Текст книги "Шекспировские чтения, 1977"
Автор книги: Уильям Шекспир
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Лир героически встречает бурю. А вот как обращается к силам природы Перикл:
О звезды гневные! Уймите ярость!
Дождь, ветер, гром! Пред вами только смертный,
Который вам подвластен. Мне велит
Природа уступить и покориться.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Ужели вашей грозной, злобной силе
Нужны несчастья бедного царя?
(II, 1)
Героическое начало полностью исчезает у Перикла. Он герой лишь в узком, литературном, а не широком смысле этого слова. Он полностью признает свою зависимость от "величия могущественных сил" (II, 1, 8). "Я был игрушкой ветров и валов, // Меня, как мяч, швыряло на просторе", – скажет он чуть позже рыбакам (II, 1).
Правда, в его втором обращении к буре (в начале III акта) звучат более энергичные ноты и более непримиримые интонации:
О бог пучины! Обуздай же ад
Встающих к небу волн! Тебе подвластны
Все ветры. Ты, их вызвавший, свяжи
Их медью окрика! О, заглуши же
Неистовство громов и злую ярость
Могучих вспышек молний обуздай!
. . . . . . . . . . . . . . . . .
О буря, да когда же ты утихнешь?
(III, 1)
Перикл даже осмеливается упрекать богов, когда узнает о смерти Таисы. Но как далека эта вспышка от гордого непокорства Лира! Она быстро иссякает и в дальнейшем, рассказывая Клеону и Диониссе о постигшем его несчастье, Перикл выражает полнейшее свое подчинение и полную неспособность сопротивляться высшей воле:
Должны мы покоряться
Небесным силам! Я бы мог реветь
И выть, как море, что ее сгубило.
Но ничего поделать бы не смог!
(III, 3)
И поэтому вполне естественно для Перикла видеть в счастливом своем воссоединении с дочерью и женой благодеяние богов. "Хвала богам!" – говорит он, поверив наконец, что перед ним родная дочь.
Праведные боги!
Как мудрость ваша велика, что все
Прошедшие несчастья и тревоги
Мне кажутся ничтожными,
(V, 3)
благодарит он небо, вновь обретая свою жену.
Те религиозные, мистические, трансцендентальные трактовки "Перикла", о которых мы упоминали ранее, основываются главным образом на приведенных нами примерах обращения Перикла к богам, к небесным силам (к ним обычно добавляют еще кое-какие менее значительные детали и реплики такого же рода).
Сторонники этих трактовок фактически отождествляют мироощущение героя с мироощущением автора, строят свои концепции только на толковании образа главного героя пьесы. Такой подход методологически неверен. Однако и сам по себе образ Перикла не дает основания для религиозных и мистических интерпретаций.
Полностью отпадает христианский смысл "Перикла" – боги здесь чисто языческие. Если бы Шекспир хотел придать своей пьесе христианский колорит, он не заменил бы Дианой ангела, который у Туайна является во сне Аполлонию и указывает ему, где находится его жена, или "высшего бога", выполняющего ту же функцию у Гауэра. При том обилии анахронизмов, которые допускает условно-сказочный характер последних пьес Шекспира, этот анахронизм также был вполне возможен.
Кроме того, зритель или читатель в шекспировских трагикомедиях, в том числе и в "Перикле", всегда приподнят над героем и может судить его с иных позиций, восприятие героя уже восприятия зрителя. Контекст "Перикла" убеждает, что, во-первых, частые ссылки на богов (не только у главного героя, но и у других действующих лиц) – это один из способов, с помощью которых создается в пьесе сказочная атмосфера, атмосфера чудесного. Что же касается самого Перикла, то его многочисленные обращения к "неведомым силам", "могучим силам", к звездам, богам, судьбе, фортуне и т. д. передают внутреннее состояние беспомощности героя перед лицом непонятных ему сложных жизненных сплетений и чувство зависимости от обстоятельств, находящихся вне его понимания и его воли.
