Текст книги "Бандитская любовь. Зареченские (СИ)"
Автор книги: Ульяна Соболева
Соавторы: Мелания Соболева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Глава 3
Леха
1992-й год
Прошло два года. Не день, не неделя, не срок на донышке стакана – два года, прожженных, как шкура бомжа под фонарем, два года, которые воняют потом, кровью, предательством и зубным порошком, перемешанным с мочой в вонючих коридорах. Мы не просто выжили – мы закалились, как железо в говне. Нас стало больше. Рядом были не только Кирилл и Валера – к нам тянулись те, кто дышал так же, кто жил не головой, а нутром, кто не боялся в глаз смотреть, кто за спиной не держал обломок зубной щетки, заточенный до звона. Мы стали командой – не братвой, не шайкой, не кодлой, а именно стаей. Своих не сдавали. Чужим – шею на излом. Нас называли по-разному, кто с уважением, кто со страхом, кто с ненавистью.
Мы не щадили. Особенно насильников. Те, кто лез к девочкам, к детям, к слабым, к тем, кто орет и не может убежать – для нас не люди. Мы их гнобили, давили, били так, чтобы запомнили, а если не запоминали – чтобы больше не вставали. Один был такой – надзирательный любимец, мразь с глазами, как копченые яйца, у которого за плечами были две девчонки – одна тринадцать, другая пятнадцать, и обе потом с петлей в школьной раздевалке. Он пришел к нам улыбаясь, типа все в порядке, будет сидеть, как все. Через неделю он уже не улыбался. Через две – не ходил. Через три – его повезли в санчасть с выворотом челюсти и треснутой лопаткой. Мы не трогали сразу – ждали. А потом в душевой, ночью, под крики, когда все гремело и не слышно ни слова, мы сделали свое. Кирилл держал, Валера бил, я резал старым лезвием по щеке. Не насмерть – но чтоб каждый раз, когда в зеркало смотрел, вспоминал. Он потом перевелся сам, попросился к блатным, а те его добили – за репутацию.
Врагов у нас было полно. Те, кто продавался за сигу, кто стучал, кто стелился под верх, кто строил из себя блатного, а сам по ночам стонал в подушку. Один раз я шел с кружкой кипятка, поворачиваю за угол, а там – удар. Вилка. Заточка самодельная, согнутая, как змея. Влетела в ребро, по касательной, но глубоко. Я в ответ – локтем по горлу, заточника уронил, коленом в почку, потом пяткой в лицо. Молча. Без слов. Меня потом зашивали без наркоза. А он? Он неделю харкал кровью, пока не утонул в собственной блевотине. Не жалею. Это здесь – или ты, или тебя.
Ночью у нас было как на фронте. Сны не снились. Только дыхание – тихое, рядом, рваное. Мы спали посменно, один всегда сторожил. Кирилл просыпался от любого шороха, Валера спал с куском трубы под подушкой. Каждый день был как экзамен. На прочность, на смелость, на верность. Тебя могли сдать, могли убить, могли купить. Но нас – не могли. Мы держались. Даже когда срач был повсюду. Даже когда воду отключали на неделю и мы мылись из чайника. Даже когда в соседней камере орали так, что хотелось выть. Мы держались. Вместе. Все остальное – ложь, страх и гниль. И пока мы живы – мы выживем.
Мы о многом говорили. Не сразу, не с бухты-барахты, а по вечерам, когда камера проваливалась в тишину, когда даже крысы под шконкой замирали, будто слушали. Мы лежали, кто на спине, кто на боку, дым пускали в потолок, слова выплевывали, как кости изо рта – короткие, точные, без лишнего. За два года болтовня стала для нас почти священной – говорили не чтоб языком потрепать, а чтоб не тронуться. Мы знали, где кто из наших, кто еще держится, кто с кем шепчется через этапы, кто где сидит, кто кого уже переехал. У пацанов свои связи, своя банда – пусть не официальная, пусть без флагов, но настоящая. Те, кто держит зону, как зубами держат мясо. И если дернешь – отпустят только вместе с куском шкуры. Не просто братва, не “крыша” – а мясо, кровь, бетон.
