355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » В. Андреев » Страдания юного Зингера » Текст книги (страница 8)
Страдания юного Зингера
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:49

Текст книги "Страдания юного Зингера"


Автор книги: В. Андреев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Отчего же так плохо сейчас?!

Ну, вспомни, еще немного, ну еще…

Минут через десять Светлана, свесившись в пролет, позвала громким шепотом:

– Иван, поднимайся!

Никто не откликнулся ей.

Раздраженная, шепча ругательства, женщина сбежала вниз. В подъезде не было никого. Светлана, распахнув дверь и одной рукой держась за нее, выглянула наружу.

На улице Ивана Добролюбова тоже не было. Его не было нигде… Моросил дождик. И чей-то паспорт плавал в луже возле обшарпанной двери.

Встреча с папой

В отпуск я собирался, как обычно, – летом. Но за последнее время устал, как, пожалуй, никогда прежде. И когда у нас в профкоме объявилась горящая путевка на апрель – взял. Махнул рукой на все и – в дом отдыха, в Курортный район.

Несколько дней провел – как во сне. Какая-то лень накатила, апатия, чего со мной сроду вроде бы не случалось. Старею, видимо. А ведь меня на работе «движком» называют. А в доме этом отдыха – раскис. Отлеживался. По берегу залива гулял. Народу было не густо – не сезон. Да к тому же и апрель выдался какой-то бестолковый: то солнце печет, то вдруг снег повалит.

Так прожил я в полнейшей лени несколько дней.

И вот настал день, который я на всю жизнь, наверное, запомню. О нем я и расскажу. Только вот что, пожалуй, странно: вспоминаю – и вспоминаются всё какие-то пустяки.

День начался… ну день как день. Серенький, скучный. Прошелся по берегу, похрустел льдинками. Побродил по саду.

Маленькая девочка – дочка местной поварихи – играла с куклой. Усадила ее за стол, пододвинула тарелку. Сказала строго:

– Ешь, Артикул! И не капризничай! Чтобы все съел!

– Как ты ее называешь? – удивился я.

– Артикул. И это не она, а он. Имя у него такое.

– Артикул – это не имя, – засмеялся я. – Это… – Я замолчал, сам толком не зная, что же это такое: «артикул».

– Нет, имя! Нет, имя! Имя! – Девочка протянула мне куклу. – Сами читайте!

К кукольному платью была подшита бирка. На ней – среди разных слов и непонятных цифр и сокращений – крупно выделялось: «ИМЯ – АРТИКУЛ».

– Видите? Ага! – торжествующе сказала девочка. – Убедились? А спорили! Имя! Я читать умею! Это так сына моего зовут – Артикул. И не спорьте больше, если не знаете. Имя! Имя!

Я отошел, усмехаясь.

Долговязый парень вертелся возле двух девиц, говорил вкрадчиво:

– А зовут меня Федором, что в переводе с древнегреческого означает, между прочим, «подарок женщинам»… Ну, а фамилия моя вам ничего не скажет, да и не значит она, наверное, ничего… Так что, пардон, я вам ее не скажу…

Девицы хихикали.

Чайки, некогда гордые птицы, сидели на раскрытых баках с пищевыми отходами.

По оттаявшей земле деловито прыгал воробьишко. Из-под куста, из вороха прошлогодних листьев на него, не отрываясь, смотрела бело-рыже-черная кошка. Она замерла, только рот ее нервно дергался.

Из чьего-то окна рвался уже разрешенный повсеместно мощный голос Высоцкого:

Что-то воздуху мне мало – ветер пью, туман глотаю, —

Чую с гибельным восторгом: пропадаю, пропадаю!

Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!..

«Но что ему, мертвому, от нашей любви? Может, ему – живому – помощь была нужна… да хотя бы и пива кружка… или обедом накормить… Молодые от хорошей жизни не умирают…»

Какой-то старик копал клумбу. Работал неспешно, старательно. Я бы сказал: красиво. Люблю тех, кто умеет красиво работать.

Старик напевал:

Ходють девочки в кино,

Знають девочки давно:

Уносить свои гитары

Им придется все равно…

Он, видимо, почувствовал мой взгляд на себе. Выпрямил спину.