Перикл не чувствует себя хозяином собственной судьбы потому, что не является таковым – ни тогда, когда зависим от людей или природы, ни тогда, когда одолеваем невзгодами, ни тогда, наконец, когда узнает удачу.
Но судьба Перикла определяется отнюдь не небесными предначертаниями. Мы уже показали, что первый цикл его бедствий, равно как и временное возвышение его, имеет чисто земное и очень конкретное обоснование. Человеческая злая воля служит причиной и последнего его несчастья: злоба Диониссы лишает его любимой дочери.
Однако два момента в истории Перикла действительно как будто дают основание для трансцендентального толкования. Дважды в жизни он оказывается жертвой моря: в первый раз море лишает его всего достояния, во второй – жены и фактически дочери. И если первое кораблекрушение косвенно связано с первопричиной бедствий Перикла – тиранией Антиоха, то буря в начале III акта никакими человеческими интригами и кознями не предвосхищена. Море здесь выступает как самостоятельная, почти одушевленная сила. Поэтому необходимо выяснить, какую же роль вообще играет море в пьесе.
Образность, связанная с морской стихией, пронизывает всю пьесу. Начиная с момента, когда Перикл решает покинуть Тир, гул моря слышится на протяжении всего произведения.
Образ моря многосложен и в разных частях пьесы неодинаков. Различна, хотя всегда велика, и роль моря в судьбах действующих лиц. Разнообразны и художественное значение, и мировоззренческий смысл изображения морской стихии.
Поначалу море – сила, полностью враждебная человеку. Именно такой характер носит первое упоминание о море в пьесе, в 3-й сцене I акта, где Геликан, сообщая об отъезде Перикла, говорит: "Избрал он долю моряка, который смерть ежеминутно видит" (перевод П. Козлова), а Тальярд, услышав слова Геликана, уверенно заявляет: "На суше не погиб – погибнет в море". Эти реплики предваряют образ моря, возникающий в монологе Гауэра ко II акту.
И вот плывет Перикл опять:
Но можно ль морю доверять?
Вновь буря, гром над головой,
Внизу – пучины жадный вой.
Корабль сейчас ко дну пойдет;
Царя такая ж участь ждет.
Оправдывается, хотя и не совсем, предсказание Тальярда: море здесь несет гибель людям; оно хоть и милует самого Перикла, но лишает его всего состояния.
У Гауэра море – орудие судьбы:
Но вот устала наконец
Судьба от ярости. Храбрец
На сушу выброшен.
В английском тексте еще более определенно подчеркнута идентичность в данном случае судьбы и моря: "Пока судьба, уставшая приносить беды, выбросила его на берег, чтобы дать ему радость". Обратим внимание также на отсутствующий в русском переводе слабый намек на то, что море может приносить и радость.
Образ гневного, бушующего моря, которое, как щенком, играет человеком, господствует и в последующей 1-й сцене II акта. "Безжалостно меня швыряло море // На берега скалистые..." – говорит Перикл. В его монологе, который мы приводили выше, и в дальнейших репликах, обращенных к рыбакам, грозное могущество моря представлено и как сила природы (Перикл говорит о том, что как смертный он подвластен бушующим стихиям), и как орудие судьбы.
Море для Перикла "rough", т. е. грубое, суровое, бурное, неприятное. Он называет море "похитителем" (ср.: "rapture of the sea" (II, 1, 143); "rapture" толкуется английскими комментаторами как "violent seizure", насильственный захват {Shakespeare W. Pericles/Ed. by F. D. Hoeniger, p. 50. Note to Jine 154.}), море не щадит никого из людей ("that spares not any man" II, 1, 121). Однако здесь есть новый оттенок в образе моря, который слабо обозначился уже ранее в последних словах монолога Гауэра (о судьбе, дающей радость): море в гневе забрало доспехи, но, успокоившись, вернуло их. Значит – море не только берет, но и дает.