– Осталось недолго терпеть это дерьмо, – кинул Валера, чиркнув спичкой. Пламя осветило его лицо – худое, злое, но в глазах – не тьма, а сталь.
– Атаман вытащит нас. Ищет лазейки. – добавил Кирилл, растирая синяк на руке, полученный днем на дворе от одного блатного выродка, что слишком громко пел.
Я фыркнул, в потолок глядя, как будто там небеса, а не трещины и паутина.
– Атаман? Ты че… Это кто такой вообще?
Кирилл усмехнулся, будто знал, что я зацеплюсь. Валера затянулся, выдохнул, и дым пополз к лампе, как змея, виляющая мимо провода.
– Это не “кто такой”. Это “кто все”. – сказал он спокойно. – Пахан такой. Район держал еще в семьдесят пятом, когда ты, Леха, под стол пешком бегал. Его знали даже те, кто против был. Потому что с ним либо по понятиям – либо в яму.
– У него все схвачено, – продолжил Кирилл, – и менты, и мусора, и блатные, и даже те, кто их крышует. Он не просто пахан – он как волк в клетке с крысами. Никого не жрет без нужды, но если жрет – то до костей. Вышел на него наш общий – Грач. Помнишь такого? Кривой, с кольцом под глазом. Он в лагере с Атаманом сидел, бок о бок. Тот тогда три зоны сдул, устроил побег, слил начальника, а сам вышел по бумаге, как по путевке.
– Говорят, у него по всей стране люди. Даже в верхушке. – Валера говорил без эмоций, ровно, как сводку погоды. – Один звонок – и зона может вспыхнуть или замолчать. Он не орет. Он не машет руками. Он просто смотрит. Если посмотрел – все. Значит, тебя уже нет. Просто еще не понял.
Я приподнялся на локте, всмотрелся в их лица – ни прикола, ни понта. Говорили как о чем-то, что сильнее нас всех. Как о шторме. Как о смерти.
– И че, он реально нас вытащит? – спросил я, не веря до конца, но и не глумившись.
Кирилл кивнул, как будто уже чувствовал свободу под пальцами.
– Он сказал – не бросит. А если он сказал… значит, уже ищет путь. Через суд, через козлов, через кровь, если надо. Атаман, брат, не спасает. Он забирает свое. А мы теперь – его.
Я откинулся обратно. Камера вдруг показалась меньше, но не теснее – плотнее. В голове крутились имена, лица, запахи. Если он и правда нас заберет – тогда это не конец. Это – выдох. Но я знал: у таких, как Атаман, плата всегда есть. Даже если ты думаешь, что ничего не должен. Он скажет – и ты поедешь. Хоть в огонь. Хоть на кровь. Потому что такой человек тебя из гнили вытаскивает не за спасибо. А чтоб ты стал его клинком. В его руке.
Наверное, сегодня мне впервые за все это поганое, закопченное, окровавленное время приснился сон. Не кошмар, не воспоминание, не смерть в повторах, а именно сон. И в нем была она. Катя… Ее имя в моей башке прозвучало, как гвоздь по нерву, как кулак в грудную кость. Чистое, светлое, живое – настолько не к месту в этом аду, что проснулся, как от удара током, с клоком ярости в горле. Потому что за все это время – не было ни одного письма, ни проклятого звонка, ни тени за стеклом, ни одной проклятой попытки узнать, жив ли я вообще. Ни ответа, ни чертова молчания, только пустота. А я все надеялся, верил, как дурак, как щенок, что вот-вот она появится, что придет, заглянет, глянет, скажет хотя бы взглядом, что я еще человек, а не тварь. А потом эта вера начала гнить, как мясо в жару, и я стал злиться. Не просто сердиться – а именно звереть. Какого хрена она не пришла? С кем она там, где, как живет, кого любит, кто целует ее шею вместо меня? Я не знал. А это незнание жгло. Воняло. Убивало медленно. Не было ничего хуже, чем сидеть в бетоне и не знать, куда исчез тот, кто был твоей жизнью.
