети учились по учебникам, где уже не было портретов Сталина и где даже Сталинградскую битву расплывчато называли битвой на Волге; но, правда, были портреты Ленина, Гимн Советского Союза и подхалимски обязательные фразы о Никите Сергеевиче. Впрочем, после 64-го слова о Хрущеве были стыдливо изъяты… Одно время без кружка «Дерзание» Аполлон не мог прожить, пожалуй, и дня. Хотя столько ехидных замечаний в свой адрес – и всё из-за имени! – сколько он выслушал от сверстников-поэтов, он не слышал, наверное, за всю жизнь. Но чего не простишь гениям! А он был благодарен им уже за то, что они разрешали побыть рядом с ними и послушать их стихи. Воспитанный на поэзии девятнадцатого века, рано овладевший версификаторским мастерством, Аполлон понимал, что он вряд ли сможет освоить новации своих сверхталантливых и амбициозных товарищей.
Поэтом он не стал, но был желанным гостем в любой компании, поскольку мог легко сочинять звонкие вирши «на случай». Правда, самому ему радости от этого было мало.
Все четыре военных года отец провел в Ленинграде, но о блокаде он вспоминал редко. «Мы были безоружными и подыхали с голоду», – говорил он. Более словоохотливым отец становился тогда, когда приходили его друзья. Они пили водку, шумели, курили, плакали. По блокадной привычке аккуратно сметали со стола хлебные крошки и съедали их. Рваной двухцветной рубашкой растекалась по сковородке яичница. Ржавым пятном между кольцами лука лежала селедка. Аполлон навсегда запомнил слова одного отцовского товарища: «Я не боюсь смерти, но оказалось, что надо бояться жизни».
Отец умер в тот год, когда Аполлон заканчивал школу.
Жил Аполлон в самом центре Ленинграда, на Адмиралтейской набережной. Неуверенный в себе, мечтательный подросток смотрел на правый берег Невы, на Кунсткамеру, на Академию наук, на Университет и думал: какие необыкновенные, великие люди работают там! Он им – не ровня.
К своему немалому удивлению, Аполлон легко поступил на филфак. На устном экзамене по языку и литературе он, вытащив билет с вопросом о Маяковском, сказал экзаменатору (обнаглел от застенчивости): «Давайте поговорим с вами, как держава с державой». Тот поднял брови, спросил о чем-то простом, поставил «отл.» и отпустил с миром.
Первые же месяцы университетских занятий не оставили и следа от юношеских иллюзий. Лекции по основным дисциплинам разочаровывали – все, о чем говорили преподаватели, Аполлон и так хорошо знал; общественные науки раздражали. Впрочем, какой студент способен умереть от скуки?! К тому же рядом были язвительные поэты из «Дерзания». Появились и новые приятели.
Так как Аполлон жил буквально в двух шагах от Университета (только мост перемахнуть), то друзья-студенты, особенно поначалу, у него дневали и ночевали. Мама, добрейшей души человек, кормила всех подряд, а нередко пришивала то пуговицу, то вешалку к пальто.
Мама умерла, когда сын был уже доцентом.
На пятом курсе Аполлон женился. Женился по страстной любви. На филологине, которая самозабвенно любила русскую поэзию. Вскоре родился сын, затем, через два года, – дочь.
Поступая в Университет, Аполлон полагал: он будет заниматься литературой; но получилось так, что он оказался в стане лингвистов. Многие годы он каждое лето ездил в языковые экспедиции, записывал речь старых крестьян. Даже дожив до седых волос, он совершенно по-детски радовался, когда слышал какое-нибудь старинное либо редкое слово. Разманить… кошева… паужин… Или, скажем, голубец, – но не в привычном всем и каждому значении, а: «деревянный крест с двускатной кровелькой», который ставят на могиле. Впрочем, ретроградом Аполлон не был и к молодежному жаргону относился вполне терпимо. На экзаменах он безжалостно проваливал только студентов без царя в голове: «В данном случае я – монархист».