Лицо у него было уже чуть ли не дочерна загорелым. Худое лицо. Морщинистое. И кожа – как потрескавшаяся земля. Нос заострившийся. Глаза маленькие, цепкие. Он посмотрел на меня пристально (я глаз не отвел) и как-то странно. Очень странно. Он словно бы силился улыбнуться, хотел – и почему-то не мог.

Старик вглядывался в меня, наверное, с минуту. Но до чего же долгой минута эта показалась мне! Глядел и молчал. Затем снова согнулся над клумбой с лопатой в руках.

Настало время обеда.

Потом пришли вечерние сумерки. Все уселись в холле у телевизора.

Я вышел на крыльцо. Старик стоял у дверей. Он как будто ждал меня; и он словно бы знал, что я выйду.

– Фамилия ваша – Рихтан? – спросил старик. Нет, не спросил – сказал утвердительно.

– Да, Рихтан, – ответил я. И еще подумал: «Везет мне сегодня на имена да фамилии…»

– Отойдемте в сторонку, – сказал старик. – Сядем на скамейку.

И когда сели – сразу:

– Я – твой папа.

Да, так он и сказал: «Я – твой папа».

Я смотрел на него остолбенело; лицо мое, вероятно, было бессмысленно.

– Да, да, ошибки быть не может, – забормотал старик торопливо и полез в карман пиджачка. – Я здесь сторожем… и увидел твою фамилию в списке… и сразу все понял. Фамилия-то ведь все-таки редкая… Вот, – он достал старую, с отломанными краями фотографию. – Вот. Здесь мы с твоей матерью… тебя тогда еще не было… узнаёшь, сынок? Это ведь она, да? Молодая, совсем молодая…

Я только мельком взглянул на снимок.

– Мама умерла три года назад, – сказал я.

– Я знаю, – отозвался старик.

– Знаете?! Ах, вот как! – Я с ненавистью посмотрел на него. – А что же вы… вы… и на похороны даже не пришли?!

– Виноват я перед ней. И перед тобой виноват тоже, сынок. И мне, пойми, тоже тяжело…

Старик снова полез в карман. Достал пачку «Стрелы». Стал прикуривать – не сумел. Руки его мелко дрожали.

– Пьете? – резко спросил я. – Так всю жизнь и пропили, эх вы!

– Ну что ты, сынок… Бывает, конечно… понемногу… все мы люди, все человеки… Я вот и сейчас… – Он достал из внутреннего кармана пиджака маленькую. На ее горлышко были надеты два помятых бумажных стаканчика. – Событие-то какое! С сыном свиделся! Хоть и по-простому, без ресторанов, но надо, надо… А как же! Событие-то какое! С сыном!..

Кажется, я замахнулся на него. Старик непроизвольно отодвинулся. И тут я увидел его жалкое лицо. Его испуганные глаза.

«Господи, – подумал я, – что же это такое, Господи? – И потом: – Так ведь он один все выпьет. А много ли ему надо, такому?!»

Я взял из его рук бутылку, разлил водку по стаканчикам (но не поровну, схитрил – себе больше). Старик оживился:

– Вот и хорошо, сын! Вот и чудненько! – Я хмуро молчал. – А ты, сынок, как? Живешь-то как?

– Все нормально. Работаю. На заводе. Мастер токарного участка. Женат. Двое детей.

– Это я знаю, это знаю, – кивая в такт словам, весело заговорил старик. – А как с женой у тебя? Не ссоритесь?

– Нормально живем, – пожал я плечами.

– Ну и правильно. Вот это и хорошо! Вот и славно! – снова закивал старик.

– Да ладно вам, будет, – с досадой прервал я его. – Сели пить – так давайте пить. Нечего резину тянуть.

– Ну, сынок, ты у меня – молодец! Умница. Все правильно понимаешь. Уважаю таких, которые не только себя, но и других понять способны.

Старик поднял свой бумажный стаканчик. Сказал важно, медленно, почти торжественно:

– За свидание, сын! За встречу!

От водки душе моей еще муторней стало.

А у старика глаза повлажнели, засверкали. Ох, ты, старый ты пьяница! Не пьет он! Кого обмануть хочет? И главное: зачем? Ведь все уже в прошлом. В прошлом – без него.

Я достал пачку болгарских, протянул ему. Он осторожно, словно бы даже опасливо вытащил сигаретку. И мы задымили.