А тут, как назло, понеслось. Слухи. Шепоты в коридорах, переглядывания, насмешки. Тут, в этом змеином гнезде, слухи – как яд: одного ужалят – и вся камера в курсе. Я услышал обрывок сначала – “мусор с Зареченской”, потом имя… и будто земля подо мной треснула. Александр. Олегович. Зорин. Да чтоб тебя. Я не поверил. Просто не мог. Мир, в котором он мог стать ментом, не существовал в моей голове. Мы с ним бок о бок были, кровь с детства делили, пули делили, убегали вместе, дрались спина к спине. Он не мог. Не должен был. А он, оказывается, теперь младший лейтенант. Форма. Погоны. Улыбка кривая, как и всегда, только теперь – с той стороны решетки.
Когда я услышал его имя вслух, меня затрясло. Все во мне сжалось, как кулак в руке палача. Не ярость – пламя. Я вскипел, как чайник с гранатой внутри. Хотел выть, орать, лупить стены, рвать простыню, забиться в угол и выжечь все внутри. Потому что если он стал мусором – значит, он предал не просто меня. Он предал все. Все, что было, все пацанские разговоры, клятвы, кровь на пальцах, все “держи спину, брат”.
Меня тошнило. Физически. Я вышел в сортир и блевал, как после паленой самогонки. Потому что его имя теперь звучало, как приговор. Как гниль. И если бы я его увидел – я бы вцепился. Я бы плюнул ему в лицо, прямо в эти продажные, фальшивые, теперь уже поганые глаза.
И он пришел. Приперся, сука. Со своими погонами. В форме, гладко причесанный. На встречу. Хотел поговорить. А мне хотелось только одного – чтоб его выволокли отсюда без сознания, с кровью на воротнике. Я не хотел его видеть. Не хотел слышать. Не хотел, чтобы даже его шаги звучали рядом со мной. Потому что предательство, брат, – оно не пощечина. Оно как лезвие в сердце, которое вставили и оставили. Чтоб ты сам его там носил. Всю оставшуюся жизнь.
Глава 4. Катя
Катя
1990-й год
Когда я вышла из зала суда, не было ни слез, ни дрожи, ни слов – только гул в ушах, как после взрыва. Я не чувствовала ничего, будто кто-то вырвал из меня органы, оставив пустую оболочку, без звука, без цвета, без пульса. Сердце, видимо, вытащили первым – оно больше не билось. Я шла по ступеням вниз, и каблуки цокали, как будто не мои, как будто чей-то чужой человек в моем теле разыгрывает сцену. Это был день, когда меня развернули к жизни лицом и врезали так, что я перестала узнавать ее. Гены больше не было. Не стало мужа, не стало палача, не стало тени, что ночами стояла в дверях и следила, как я дышу. И я не рыдала. Ни разу. Ни тогда, ни потом. Я стояла на его похоронах с прямой спиной, как солдат на трибунале, и когда пришло время бросить горсть земли на крышку гроба, я сделала это без пафоса, без слов – просто закрыла, как папку с делом. Как гештальт. Как черную главу, в которой я больше не хотела быть героиней. Пусть его мать прожигает меня взглядом, пусть все эти бабы в черном шепчутся, будто я его закопала своими руками – может, так и есть. Но я туда пришла не оплакивать. Я пришла прощаться. Навсегда.
Дальше было как в киселе. Туман. Шум. Чужие голоса, милицейские ботинки в коридоре, прокурор, который вонял сигаретами и мясом, следователь, что скакал по квартире, как по витрине. Мой дом перестал быть моим. Там теперь витал запах смерти, запах допросов, кровь на ковре, затертая тряпкой, но не забытая. Все – улика. Все – улица. Соседи смотрели как на прокаженную. У подъезда женщины с лицами, как будто им выдали право судить, хрипели голосами прокуроров: “Такая молодая… и вон что…” А я каждый раз проходила мимо, как по минному полю, чувствуя, как на спине вырастают шрамы от этих взглядов.
Школа тоже закончилась. Директор вызвал меня не в кабинет – в переговорную. Он говорил мягко, словами, вымоченными в сахаре, но внутри этих слов была трусость, страх за репутацию, и приказ сверху. “Лучше по собственному… вы же понимаете…”. Конечно, понимаю. В нашем городе никто не забудет. А я и не пыталась остаться. Кому я теперь нужна – учительница с прошлым, с шепотом за спиной. В классах мои стены, мои тетради, мои дети – все стало чужим. Чужим, как и я сама себе.