Пожалуй, самым трагичным в его жизни было вот что: он любил слово живое, а ему постоянно приходилось писать бесцветным языком мертвые, академические статьи.
Студенты Аполлона любили. Он был и строг, и добр. Лекции читал вдохновенно. Более тридцати лет Аполлон преподавал на филфаке, и ни одного занятия он не провел «на автомате».
Началась перестройка, была упразднена цензура, стали издаваться запрещенные прежде книги. И произошла престранная вещь: казалось бы, слово – это нечто эфемерное, но дали свободу слова – и великая империя рухнула, словно карточный домик. Правда, вскоре Аполлон с горечью убедился: в России свобода слова равнозначна свободе матерного слова. В уличной стихии русской речи он ощутил себя внутренним эмигрантом.
И еще он увидел, как легко и быстро люди могут превращаться в обезьян. Пожалуй, не только легко, но и охотно.
«Не боюсь смерти, но оказалось, что надо бояться жизни…»
Почти всю жизнь Аполлон прожил в центре города, в одной и той же квартире, с высокими потолками и широкими окнами. Поначалу у них с отцом и матерью было две комнаты в четырехкомнатной коммуналке. В 70-е годы уехали сперва одни соседи, затем другие. И Аполлон – с женой и двумя детьми – стал хозяином великолепной квартиры. На семейном совете ему под кабинет отдали самую большую комнату – окнами на Неву.
Радоваться пришлось недолго. В начале 90-х новые хозяева постсоветской России «положили глаз» на весь квартал, где жил Аполлон. Доцент Университета не соглашался ни на какой обмен несколько месяцев. В конце концов он понял: его просто-напросто убьют. А умирать от руки какого-то бандюгана ему ох как не хотелось… В общем, когда господа благодетели предложили семье Аполлона взамен квартиры на Адмиралтейской тоже четырехкомнатную, но – в Купчино, ничего не оставалось делать, как согласиться. И Нева, и Невский, и Медный всадник, и стрелка Васильевского оказались так далеко!
…В ноябре 2002-го, прочитав лекцию, Аполлон упал в вестибюле филфака – там, где вывешивают объявления и некрологи и где на следующий день появился его портрет с траурной каемкой. Те, кто наклонился к нему, чтобы помочь, услышали только хрип и что-то, похожее на «г… р… б…». Он хотел сказать: всё, мол, гробанулся? Или: горбатился, горбатился всю жизнь, а для чего?
Что он хотел сказать и не смог? Что-либо очень-очень важное для остающихся жить? Что он понял перед смертью?
Аполлон Сергеевич Николаев скончался в карете «скорой помощи», не приходя в сознание, когда его везли по Университетской набережной. С противоположной стороны Невы чужими равнодушными окнами смотрел дом, в котором он родился.
Третий город
– Володя, сгоняй-ка в фирму «Строитель», отвези документы. Вот адрес…
– Хорошо. Надо, так надо.
В конторе машина была только у Володи, и он уже привык «быть на подхвате».
Адрес Володе ничего не говорил, но, когда он подъехал к дому, где помещался «Строитель», сердце стукнуло: вспомни.
Управленцы фирмы занимали бывшую коммуналку, на втором этаже. Едва войдя, Володя перестал даже и сомневаться; да, он здесь уже был. Точнее – бывал. И весьма часто. Давным-давно, едва ли не жизнь назад… Несмотря на евроремонт и перепланировку, Володя узнал квартиру. Он приходил сюда к своей возлюбленной, и однажды ему пришлось отсюда спасаться бегством. Именно отсюда.
Так было. Но ведь было это в другом городе. Конечно, в другом – там, где он жил тогда.