– Ты у меня сын – совсем уже взрослый, – растроганно говорил старик. – Я тобой горжусь. Знаешь, как горжусь! Умный, рослый, красивый. Ты запомни: горжусь!

Его понесло – не удержать. То жаловался на жизнь («не задалась, но разве я в этом виноват? ты меня не суди строго, сынок»), то ругал себя («я виноват, один я виноват, и никто больше»), то снова умилялся («услышал Господь мои молитвы, на старости лет встретился я с сыном своим, встретился с родным»).

А я молчал, кивал ему в знак согласия и, кажется, молил Бога об одном: «Только бы не полез целоваться! Только бы не полез целоваться!..»

Стало холодно. Черные ветки деревьев врезались в ночное небо, и ему, наверное, было больно.

Я резко поднялся со скамьи:

– Пойду в дом. Спать лягу. Устал.

– Конечно, конечно, иди, сынок. Тебе отдохнуть надо. – Старик заискивающе смотрел мне в глаза. – Завтра утром мы с тобой, сынок, снова встретимся!

Я не спал всю ночь. Меня колотило.

Нет, нет, нет у меня отца! Не было, нет и не будет!

…Я родился в пятьдесят третьем. Когда я был маленьким, мама говорила мне: «Твой отец – летчик. Он погиб, испытывая новый самолет». Я так и отвечал всем, если меня спрашивали об отце. Друзья-приятели мне завидовали. А мне… мне всегда так не хватало отца! Пусть бы он был у меня не герой. Пусть был бы просто – папа. Только пусть был бы…

Отец, папа.

Меня колотило. Ужасней всего – то, что он сказал мне: «Я – твой папа». Не «отец», а «папа». Как в раннем детстве говорят… Вот так просто: взял – и сказал.

Мама рассказала мне всю правду об отце только тогда, когда мне исполнилось четырнадцать. Помню, я тогда возненавидел весь свет. И – маму тоже… А отца… если бы я его встретил в те дни – да я бы его, наверное, убил бы, не задумываясь…

И вот – мамы уже нет в живых. А он – жив-здоров. Хоть и старше мамы почти на десять лет.

Да нет, смерти я ему не желаю. Нет, конечно. Пусть хоть двести лет проживет, если сможет.

Но ко мне… он – ко мне – НЕ имеет – ни-ка-ко-го – отношения!

Нет, нет у меня отца!

Рано утром я собрал свои причиндалы и, никому ничего не сказав, ушел из дома отдыха на станцию.

Жена была удивлена, все спрашивала, словно что-то неладное чувствовала:

– Что, что случилось?

Я ответил: не смог, мол, отдыхать спокойно, сердце, мол, болит, как там без меня на работе.

И на работу я поехал в то же утро. Просто так дома сидеть я все равно бы не смог.

Но ведь жене я тогда правду сказал – сердце-то у меня действительно болело.

Монолог обреченного

«Никогда не разговаривайте с неизвестными», – предупреждал Булгаков. Классик, разумеется, как всегда, – прав. Но… Для чего же нам дано любопытство?

Тогда мне эта мансарда понравилась с первого же раза, и я, помню, еще тогда подумал: «А неплохо было бы остаться здесь навсегда!..»

Впрочем – стоп. Это неверно: «с первого раза». ТОГДА я был здесь один-единственный раз.

Постараюсь все рассказать связно; но не ручаюсь, что у меня это получится… Мне самому трудно собраться с мыслями, связать все воедино. Надеюсь только на то, что, сочувствуя мне, вы сможете меня понять…

В ту пору я, разругавшись с женой, волей-неволей оказался бомжем. Ночевал у приятелей – то там, то здесь. И в тот раз, поздним вечером, поднимаясь для ночевки к очередному знакомому, нагнал я на лестнице веселую и весьма немалочисленную компанию молодых людей. Что-то бросил вскользь, когда пытался обогнать их на лестнице; а они, хохоча и крича, ответили: пойдем с нами.

Так я и очутился здесь – под самой крышей, в художественной мастерской.

Оказалось: молодежь «обмывала» только что вышедшую книгу, которую иллюстрировала хозяйка сего чердака-салона.