Ночью я не сплю. Лежу в темноте, прислушиваясь к скрипу половиц, к собственному дыханию, как будто в любой момент он войдет. Гена. В майке, пьяный, с взглядом, от которого у меня каждый нерв в теле скукоживался. Я уже знаю, как начинается паническая атака. Она не кричит. Она приходит на цыпочках, как он раньше – с кухни. Я закрываю глаза, и мне кажется, что снова увижу его кулак. Что он наклонится и скажет: “Ну че, мразь, готова?” Но теперь – нет. Теперь все иначе. Потому что он мертв. И потому что Леша…
Он забрал у меня эту боль. Но с этим же дал новую. Острую, как бритва, свежую, как ожог. Ради меня. Ради того, чтобы вытащить меня из ада. Но сам спустился в свой. Он угробил свою жизнь, а я… Я даже не знаю, как теперь смотреть на себя в зеркало. Там – ни спасенная, ни вдова. Там – женщина, которая стала точкой в чьей-то судьбе. И началом в чужом аду.
Больно стало не сразу. Не в тот день, не в ту ночь, даже не на следующий. Больно стало позже, через несколько дней, когда внутри будто что-то с хрустом сломалось, сдвинулось, оборвалось и пошло трещиной по всему телу. Я ходила по квартире, как привидение, с выжженной грудной клеткой и руками, не знающими, куда себя деть. Душу как будто рвали в прямом эфире – без наркоза, без цензуры, с топотом, с пощечинами и криками. Я не ела, не пила, просто лежала, утыкаясь лицом в подушку, и мокрый след на ней рос, пока ткань не переставала быть подушкой, а становилась картой моих грехов. Слезы лились не потому, что жалко себя. А потому что я больше не знала, как жить с этим. Потому что Леша… потому что я…
Я ненавидела себя с таким жаром, что кожа чесалась. За то, что позволила всему этому случиться. За то, что когда-то остановилась в том дворе, обернулась, услышала: "Эй, подожди!" – и не убежала. Могла ведь. Но нет. Я ответила. Я задержалась. И все. Шестеренка судьбы щелкнула. И покатилась. И вот – я уже не учительница, я – проклятая. А он… мой ученик. Тогда.
Сейчас – преступник. Убийца. И все из-за меня. Не должна была позволять ему быть рядом. Не должна была разрешать целовать меня. Не должна была прижиматься к нему ночью, не должна была верить этим глазам, что смотрели на меня, будто я свет. Какой я к черту свет? Я – тень. И все, к чему прикасаюсь, рассыпается в прах.
Я злилась. До зубного скрежета. На него. На Лешу. Потому что он убил. Потому что не подумал. Потому что пошел до конца, даже не глянув, что там, за этим "концом". Потому что забыл, что за этим будет суд, будет срок, будет зона, будет грязь, кровь, погоны, нары, и не пятнадцать дней, а лет. Потому что не понял, что сделал мне этим больнее, чем если бы я до конца жизни осталась с Геной.
А я – живу. Хожу. Дышу. Пытаюсь. Но как дышать, когда внутри все сдавлено этим – что ты стоила человеку жизни? Что он тебя так любил, что убил ради тебя, а ты теперь не можешь даже дотронуться до его имени, потому что оно – боль. Потому что ты не знаешь: простить его? Ненавидеть? Ждать? Или молиться, чтобы ты умерла раньше него – и не пришлось с этим жить дальше. Потому что это не та любовь, что спасает. Это та, что ломает тебя пополам, а потом заставляет жить с этим обломком внутри. И я не знаю, что страшнее – что он это сделал. Или что я все еще люблю его.
Прошел месяц. Я думала, что хуже уже быть не может, что дно уже пройдено, что мне нечего терять, что дальше только пустота и тишина. А нет. Судьба – сука с грязными ногтями и циничной ухмылкой – рассмеялась мне в лицо и швырнула новый подарок. Я жду ребенка. От Леши. От него. От того, кто сейчас среди бетонных стен, где вонь, насилие и одиночество впитываются в кожу быстрее, чем мыло. Я помню, пальцы дрожали, как у наркомана на передозе. И не было ни радости, ни надежды – только желание взять пистолет и выстрелить себе в голову, прямо в этот дурацкий лоб, в котором еще теплятся мысли о будущем. Я упала в отчаяние, как в ледяную реку – резко, без воздуха, с криком внутри, который никто не услышал.