Володя прошел в конец коридора. Дверь черного хода. Та самая… Тогда она была закрыта на крюк. Огромный заржавевший крюк. Володе тогда удалось выбить его из гнезда отнюдь не с первого раза. Сам Володя торопился, Людмила торопила, ворох одежды под мышкой… а крюк все никак не поддавался… Сейчас Володя неожиданно подумал: «А был ли это действительно муж? Была ли Людмила вообще замужем? Не помню». Но ему поверилось, что он помнит: что-то лживое ощущалось тогда в поведении женщины. Что она цедила сквозь зубы? Слабак? Слюнтяй? Сволочь? Что? Что-то свистящее… Прямо – змея подколодная!
Сейчас крюка не было. Володя нажал ладонью на дверь – она не шелохнулась. Надавил плечом. Дверь, видимо, заколотили. Не ломать же… Да и не для чего ломать. Оглянувшись: в коридоре никого, – Володя отыскал в двери щель и прильнул к ней. Да, тот самый черный ход. С поломанными перилами, с облупившимися грязными стенами, со скабрезными надписями на них. Всё, как тогда. Вон там, на площадке, он, положив ворох одежды на подоконник, озираясь, словно малолетний воришка, торопливо одевался. Банальнее и глупее в его жизни, кажется, ничего не было. Еще слава Богу, что на лестнице ему никто не встретился.
Володе вспомнилось, как там, на лестничной площадке, у него вдруг разболелись зубы. Заныли все сразу. Просто зверски. Вспомнилось так ясно, что сейчас же заломило всю нижнюю челюсть.
Он торопливо, едва ли не бегом, обхватив правой рукой нижнюю часть лица, прошел по безлюдному коридору назад. Вышел из офиса, осторожно прикрыл за собой массивную дверь и облегченно вздохнул. Зубная боль мгновенно утихла.
Давнее приключение закончилось благополучно.
Но на улице Володя своей машины не обнаружил. И сама улица была ему незнакома: не тот тротуар, не та мостовая, не те дома. Недоумение росло, словно температура больного, дошло до какой-то, вероятно, критической точки, и вдруг – обернулось смирением перед происходящим.
«Мы с ней оба вели, наверное, нечестную игру. Но если вспомнить: в тот день она сыграла плохо. Испуг ее был какой-то ненатуральный. Да, конечно, ненатуральный. Но чего она добивалась этим: „муж пришел“? И вообще всеми своими „ахами“ да „охами“? Просто отделаться от меня хотела? Надоел я ей? Или денег с меня срубить думала? Сказала бы прямо, я бы понял. Я вроде не жадина. Но кому была нужна заведомая ложь?.. А я, если честно, струхнул тогда изрядно. Ненавижу себя за трусость. Поделом мне, хотя все и нелепо до невероятия…»
Он не мог узнать вокруг ничего. Дом, где помещался «Строитель», был тот же самый или уже другой? Бог его знает. Володе сейчас доискиваться ответа отнюдь не хотелось.
Куда он попал?
Пошел по незнакомому городу наугад – куда-нибудь да придет, лишь бы оказаться подальше, подальше отсюда. Быстрей, быстрей! От чьего мужа он бежит?
В каком времени, в каком городе?
Быстрей, быстрей… – Мытнинским переулком, через безымянную площадь… со стены какого-то дома в глаза бросились большие золотые буквы: «Здесь жил и творил…», но кто жил и зачем творил? – прочитать не успел… быстрей, быстрей!.. через сквер, мимо чахлых деревьев, Провиантским переулком, Зоологическим – к Биржевому мосту. Пробежал по нему, пересек стрелку Васильевского, ступил на Дворцовый. И на первом, и на втором мосту он с трудом удержал себя от того, чтобы не броситься вниз головой в воду. Он опять струсил? Я бы хотел верить: панорама прежде неведомого Володе прекрасного города уберегла его от соблазна свести счеты с жизнью…
Впрочем, здесь – стоп. Можно поставить точку. Пусть герой передохнет от бега.
Он остался жив. Значит, у истории нашей – поистине счастливый конец.
Да разве не в Петербурге было сказано: «Красота спасет мир»?