Было безалаберно и шумно. Хорошо было. Никто не спросил меня: кто я такой и, собственно, как, по какому праву попал сюда? Даже имени моего никто не спросил. И следовательно: не узнал. Как зовут хозяйку – я смог узнать из разговоров; но сейчас уже забыл…

По стенам комнаток и коридора висели рисунки. Пришедшие выказывали свое восхищение, орали, шутили, курили; иногда – то в одном углу, то в другом – возникали споры, но, начавшись ни с того ни с сего, быстро гасли. Я бродил по комнатам, смотрел на рисунки, натыкался на гостей, принимал из чьих-нибудь рук очередной стакан, кто-то о чем-то меня спрашивал, я отвечал… Никто ни разу не дослушал моего ответа до конца.

Кого-то (бородатый, темные глубокие глаза, красивые руки с длинными тонкими пальцами) я спросил:

– Вы художник?

– Ага, – ответил он весело. – Рублев-Водкин. А вы тоже?

– Тоже, – сказал я. И окончательно успокоился.

Никто не обращал на меня ни малейшего внимания.

Молодая хозяйка чердака-салона, казалось, тоже не замечала меня.

Но как раз в этом, как выяснилось чуть позже, я ошибался.

В какую-то минуту, устав от шума, я присел с пустым стаканом на низкий диванчик, прикрыл глаза и, наверное, задумался о чем-либо – о чем, не помню; словом, забылся. Помню: я не был пьян, помилуй Боже, и не заснул мертвецким сном. Нет, не был я пьян, не стану клеветать на себя. Мне было здесь уютно, тепло, все мне нравилось, и компания нравилась, и хозяйка. И настроение, в общем, приподнятое было. Но разве не может человек немного отдохнуть, посидеть с закрытыми глазами?! В эту минуту, видимо, я и попался на глаза хозяйке мансарды.

И вот теперь я могу сказать наверняка: она меня запомнила, и я не понравился ей.

На следующий день она работала, рисовала для новой книги: типажи Сенной.

Почему-то вспомнила меня.

И – быстро-быстро набросала карандашом мой портрет.

Весьма зло нарисовала: я сижу на диванчике какой-то небритый, всклокоченный, с закрытыми плотно глазами – под глазами мешки, – с пустым стаканом в безвольной, словно в обморок упавшей руке.

Вышла несомненная карикатура. Но сходство – вот что мне лично обидно, – сходство, столь же несомненно, было. Если можно так сказать: один к одному. Что же, в какой-то мере утешает: это значит, что художница – талантлива. Или я все-таки ошибаюсь? И значит: утешения мне нет и не будет никакого?

Сама она осталась недовольна своей работой. В общем, как говорил Хемингуэй: не надо заканчивать работу вечером, чтобы утром стало понятно, что не надо было и начинать ее…

Изобразив меня, хозяйка поморщилась и небрежно засунула рисунок в ящик стола. И забыла обо мне. Ей нужен был «законченный пьяница». Но и на эту роль, получается, я тоже не годился.

Теперь я лежу здесь – в набитом ненужными рисунками ящике. Обреченный – если не на вечность, то на забвение. Не меняющийся – только желтеющий, точно монгол, от времени. Не Дориан Грей, куда там! Безымянный – среди работ художницы, имя которой сейчас я уже забыл.

А тот, другой, реальный «я»… я теперь не могу и сказать: кто из нас более реален… тот «я» (этот «я») живет где-то и, наверное, не вспоминает о том, как он был однажды здесь, в гостях, на чердаке… Наверное, не вспоминает; наверное, помирился с женой, живет у нее, с ней… И уж конечно, наверняка: он знать не знает о моем (о своем) существовании – в нижнем ящике стола безымянной художницы…

Формула Вселенной

Город Соснов Великий, что на востоке Петербургской губернии, – отнюдь не велик. И хотя он древнее не только Петербурга, но и Москвы, и многих великих событий был он свидетель, но сам за свою тысячелетнюю жизнь не дал родному отечеству ни одного великого мужа…

– Ну, нет! Здесь ты не прав! – решительно возразит автору иной читатель. – А математик Николай Давидович Чернышёв?! Разве он не из Соснова Великого?

Зачем ты сердишься, дорогой читатель? Ты прервал меня, не дослушал. Не буду и спорить с тобой. Как раз о Чернышеве я и хотел тебе сказать. Тем более, что и ты знаешь, и я знаю: в эти дни в Соснове Великом проходят первые международные Чернышёвские чтения, а накануне чтений состоялось открытие Дворца-музея.