Ребенок… Господи, какой ребенок? Я – безработная, с именем, как клеймо, на которое все плюются. Женщина, у которой в паспорте – вдова насильника, а в животе – сын или дочь от убийцы. Какая жизнь? Какие сказки на ночь? Какая защита, если отец ребенка гниет за решеткой, а мать – прячется от мира как тень? Я не думала о нем как о спасении. Не смела. Это был приговор. Это был крест, который я не выбирала. Это были новые слухи, новые взгляды, новые крики за спиной: “Вот идет, та самая… И с пузом!” Это были драные коляски, одиночество в поликлиниках, жалость от чужих и презрение от знакомых. Что я могу дать ему? Это был ребенок, которого потом спросят: “А твой отец кто?” И что я скажу? Что он убил. Ради любви. Ради меня. Ради той, кто сейчас не может вымолвить даже его имя.
Но… это частичка его и меня. Слишком живая, чтобы забыть. Слишком настоящая, чтобы отпустить. Я положила ладонь на живот, которого еще даже нет, только глухая тяжесть внизу, как будто камень положили внутрь и сказали: “Неси.” И по щекам текли слезы. Тихо, без всхлипов. Просто текли, как будто внутри все раскисало, таяло, превращалось в слабость. Я не могу остаться здесь. Мне нужно уехать. Куда угодно. Подальше. Где никто не вспомнит мою фамилию. Где не будет этих улиц, подъездов, взглядов, криков, воспоминаний. Где никто не узнает, кто отец. Где я начну с чистого листа. Где я стану матерью, а не тенью мужчины, который сломал ради меня свою судьбу.
Сегодня я прощаюсь. С городом. С прошлым. С Лешей. Я не вернусь. Я не напишу. Я не приду. Потому что теперь я живу не для него. Не для себя. Я живу для того, кто сейчас под моим сердцем И если для этого нужно вырвать себя с корнями и сжечь все, что было – я это сделаю. Я женщина. И я выживу. Даже если сердце останется на пепелище.
Глава 5
Леха
1992-й год
Он зашел, будто всю дорогу знал куда идет. Спокойно. Без дерготни. Без привычного «кто тут старший» – молча, с лицом кирпичом. Не петлял глазами, не щурился. Просто прошел и сел. Как домой. Как будто давно тут. Как будто шконку сам заказывал.
Я сидел с чашкой в руках, на табуретке, к стенке спиной. Кирилл лежал на боку, но тоже замер.
– Очередной. – бросил Кирилл. – Только молчит подозрительно. – Ему, может, не до бесед. – ответил Валера. – Смотри, как сидит. Ровно, как палка в жопе. – Не новичок это. – сказал я. – Те, кто первый раз, всегда суетятся. Этот будто с шестого круга ада свалил.
– Ты глянь на его руки. – шепнул Кирилл. – Пальцы прямые, не трясутся.
– Резчик по живому, что ли? – фыркнул Валера. – Может, с мясокомбината сбежал. – Или остался там. Только в другом смысле. – вставил я.
Мы переглянулись. Он тем временем достал из мешка аккуратно свернутую простыню, ровно разложил. Ни запаха паники, ни дыхания тяжелого. Все четко. Человек-немой. Но не от страха – от привычки.
– Имя кто слышал? – спросил я. – Неа. – Кирилл помотал головой. – Только шепнули, что погоняло его «Хирург». – Второй уже за месяц с такой кличкой. Они что там, группой заходят?
Валера усмехнулся:
– Только этот не ржет, не понтуется. Улыбку у него, походу, с мясом вместе вырвали.
Он поднял глаза. Взгляд мимо нас, но не пустой. Как у человека, который сначала анализирует, потом говорит. Если вообще говорит.
– Валер, ты не сечешь? Где-то его видел?