Но об этом оттенке мы на время забываем, ибо и в последующем беглом упоминании о море (когда Перикл говорит Таисе: "...злое море корабли мои // Похитило, друзей меня лишило..." – II, 3), и в словах Перикла, которые Таиса передает Симониду ("...дворянин из Тира, которого несчастье, причиненное морем, лишило корабля и друзей" – подстрочник; англ. текст – II, 3, 82-89), и особенно в III акте море предстает еще более яростным и неистовым, чем раньше.
Прекрасный, истинно шекспировский стих первого монолога Перикла в III акте, отрывок из которого был приведен выше, великолепно передает грохот сшибающихся волн, медный рев свирепого ветра – словом, все буйство разъяренных стихий, то возносящих корабль Перикла к самому небу, то низвергающих его в адские бездны, заставляющих корабль плясать ("пляшущий корабль", "dancing boat" – III, 1, 13) под аккомпанемент громов и злые вспышки молний.
В III и IV актах поэтический образ бури главенствует и придает художественное единство разбросанным по месту действия и разорванным во времени эпизодам. Грозная музыка бури зарождается во вступительном монологе Гауэра, мощно звучит в начале III акта, слышится и в последующих сценах. О шторме, бушевавшем в 1-й сцене III акта, нам постоянно напоминают действующие лица пьесы в дальнейшем. Первые же реплики во 2-й сцене, в доме Церимона, устанавливают связь этой сцены с предыдущей: появляется хозяин с незнакомцем, потерпевшим кораблекрушение, и приказывает Филемону:
Согрей и накорми людей несчастных:
Ночь выдалась жестокая для них.
А слуга словно подтверждает:
Я видел бурь немало, но такой,
Как эта, не видал еще ни разу!
Бесчинство ночного урагана описывают и живущие на берегу моря дворяне, которые пришли искать убежища у Церимона. Не дает нам забыть о буре и главное событие этой сцены – оживление Церимоном Таисы. В следующей сцене, в разговоре с Клеоном и Диониссой, Перикл возвращается к ужасной ночи на корабле. В финальном эпизоде той же сцены напоминает еще раз зрителю о море Таиса, повествуя о том, как потеряла там супруга и новорожденного ребенка.
14-15 лет проходит между событиями III и IV актов, но целостность восприятия не нарушается: мы вновь оказываемся на морском берегу, и вновь доносятся до нас отголоски давней бури. Марина столь живо, образно рассказывает со слов няни о событиях, сопутствовавших ее рождению, что мы словно воочию видим гигантскую волну, смывающую матроса в море, команду, мечущуюся в смятении, и Перикла, тянущего вместе с матросами канат и возгласами ободряющего их.
Для Перикла море и в III акте (в IV Перикл появляется только в пантомиме) – злое, грубое, жестокое. Оно ведь действительно лишает героя самого для него дорогого – жены и ребенка. Но именно в III акте все более явственным становится тот оттенок в художественной обрисовке моря, который, правда, еле уловимо, но обозначился уже в конце монолога Гауэра ко II акту ("судьба... выбросила его (Перикла. – И. Р.) на берег, чтобы даровать радость") и усилился в сцене с рыбаками, когда море вернуло Периклу его доспехи.
Море не губит Таису – оно выносит ее на берег, отдает в руки мудрого врача, возвращающего ее к жизни:
Я никогда волны такой огромной,
Как та, которая его швырнула
На берег, не видал,
говорит слуга, доставивший Церимону ящик с телом Таисы (III, 2). И чем ближе действие к концу, тем заметнее новая – благая – роль моря в судьбе главных героев. Море в характеристике Гауэра (IV, 4) еще остается капризным, своенравным, изменчивым, непостоянным, но ветер уже пригоняет корабль Перикла к берегам Митилены, где живет его дочь Марина, буря стихает, и поэтому в V акте появляется невозможный в предшествующих эпизодах, но не случайный в конце пьесы новый образ моря – моря радости.