Проходило открытие Дворца-музея в торжественной обстановке и широко освещалось в прессе, на радио и в телевизионных информационных программах.

Так что, читатель, считай, что это – еще один «репортаж с места события».

Сентябрь. Краснея от того, что не в силах сдержать внутри себя боль от холодного ветра, кричала листва городских кленов. Но крика ее не слышал никто. Радостно-оживленные человеческие голоса заглушали печаль природы; шумели спешащие во Дворец праздничные толпы.

Вспышки фотоаппаратов, жужжание теле– и кинокамер. Интервью – то у именитого гостя, то у простого местного жителя. Тщеславие человека: прикоснуться хоть на секунду к вечности…

Когда под аплодисменты собравшихся перерезали ленточку и начался торжественный митинг, первому дали слово знаменитому математику, члену-корреспонденту Российской академии, другу Чернышева – Андрею Денисовичу Поныреву.

Грузный, седобородый старец, тяжело опираясь на палку, вышел к микрофону, откашлялся и натренированно-естественным голосом произнес небольшую речь:

– Дамы и господа! Я счастлив, что дожил до сегодняшнего дня. До того дня, когда мы открываем этот Дворец, этот прекрасный, величественный памятник нашему гениальному современнику – Николаю Давидовичу Чернышеву. Его жизнь была кратка, как кратка была жизнь Абеля и Галуа. Но как и норвежского, и французского математиков, так и нашего соотечественника можно смело поставить в первый ряд величайших ученых планеты. Николай Давидович…

Тут оратор на минуту замолк, аккуратно промокнул глаза белоснежным носовым платком. Затем голос Понырева зазвенел с новой силой – проникновенно-сдержанной:

– Я звал его просто Коля. Мы жили с ним в одной комнате, в общежитии, том, что в Старом Петергофе, и судьбе было угодно, чтобы я стал его другом. О, в моей памяти навсегда остались те ночи без сна, в табачном и кофейном чаду, когда мой друг – юный Коля Чернышев делился со мной своими раздумьями и сомненьями. Я вижу его ясно, как сейчас: взлохмаченного, небритого, с возбужденно горящими глазами. Я бы даже позволил себе сказать: не с глазами – с очами! Он был захвачен одной, но поистине пламенной страстью: создать математическую модель Вселенной. Открыть магическую формулу ее строения. Да, да, он был страстно убежден, что она, эта формула, существует. И столь же страстно был убежден в том, что открыть ее предстоит именно ему. Нужно только не щадить себя. А трудолюбию Колиному можно было поистине позавидовать.

Оратор опять выдержал паузу. Опять промокнул глаза белоснежным платком и затем заговорил с печалью:

– К сожалению, завистников у Коли было немало. Когда, незадолго до защиты дипломной работы, ему удалось создать – ныне известную всем – формулу Вселенной, то открытие моего друга было встречено математиками Университета в штыки. Горько говорить об этом, но на Ученом совете, на заседание которого Коля ворвался, торжествующе потрясая листком с открытой формулой, его просто-напросто высмеяли… О, да, Николай Давидович Чернышев ворвался не только на Ученый совет, но и в науку, – как беззаконная комета. Стремительная. Ослепляющая. Не позволяющая патриархам от науки почивать на лаврах. Но люди, которые должны были растить и пестовать новых Остроградских и Лобачевских, не дали себе труда даже задуматься: а может быть, родился новый гений?! Для них Чернышев был просто амбициозный студент-недоучка. А эта формула… эта формула была само совершенство. Словно шедевр искусства. Она была прекрасна, как «Мона Лиза». Проста, как все гениальное!.. О, мой бесконечно дорогой и бесконечно наивный друг!..

Вновь наступило полуминутное молчание. Понырев вновь, уже в который раз, промокнул глаза платком, горестно вздохнул:

– Разумеется, самолюбие Коли Чернышева было уязвлено. Он не стал защищать диплом, собрал вещи и вернулся сюда, в свой родной город. Навсегда останется тайной, о чем думал он в последние дни своей земной жизни. Как рассказывали позже родители, Коля, вернувшись домой, был молчалив, замкнут. Можно только представить, насколько тяжело было ему в те дни! И мне, поверьте, тяжело сейчас говорить… Лето было жарким, и родителей не встревожило, когда однажды утром Коля ушел на реку купаться. Ушел и не вернулся. Тела его не нашли. И мы даже не можем поклониться его праху… Коля был хорошим пловцом, и нет сомнения: это был добровольный уход из жизни… С того трагического дня прошло уже полвека. Но прошедшие десятилетия все более и более ясно показывают нам: последний день жизни Николая Давидовича Чернышева стал первым днем его бессмертия!