– Может. Но там, где видел – вспоминать не хочется. Лицо знакомое. Но не как у соседа. Больше как у тех, кому в спину лучше не поворачиваться.
Я откинулся, выдохнул. Сигареты не было – только мятная жвачка. Он не вызывал страха. Он вызывал внимание. Тихое. Здоровое. Правильное. Тут никто не ссыт. Но каждый знает – если кто-то сидит чересчур спокойно, значит, либо все умеет, либо все потерял.
Он не спал всю ночь. Просто лежал. Или делал вид. Тихий, как тень на бетонной стене. Ни вздоха, ни поворота. Валера пару раз переворачивался, шаркал одеялом, но не обронил ни слова. Кирилл дышал ровно, будто его вообще не касалось. А я лежал, глядя в потолок, считал секунды. И не потому что боялся – просто интересно стало, сколько выдержит тишину человек, который, кажется, сам себе ее приносит с собой.
Ночь – время, когда камера дышит по-другому. Я подошел к железкам у двери, руки закинул наверх, пальцы цепляются за прутья, как в детстве на турнике, только тогда все было для смеха, а сейчас – чтобы не взорваться от мыслей. Холод шел по рукам, но внутри кипело. Взгляд уперся прямо напротив, в другую хату, где тот самый молчун. Хирург. Камера у него отдельная – для таких, как он, одиночек с непонятным прошлым. Сидел он, как всегда, ровно. Спина прямая, руки на коленях, не двигается. Тень от тусклой лампы ползла по его лицу, как будто мазала его чем-то грязным. Глаза не видно. Только силуэт. И вдруг он резко повернул голову. Не просто глянул – как будто вбил взгляд в меня. Четко. С хрустом внутри. Я не дернулся. Только сузил глаза. В лицо. Напрямую. Пусть смотрит. Пусть знает. Я не отворачиваюсь. Не здесь. Не теперь.
Ни слов, ни движений. Только тишина, да скрежет старого бетона в стенах, как будто сама тюрьма.
* * *
Нас подняли еще до сигнала. Замок щелкнул, как щелбан по затылку, и в проходе встал вертухай с голосом, будто гвозди жрет.
– На промку, быстро! Живее, черти, не на курорт приехали! – его голос резанул по бараку как лезвие. Мы встали не сразу. Просыпались не мы – просыпалась привычка. Пацаны молча натягивали бушлаты, Кирилл матернулся под нос, Валера зевнул, хрустнув шеей, а я просто поднялся, не говоря ни слова. Делать гвозди – это тебе не в карты резаться. Там металл, там ритм, там запах железа и сгоревшей кожи, и каждый, кто не в темпе – уже обуза. Вышли по двое, шаг в шаг, как положено. Воздух сырой, воняет чем-то техническим, как будто кто-то кипятил масло с железной стружкой. Заводской цех встречал нас гулом – в нем не разговаривали, в нем существовали. Нам выдали по рабочей – штаны в масле, фуфайки, перчатки с пальцами, как у трупа, полусгнившие. Я взял молот, сел за станок. Передо мной – заготовки. Чертовы прутья, которые мы кроили на гвозди. Кирилл рядом – у него молот старше, ручка треснута, но хрен выбьешь. Валера уже матерился, с самого утра криво пошел металл. Я сбил первый гвоздь – хлесткий удар, звон в кости, и дальше, по ритму. Один. Второй. Третий. Как барабанная дробь, только каждая – по судьбе.
– Чего молчишь? – буркнул Валера.
– Пальцы считаю. – ответил я. – В прошлый раз один дебил палец оставил в заготовке, теперь на это гляжу иначе. Кирилл усмехнулся:
– Хоть гвозди с мясом пойдут. Новая партия для морга. Мы не смеялись громко. Тут за это не платят. Работа шла в ритме. Жестяные удары, запах перегретого масла, и надзиратель, что стоял у двери, будто дирижер оркестра, где вместо музыки – только стук, хрип и пот.
– Лех, слышал, что этого… нового, Хирурга тоже сюда переводят? – Валера кивнул в сторону дальнего стола.
– Говорили, будет в смене с нами.
– Ну и пусть. – сказал я. – Пусть поработает. Кровь уже лил – теперь пусть гвозди кует. Кирилл щелкнул пальцами по металлу:
– Главное, чтоб не перепутал металл с людьми. А то вдруг решит, что по черепу удобней стучать.
Я сбивал очередной гвоздь, когда в проеме появился он – вертухай с хриплым голосом и пастью, как у псины, которой давно не давали кость. С ухмылкой, с той самой, что хочется разбить молотом.
– Слышь, семья, в стройку играем? – он посмотрел на нас с издевкой. – Или вы тут гроб себе строите?
Рядом с ним стоял он. Хирург. Не в рабочем, а в черной телогрейке. Спокойный, как гробовая тишина. В глазах – все тот же хлам из холода и расчета. Мы замерли. Не от страха. От интереса. Он стоял, будто сейчас скажет что-то. Но не сказал. Просто глянул. Сначала по всем – поверху. А потом прямо в меня. В упор. Глаз в глаз. Как в зеркало – только в таком, где отражение тебе не принадлежит.
– Ага, – хмыкнул вертухай, – смотрите как друг на друга глядите. Прямо мыло делить будете? – Валера выпрямился, Кирюха отложил молот. Тишина натянулась как струна. Потом он кинул кивок в сторону:
– Вы двое, сдвинулись налево. Пусть ваш герой, – ткнул в меня, – покажет новенькому как гвозди делать. Кирилл фыркнул, глянул на меня.
– Это что, наставничество началось?
– Я хер его знаю, – буркнул Валера. – Но пахнет тут говном. Мы переглянулись. Без слов. Все понятно. Если вертухай ставит его рядом – не просто так. Это проверка. Или игра. Или просто капля яда, чтоб посмотреть кто загнется. Они пересели. Молча. Не сводя с него глаз. А он сел рядом. Ровно. Как будто всегда тут сидел. Я не обернулся. Просто посмотрел краем глаза. Он тоже.
Я гнул железяку дальше, ровно, ритмично, молча, как будто этот день ничем не отличается от предыдущих. Только шея гудела, и внутри сидела злость, несказанная, глубокая, как холодный нарыв. Он рядом работал тихо. Без суеты, без лишнего – как будто делал это годами. Пальцы крепкие, движения четкие, без раскачки. И тут он чуть наклонился вперед, не смотря на меня, а будто в стену. И сказал хрипло, тихо, будто между прочим: – Как там Катя, Лех?
Меня перекосило внутри. Все остальное исчезло. Стук молотов, свист сварки, шум, крики, даже собственное дыхание. Я не моргнул, не дернулся. Просто остался смотреть в точку, куда и глядел. Потом медленно повернул голову. – Че ты сейчас сказал? – голос был низкий, как перед бурей. Он не ответил. Словно ничего не было. Просто снова поднял прут, зажал, забил гвоздь. Ровно. Методично. Как будто я ему не интересен. Я не спрашивал, кто он. Мне было плевать, как он знает мое имя. Но Катя… – Откуда ты знаешь Катю? – голос сорвался, глухо, через зубы. Он усмехнулся уголком рта, как гадюка, что только что выползла из травы. – Я много чего знаю, Леш. Умный ты пацан. Поймешь быстро. Либо держишься со мной – либо твоя училка получит нож в печень. Без предисловий.
Мир встал. Я больше ничего не слышал, только собственную ярость, как будто в ушах закипела кровь. Один вздох – и гвоздь, что я держал, ушел в его кисть, тупым концом, но с такой силой, что кость хрустнула от метала. Он заорал. Как зверь. Схватился за руку, отшатнулся, рухнул со стула, в глазах бешенство и боль.
Но я уже не видел лица. Только хлестал по нему кулаками, как по стене. Губы в кровь, нос, щека, подбородок – все одним месивом. Я бил, пока руки не начали ныть, пока не раздался чей-то рев и удары сзади, по ребрам, по затылку, по спине. Меня валили, прижимали, кто-то орал, кто-то бил ногами. Боль – как будто загорелась, но я все равно рвался вперед.
Плевать. Он дернул ту единственную струну, которую не имел права задеть. Я бы разорвал его, если бы дали. И если придется – все равно разорву.