Чтоб это море радости великой
Моих не затопило берегов,
(V, 1)
говорит Перикл, признав в Марине свою дочь.
Таким образом, море сопутствует всей истории Перикла и Марины, приносит им страдание, но дарует и счастье; образ моря вырастает к финалу произведения в символ самой жизни – прихотливой, запутанной, изменчивой, зачастую враждебной к человеку, но в конечном итоге прекрасной.
Перикл, как мы видели, не в состоянии противостоять жизненным превратностям. Но тем не менее он почти до самого конца своих несчастий не теряет надежды, на его рыцарском щите не случайно начертано: "В этой надежде я живу".
Что же может явиться основой этой надежды?
Сам Перикл "морю бедствий", ополчающемуся на человека, может противопоставить лишь стоическую добродетель. Влияние стоицизма в монтеневском его варианте очень чувствуется в "Перикле". И хотя многие критики считают, что образ стоического мудреца, как он был обрисован Монтенем, Шекспир запечатлел в Просперо, стоицизм Просперо особого рода и в целом далек от монтеневского, тогда как в "Перикле" уже первое рассуждение героя напоминает одну из главных мыслей "стоической" части "Опытов": человек должен приучать себя к мысли о смерти, чтобы избавиться от страха перед ней. Перикл обращается к Антиоху.
Ты мне напомнил
О том, что смертен я, что тело это
Такое же, как и тела погибших,
Я должен приготовить ко всему,
Что мне грозит. Да, помню я и знаю:
Законы смерти поучают нас
Не верить жизни слабому дыханью.
(I, 1)
Как мы говорили, Перикл во всех жизненных невзгодах сохраняет нравственную стойкость.
Однако сам Шекспир в "Перикле" не ограничивается упованием на пассивную, хотя и стойкую добродетель. Он задумывается над теми силами, которые могут обеспечить победу добра. Может быть, наука, поставленная на службу человеку? И вот появляется в "Перикле" образ мудрого врача Церимона. Если Перикл предвосхищает Просперо стоическими интонациями, то Церимон первый набросок портрета гуманного мудреца, овладевшего тайнами природы. Перикл подчиняется природе, Церимон подчиняет природу:
...в мудрых книгах
Я черпал знанья и в искусстве тайном
Немало изощрялся, чтоб постичь
Целебные таинственные свойства
Растений, и металлов, и камней...
(III, 2)
говорит Церимон о своих занятиях.
Наука в руках Церимона приносит людям благо, ибо, помимо таланта, он обладает высокими нравственными качествами и "ум и добродетель" ставит "превыше знатности и состояния" (III, 2). Поэтому Церимон может быть активно благородным и добродетельным.
Прославился ты по всему Эфесу
Своею добротой: тобою сотни
Исцелены и спасены от смерти.
Ты щедро отдаешь свой труд и знанья...
(III, 2)
так характеризует Церимона Первый дворянин.
И символично, что именно действия Церимона, возвращающего Таису к жизни, оказываются тем самым одной из главных причин благополучного завершения бедствий Перикла.
Еще большую роль в судьбе Перикла играет Марина.
Марина отличается таким же нравственным совершенством, как и Перикл. Однако образ ее более поэтичен, а история моментами более драматична, чем у Перикла. Опасности подвергается не только ее жизнь или жизнь ее близких она вынуждена защищать свое человеческое достоинство, чистоту, что для нее важнее.
Путь Перикла задан обстоятельствами, которые ему неподвластны. Марина сама добивается лучшей доли. Перикла не искушают никакие соблазны – Марину соблазняют деньгами и привольной жизнью.
Добро, которое несет в себе Марина, в отличие от пассивной добродетели Перикла, вынуждено, чтобы остаться добром, переходить в наступление, быть активным. Именно в этом смысл происходящего с Мариной в публичном доме, смысл тех "обращений", которые происходят с рядом персонажей под ее воздействием: распутные дворяне решают отправиться послушать пение весталок; Лизимах возгорается праведной ненавистью к "мерзостному" притону, куда он несколько минут назад шел с большим удовольствием; Засов из прислужника порока превращается в спасителя добродетели.