Понырев умело сделал вид, что ему трудно говорить, замолчал и отошел от микрофона.

Никто не знал, что ему, Поныреву, как лучшему другу, Коля Чернышев первому показал листок с формулой Вселенной. И что он, Понырев, первым высмеял своего товарища-недоучку, возомнившего себя гением.

Никто не слышал, как кричит от боли листва городских кленов. Никто – кроме исхудалого, одетого в рубище старика, прислонившегося к одной из колонн Дворца. Глаза старого человека были прикрыты подрагивающими веками. Он слышал крик боли – отчаянный, почти тотчас же замирающий среди ветвей. И может быть, в действительности, а может быть, только внутренним зрением видел: какой-то малый листок дергается на ветру, словно лягушачья лапка под током.

Когда-то старика этого звали: Николай Давидович Чернышев.

Вторая версия

В петербургском архиве царской полиции хранится донесение за №1-9-3-7 – об уличных беспорядках в городе Тифлисе в апреле 1901 года. В нем говорится: «убит Иосиф Джугашвили».

Версий здесь может быть две.

Кто-то присвоил себе биографию и имя убитого. Но для чего? Мог ли кто-либо тогда предположить, что два десятилетия спустя никому не известный Джугашвили станет Сталиным?

Скорее всего, верна вторая версия. Душа, побывав на том свете, смогла вернуться в мертвое тело и ожесточилась ко всему живому на земле…

Слезы вождя

Он стоял у открытого гроба, смотрел на лицо убитого и плакал.

«Пусть, пусть все видят МОИ слезы. Пусть запомнят их».

Он нарочито не скрывал слез. Они были – подлинные.

Слезы повисали на усах, доходили до верхней губы. Время от времени кончиком языка он осторожно слизывал их. Слезы были соленые. Как полагается. Все правильно.

Иногда его вдруг передергивало. Гримаса боли искажала лицо. В такие минуты он отворачивался ото всех, он не хотел, чтобы кто-либо видел, что ему не по себе. Гримаса боли… Это было уже ненужное проявление его бессильной ярости. И жалости – к себе самому.

«Этот убийца, этот маньяк, понимает ли он, ЧТО он наделал? Зачем ему это было нужно? Почему поторопился? Кто его поторопил? Как фамилия его? Никоноров? Никонов?.. – Вождь рассердился на себя, что не может вспомнить фамилии. – Николаев? Да, верно… Захотел быть равным со МНОЙ? Захотел опередить. Стать первым. Ничтожество! Но почему он поторопился? Почему они ВСЕ поторопились?»

Вождю скоро – 55. Сделали подарочек…

Наметить жертву, обдумать месть, выбрать подходящее время и – отомстить. Так, как только Он и может это сделать. Только Он, – и никто другой! Никто не смеет опередить его.

«Чувство благодарности – омерзительно, сладостно чувство свершенной мести. Почему же они поторопились? Почему?»

Вождь смотрел на застывшее, словно от декабрьского мороза, лицо убитого и плакал.

«Он был моим единомышленником, он понимал меня. Он был – моим. Почему они посмели отнять его у меня?»

Вождь плакал. Ему хотелось сказать: поднимите веки убитого, откройте его глаза, пусть он посмотрит на меня, пусть увидит меня – он все поймет.

Не посмотрит и не увидит…

Не было триумфа Вождя. Не отомстил.

Вождь будет справедлив. Он покарает виновных. Он обрушит на них праведный гнев свой. Народ поддержит своего Вождя. Весь народ. Но разве тысяча жалких кошек заменит одного льва?! Какая радость ему от такой мести? Дело сделано БЕЗ НЕГО – и мертвого не воскресить.

«Он был моим. Почему они поторопились? Хотели показать: они – сильнее меня? Но что они без МЕНЯ? Разве у них есть власть, есть сила? И все-таки – посмели…»

Вождь прикрывал глаза и тотчас открывал их – острые иглы ярости терзали его мозг. Лицо убитого смотрело на него изнутри, из-под черепной коробки. Пусть лучше оно будет – вовне. В мире других людей. Неподвижное лицо покойника… Живой – один, мертвых – не счесть. Но какая радость ему от запоздалой мести?

Не было покоя душе Вождя.

«Как же они посмели? Почему поторопились? Хотели показать, что они и меня могут ТАК? Поспешили. Как они поспешили!»

Вот они стоят вокруг. Живые. Слетелись, вороны. Злорадствуют: мертвому уже не отомстишь – опоздал.

Не отомстил. Простого дела – и то не смог довести до конца. Кому же он говорил о задуманной мести? Никому… Или однажды – случайно, неосторожно – все же обмолвился? Когда и кому? Вспомни. Вспомни же! Иначе никогда не будет покоя твоей душе.

Но душе все равно не будет покоя…

«Как же они посмели? Кто из них задумал стать – первым? Думают: сильные. Ошибаются… Верные соратники. Преданные. Вот их преданность – предали меня».

Вождь плакал. Пусть все видят. Еще отольются мышкам кошкины слезы…

Мертвому – хорошо. У него нет времени, он отмучился, всё у него – в прошлом.

У многих всё будет в прошлом…

Вождь плачет. Не отомстил, не успел. Слезы бессильной ярости текут по его щекам. Это – настоящие слезы. Те, что могут сжечь, могут выесть глаза. Он и свое бессилие сделает силой своей.

«Пусть, пусть они ВСЕ видят. Пусть ВСЁ видят. Пусть запомнят слезы мои на всю жизнь. Недолго им уже ждать…»

Последний советский гражданин…

Как чудесен был вкус утра…

Не хватало только соловьиного пения.

Христофор Колумб

Ну-у-у… ну что же, допустим: утро было чудесным – у меня еще были какие-никакие, но все-таки деньги. Весеннее солнце заливало город. И тут за углом – вот ведь радость! – пивной ларек. И никакой тебе очереди! Тот, кто понял меня сразу, – тому я не стану описывать свое состояние; а кто не понял – тому и объяснять нечего и не для чего, все равно не поймет.

Но радость моя была, оказывается, преждевременной.

– Пива нет! – как серпом, резанула молоденькая продавщица. Потом пояснила сочувственно: – Не привезли еще. Но обещали: скоро. Потерпи, сердешный.

Душе моей было уже невмоготу выдерживать тяжесть тела. Я рухнул на скамейку.

…Открыл глаза. Подо мной – доски скамьи, надо мной и вокруг меня – покой, тишина, полумгла. Я сидел в небольшом сквере, посреди площади. Удивительно, до чего тепло было! Крупной ртутью катился по моему лицу пот.

Какой-то человек неподвижно сидел на скамейке совсем неподалеку от меня. Я тяжело поднялся и подошел к нему. Человек был неживой. Памятник.

«Cal-de-ron-de-la-Bar-ca», – прочитал я по слогам.

Курить мне не хотелось – во рту словно наждаком терли, – но я вытащил мятую пачку «Беломора» и дрожащими пальцами вставил папиросину в рот. Долго не мог зажечь спичку – видимо, мысли одолевали.

Вокруг, как назло, – ни души. Утро хоть или вечер? У кого спросить?

Решил обойти площадь. Невысокие, чистые дома с затейливым орнаментом. Легкие, будто парящие в воздухе, балконы. Первые этажи – сплошные витрины: прозрачные, манящие. А там, внутри, за стеклом – Боже ж ты мой! – что за дары моря и земли, что за чудеса! В жизни такого изобилия жратвы не видывал! Повернул голову направо, на бело-розовом красивом здании прочитал: «Teatro español». Постоял, раскрыв рот. Чертовщина какая-то! И еще эта странная волнистая линия над буквой «n»… Но – дальше…

А дальше – меня, как магнитом, притянула к себе стеклянная дверь. В носу защипало, защекотало. И среди восхитительных запахов – один знакомый, особенно влекущий, столь долгожданный!

Я открыл дверь.

«Мысль изреченная есть ложь», – сказал поэт. О, не верь, не верь поэту, читатель! Верь мне! Сейчас я изреку тебе самую что ни на есть правдивую истину: я оказался в раю.

Я медленно оглядывался.