Все эти "обращения" условны не менее, если не более, чем прочие условные ситуации пьесы-сказки. Возможно даже, что разговор двух дворян, которые прямо из публичного дома идут к весталкам, если этот разговор прозвучит в сегодняшнем театре без должного остранения, вызовет у современного зрителя смех. Превращение, совершающееся с Лизимахом, настолько внезапно и стремительно, что многие критики подозревают, что речь Марины была гораздо полнее, длиннее и убедительнее, чем она есть в сохранившемся тексте, – и ссылаются при этом на аналогичную, действительно более обширную сцену в романе Уилкинса. Но этот вопрос, с нашей точки зрения, не имеет принципиального значения.
Шекспир не скрывает, а условностью этих сцен подчеркивает, что победы добра это не то, что в жизни есть, а то, чего хотелось бы. Пока эти победы иллюзия. Они не претендуют на жизненную достоверность, они – лишь символ должного.
Символична роль Марины и в жизни Перикла. Самоустранение Перикла от людей равносильна его гибели. Появление Марины возрождает его к жизни, как Церимон возрождает Таису. Об этом очень точно говорит сам Перикл:
О, подойди, дарующая жизнь
Тому, кто даровал ее когда-то
Тебе самой!
(V, 1)
В "Перикле", таким образом, зарождается непременная для всех последних пьес тема молодого поколения, символизирующего вечное обновление жизни и лучшее будущее. Эта тема также всегда связана с представлениями о времени как исцеляющем начале.
В "Перикле" тема времени лишь намечена и находит главным образом структурное выражение: в том временном промежутке, который происходит с момента последнего, драматургически представленного несчастья Перикла (потеря жены) и до момента его встречи с Мариной. Молодое поколение должно вырасти – тогда, быть может, оно принесет в жизнь и утвердит в ней добрые начала.
Но упование на молодое поколение, на идеальные начала и на победу добра в "Перикле", как и в других последних пьесах, носит подчеркнуто утопический характер. Торжество добродетели здесь слишком условно, чтобы заставить забыть о силе зла.
От "Перикла" равно возможен переход и к мрачным тонам "Цимбелина", и к более светлому звучанию "Зимней сказки".
СОВЕТСКИЕ ШЕКСПИРОВЕДЫ О ТРАГИЧЕСКОМ У ШЕКСПИРА
Юл. Гинзбург
Сущность трагического у Шекспира – проблема, неизбежно встающая перед исследователем, идет ли речь о непосредственном анализе одной из трагедий или о целостной концепции шекспировского творчества. В конечном счете эта проблема не решается на уровне собственно литературоведения и даже теоретической эстетики; она имеет прямой выход в область фундаментальных "последних" вопросов – о природе зла, о свободе и ответственности человека, о движении времени. Марксистская наука не размещает эти вопросы в плоскости абстрактной метафизики, но ищет для них конкретное историческое решение. Поэтому с первых шагов советского шекспироведения понимание корней шекспировского трагизма находилось в тесной зависимости от осмысления сути общественно-исторических процессов, определявших развитие современной Шекспиру Европы. Неизменно исходя из этой посылки, советские ученые на протяжении десятилетий шли к более глубокой и разносторонней разработке столь непростой темы. Не претендуя на исчерпывающую полноту, настоящий обзор ставит своей целью напомнить основные вехи на этом пути.
Одним из первых советских истолкователей Шекспира был А. В. Луначарский. Еще в ранней, дореволюционной своей работе о "Гамлете", вошедшей в цикл очерков "Перед лицом рока. К философии трагедии", он обращался именно к специфике трагического у Шекспира. Луначарский извлекал уроки деятельно-бодрого, героического жизнечувствия из трагедии, традиционно трактовавшейся как драма рефлектирующего сознания: "Над нами царит рок. Нет пользы в бесплодных размышлениях – человек рожден, чтобы действовать, он должен создавать для себя обстановку борьбы и подвига, иначе он – животное; но это не значит отдаваться слепому гневу, закрывать глаза, затыкать уши и идти, куда толкают; это значит быть полководцем, стратегом, маэстро жизни... Это трудно, страшно трудно, – но такова задача. Быть может, ты погибнешь, не разрешив ее вовремя, – но сделай, что ты можешь, умри с честью и передай опыт твоей жизни братьям-людям. Вот мораль "Гамлета"" {Луначарский А. Этюды критические и полемические. М., 1905, с. 86.}.
Мысль о стойком жизнелюбии Шекспира, пронизывающем даже самые мрачные его творения, углубляется в лекциях, читанных Луначарским уже в советское время, в Университете имени Я. М. Свердлова, и изданных впервые в 1924 г. под заголовком "История западноевропейской литературы в ее важнейших моментах". Здесь Шекспир выступает как "величайший выразитель... своеобразной и яркой эпохи", когда "новый мир только еще возникал из старого, феодального, все в нем было еще шатко и неустойчиво, и личность чувствовала себя, с одной стороны, необеспеченной, должна была постоянно себя защищать, но, с другой стороны, она окружена была необъятными возможностями и чрезвычайно пестрой, яркой, разнообразной обстановкой" {Луначарский А. В. История западноевропейской литературы в ее важнейших моментах: Лекция VI. Шекспир и его время. – Собр. соч.: В 8-ми т. М., 1964, т. 4, с. 144.}. Эта атмосфера, по Луначарскому, могла порождать противоположные настроения – и безысходность, и оптимизм. У Шекспира можно найти и то и другое. Он не отворачивается от бушующей вокруг ожесточенной борьбы страстей, от насилия и несправедливости, от крови и смерти. Он не находит опоры ни в утешениях религии, ни в устоях монархической государственности, ни в какой-либо из сталкивающихся между собой общественных сил. Отсюда постоянно слышащийся у Шекспира "похоронный марш", "какое-то рыдание над жизнью". Но сама необыкновенная интенсивность восприятия жизни и "титаническая мощь" ее изображения, "радость самого творчества" придают иное звучание трагической мелодии у Шекспира: у него "в то же самое время разливается золотом и серебром другая, роскошная тема во славу жизни, – первый голос, поющий, что жизнь прекрасна, ярка, пьяна, страстна, увлекающа. Это и есть шекспировская музыка. Это и есть то настроение, в которое погружается человек, который читает Шекспира" {Там же, с. 148.}.
Такова общая схема мысли Луначарского. Но он затронул и один вопрос, не имевший существенного значения для его построений и лежащий как будто в стороне от прямой темы нашего очерка: вопрос о личности Шекспира. Луначарский склоняется здесь в пользу весьма влиятельной в то время гипотезы "Шекспир – Ретленд" (хотя говорит он об этом как бы в сослагательном наклонении). На подходе к этому вопросу, однако, весьма явственно и наглядно сказались как раз издержки метода историзма в молодом советском шекспироведении в целом, а следовательно, и освещения им проблемы трагического. Последовательную и убежденную поддержку "ретлендовская" гипотеза нашла в книге В. М. Фриче "Вильям Шекспир". И это не случайно.
Исходя из общей своей задачи – "наметить социологические основы творчества поэта" {Фриче В. Вильям Шекспир. М.; Л., 1926, с. 7.}, Фриче в шекспировских драмах видит "яркое художественное воплощение психики аристократического класса в момент вытеснения этого класса с исторической сцены и в момент распада этой аристократической психики" {Там же, с. 21.}. Таким выразителем феодальной "психоидеологии", по Фриче, мог быть только природный аристократ, в перипетиях личной судьбы которого непреложно бы сказывался кризис всего класса. Идеальной фигурой в этом смысле и был Роджер Ретленд. Непосредственным толчком к перелому в творчестве Шекспира в таком случае становится провал заговора Эссекса. А сама суть шекспировского трагизма объясняется следующим образом: "Одной из главных причин этого нарастающего в душе поэта и в его произведениях пессимистического жизнеотношения было именно сознание, что старый барский мир обречен на гибель, что против него восстают новые люди, совершенно иного склада, что эти новые люди строят новое общество и новую жизнь, создают новые отношения, совершенно неприемлемые с точки зрения аристократического уклада жизни и аристократического мировоззрения". И дальше: "Победа буржуазии и есть основная причина растущей меланхолии поэта-аристократа" {Там же, с. 72-74.}. Соответствующими характеристиками наделяются и трагические герои Шекспира: "кающийся барин" (Лир), "клокочущий местью экспроприированный помещик" (Тимон), "деклассированный аристократ-интеллигент" (Гамлет).
Впрочем, на Гамлете в трактовке Фриче стоит остановиться подробнее. Именно при анализе социально-идеологической подпочвы трагедии о принце датском Фриче высказывает соображения, отчасти корректирующие "вульгарность" его социологизма и небезынтересные сами по себе. Причины гамлетовской раздвоенности мысли, его скепсиса и пессимизма исследуются на разных уровнях. Одно из последствий общего упадка аристократии Фриче усматривает в том, что в шекспировской Англии "часть феодального дворянства переживала сама существенную трансформацию, превращаясь из военно-землевладельческой касты до известной степени в интеллигенцию". "Гамлет, разумеется, не интеллигент в том смысле, что живет литературным трудом... Но самая фигура этого принца, предпочитающего двору университет, погруженного в книги и размышления, в литературу и философию, создана писателем, который находился на пути превращения из феодала в интеллигента" {Там же, с. 88, 90.}. Из этой социальной двойственности вытекала неопределенность идеологическая. Гамлет не находит твердой позиции в борьбе между архаичными религиозными представлениями и новыми философскими веяниями эпохи – религиозным пантеизмом в духе Джордано Бруно или скептическим эпикурейством Монтеня. Эти колебания у Гамлета осложняются весьма актуальным для Англии рубежа XVI-XVII вв. противоборством католической и протестантской доктрин внутри самого церковного учения. "Гамлет остается по существу в рамках традиционного религиозного мировоззрения... Колеблясь между католическим и протестантским верованием, он также нерешительно колеблется между идеалистической и пантеистически-материалистической концепцией мира... Эта религиозная и философская раздвоенность Гамлета есть лишь иная сторона его социальной раздвоенности, и из осложненной раздвоенностью мысли и бьет родник его пессимистического отношения к жизни..." {Там же, с. 94.}
Однако для нас самое важное в работе Фриче – не "социологические" упрощения, с одной стороны, и не отдельные плодотворные догадки – с другой. Основное – это стремление объяснить сущность шекспировского творчества грандиозными историческими сдвигами эпохи, разрушением старого феодального уклада и становлением идущего ему на смену уклада буржуазного. В этом немалая заслуга Фриче, сколь бы спорные выводы из этого положения ни извлекал он сам.
На рубеже 20-30-х годов теории Фриче разделялись многими учеными. Но уже в 1934 г. появилась работа, резко полемическая по отношению к ним. Это была книга А. А. Смирнова "Творчество Шекспира". Отказываясь считать Шекспира выразителем отчаяния старого, сходящего со сцены феодального класса, А. Смирнов видит в нем, напротив, "гуманистического идеолога буржуазии своей эпохи" {Смирнов А. А. Творчество Шекспира. Л., 1934, с. 52.}. Это формулировка достаточно емкая, суммирующая несколько немаловажных положений. Итак, Шекспир связывается с молодым, еще только самоутверждающимся, бьющимся за свое место в истории классом. Отсюда следует, что "тема всего творчества Шекспира – утверждение новой морали и нового мировоззрения, опрокидывавшего все феодальные мировоззренческие нормы и устои", и что сам Шекспир "насквозь оптимистичен, точно так же, как он весь по существу обращен к будущему, а не к прошлому" {Там же, с. 19-20.}. Смирнов подчеркивает своеобразие ренессансного этапа буржуазного сознания, когда оно было способно приподниматься над своей классовой ограниченностью. Он опирается в этой мысли на слова Энгельса: "Люди, основавшие современное господство буржуазии, были всем, чем угодно, но только не людьми буржуазно-ограниченными" {Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 20, с. 346.}. Поднимающийся класс вырабатывает новую гуманистическую мораль, пронизанную революционно-героическим настроением и основанную "не на религиозном авторитете или феодально-правовой традиции, а на свободном самоопределении человека". Для всего шекспировского творчества поэтому характерен "энергетизм и жизнеутверждающий оптимизм" {Смирнов А. А. Указ. соч., с. 55.}.
Откуда же в таком случае шекспировский трагизм, отрицать существование которого, естественно, не может ни один серьезный исследователь? По Смирнову, у Шекспира "никогда трагический конфликт не носит... абстрактно-психологического характера, всегда в основе его лежит конфликт классовый" {Там же, с. 120.}. Причины разлома буржуазного сознания в том, что "буржуазия не осуществила своих обещаний... ибо сразу же, после первых своих побед замкнувшись в своей классовой ограниченности, она, в силу исторической необходимости, необходимости своей противоречивой природы, подменила свои лозунги, вместо лозунга универсальной правды выставив лозунг филистерского лицемерия, вместо лозунга всеобщей свободы – лозунг порабощения стоящих ниже ее классов. И уже в эту древнюю пору лучшие люди из ее рядов, великие гуманисты Ренессанса, ощущали неизбежность этой измены. Они ощущали несоответствие между грандиозностью принятых на себя их классом задач и возможностью их осуществления" {Там же, с. 117.}. Такова историческая сущность кризиса ренессансного гуманизма у Шекспира, получившего особенно напряженное выражение в "Гамлете". Это – наиболее (и несомненно) пессимистическая пьеса Шекспира. Но, продолжает Смирнов, не в этой трагедии нужно искать ключ к определению мировоззрения Шекспира в целом. Пессимизм "Гамлета" – лишь преходящий момент в духовной эволюции драматурга. В других его трагедиях явственно звучат жизнеутверждающие тона. Это особенно очевидно в концовках трагедий.
Так, когда Отелло, "совершая над собой свободный суд своей совести... убивает себя, – он этим утверждает правоту своей веры и умирает победителем над релятивистом Яго. Безысходная мрачность Гамлета преодолена: "Отелло" трагедия оптимистическая". В финале "Короля Лира" "надежда на лучшее будущее не утрачена", а развязка "Макбета" доказывает, что Макбет и его жена – лишь "кровавая рана на теле общества, которое во всех других отношениях... совершенно здорово" {Там же, с. 122, 125, 128.}.
Как видим, оспаривая концепцию Фриче об упадочно-аристократическом пессимизме Шекспира, книга Смирнова не преодолевает самой тенденции накрепко привязывать его творчество к идеологии одного из классов, борющихся за господство в эпоху перехода от феодального средневековья к буржуазному укладу жизни. Уже в середине 30-х годов против этой тенденции выступил В: Кеменов, выдвинувший тезис о народности шекспировского театра {См.: Кеменов В. Шекспир в объятиях социолога. – Литературный критик, 1936, э 1; Он же. Классовый характер и народность в творчестве Шекспира. – Советское искусство, 1936, э 36.}. Что касается непосредственно занимающей нас проблемы трагического у Шекспира, то специально ее разработке В. Кеменов посвятил доклад, прочитанный на торжественном заседании во Всесоюзном обществе культурной связи с заграницей по случаю 330-летия со дня смерти Шекспира и затем опубликованный как статья "О трагическом у Шекспира" в "Шекспировском сборнике. 1947".