Рай был бел, зеркален, просторен. Небосвод его был безоблачен, звезды его были огромны.

Ослепительно яркий свет, отраженный в бесчисленных зеркалах, резал глаза, но я увидел… Сперва я увидел себя: преломленный стеклами зеркал, я был подчеркнуто уродлив; однодневная щетина на лице лезла напоказ из всех отражений. Уютный зал; у стены – несколько столиков, за ними – несколько мужчин. В узких бокалах чистым янтарем вспыхивала в электрическом свете желтая пенистая влага. На тарелках – крупными темными виноградинами – лежали маслины. На ближайшем ко мне столике в серебристой сковородке шипело и пузырилось маслом что-то совершенно непонятное; рядом, на одной тарелке нежно-кровавым отсветом поблескивал тонкий кусок ветчины, на другой – в соседстве с бледно-желтым ломтиком лимона, темнели студенистые холодные кусочки. «У-у-устрицы!» – прокатилась по мне волна от горла до самых пяток.

За длинной стойкой, начинающейся почти сразу от двери, возле витого медного крана стоял горбоносый, черноволосый красавец в белоснежной рубашке с короткими рукавами.

Я (помогая себе руками) сел на вертящийся табурет за стойкой, сглотнул слюну, вытащил из кармана свои кровные. Смуглолицый красавец недоуменно посмотрел на рубли и придвинул их обратно ко мне.

– Сеньор… – сказал он ласково, и я понял, что если меня, возможно, бить и не будут, то на улицу вышвырнут непременно. И я сам – по собственной воле! – стараясь держаться прямо и ступать твердо, удалился из рая. И даже не оглянулся на обретенное и утраченное в один миг.

– …Так, твою мать, развалился тут фон-барон, а людям, бля, и сесть негде!

О, великий могучий русский язык! Великий (ростом), могучий (в плечах) парень стоял надо мной. С кружкой! В которой – одновременно бледная и мутная – плескалась желтая влага.

Привезли!

Первую кружку я осушил залпом. Со второй присел на скамейку, чтобы выпить уже «с чувством». Широкоплечий парень (мой спаситель!) лениво обнимал левой рукой щуплого старичка. Тот возбужденно бормотал:

– Сейчас вспомню… погоди, погоди… И если вспомню – еще кружку ставишь, так? Не обманешь? Сейчас… погоди… Вот: «Последний советский гражданин на голову выше любого высокопоставленного буржуазного чинуши, влачащего на своих плечах ярмо капиталистического рабства». Слово в слово! Именно так товарищ Сталин и сказал. Можешь не проверять… хотя где ты и проверить-то можешь?..

Расплескивая пиво, парень хохотал во все горло:

– Ну ты, отец, даешь! Голова! Чего знаешь-то! Надо запомнить, шефу сказать. Пусть в офисе плакат повесит. Ох, не могу! Ну-ка, повтори… Последний советский гражданин, говоришь? Ну ты даешь, папаша! Молоток! Сейчас принесу, как обещал. Уговор, он ведь дороже денег… Это я знаю. Ох-хо-хо! Ну, чистая умора!

Старичок блаженно жмурился и сопел. На губах его пузырилась не то пивная пена, не то слюна.

Какой-то худой рыжебородый мужчина, в грязно-серой расстегнутой рубашке с закатанными рукавами, поставив ногу на скамейку, декламировал стихи:

Мадрид, Париж, Берлин, Варшава,

Россия – громкая держава,

Вся умещается в груди.

Снега, дожди над крышей ржавой…

Вставай со славой и – иди!

Куда?..

Старик, уже задремавший на скамейке, вскинул голову:

– К-куда? Да. Куда ты зовешь нас, дорогой товарищ? Знаешь ли ты путь, по которому должна идти Россия? Не зна-ешь! Вот то-то и оно! А зовешь! А знаешь ли ты, что императрина Екатерица заключила перетурие с мирками? Тоже не зна-ешь. И ничего-то вы, молодые, не знаете… – И снова, с пузырями на губах, задремал.

…Чудесен был вкус у воскресного пива. И чудесным было весеннее утро. Ну, а что до соловьев – то и Бог с ними! Не закусывать же ими, честное слово. Пусть поют белой петербургской ночью для влюбленных и для романтиков. Всем и каждому – даже последнему советскому гражданину – должно быть хорошо на белом свете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю