355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Сароян » В теплой тихой долине дома » Текст книги (страница 5)
В теплой тихой долине дома
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 19:45

Текст книги "В теплой тихой долине дома"


Автор книги: Уильям Сароян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

Вельветовые штаны

Большинство людей едва ли задумывается над тем, какое огромное значение имеют штаны.

Обыкновенный человек, надевая штаны по утрам или снимая их на ночь, не станет, даже забавы ради, размышлять о том, каким бы он был горемыкой, если б не было у него штанов; как бы жалок он был, если бы ему пришлось появиться без штанов на людях; какими неловкими стали бы его манеры, каким нелепым его разговор, каким безрадостным его отношение к жизни.

Тем не менее, когда мне было четырнадцать лет, когда я читал Шопенгауэра, Ницше и Спинозу, не верил в бога, враждовал с Исусом Христом и католической церковью, когда я был чем-то вроде философа своего собственного толка, – мысли мои, глубокие и будничные в равной мере, постоянно обращались к проблеме человека без штанов, и, как вы можете догадаться, мысли эти чаще были тяжкими и печальными, порой же веселыми и жизнерадостными. В этом, я думаю, отрада философа: познавать как ту, так и другую сторону явлений.

С одной стороны, человек, очутившийся на людях без штанов, был бы, вероятно, пренесчастным созданием, но, с другой стороны, если этот самый человек, будучи при штанах, прослыл душой общества и весельчаком, то, по всем вероятиям, даже и без штанов он останется весельчаком и душой общества и, может быть, даже найдет в этом счастливый предлог для самых остроумных и очаровательных шуток. Такого человека нетрудно себе представить, и я полагал, что он совсем бы не смутился (по крайней мере, в кинокартине), а напротив, знал бы, как себя вести и что делать, чтобы внушить людям некую простую истину, а именно: что такое, в конце концов, пара штанов? Ведь отсутствие таковых – это еще не конец света и не крушение цивилизации. И все-таки мысль о том, что я сам когда-нибудь могу появиться на людях без штанов, ужасала меня, потому что я знал, что не смогу подняться на должную высоту и убедить окружающих, что подобные вещи случаются на каждом шагу и что еще не наступил конец света.

У меня была только одна пара штанов, да и то дядиных, латаных-перелатанных, штопаных-перештопанных и довольно далеких от моды. Дядя мой носил эти штаны пять лет, прежде чем передал мне, и вот я стал надевать их каждое утро и снимать каждый вечер. Носить дядины брюки было честью для меня. Кто-кто, а уж я-то в этом не сомневался. Я знал, что это честь для меня, я принял эту честь вместе со штанами, я носил штаны, носил честь, и все-таки штаны были мне не по росту.

Слишком широкие в талии, они были слишком узки в обшлагах. В отроческие годы мои никто не считал меня франтом. Если люди оборачивалась, чтобы взглянуть на меня лишний раз, то только из любопытства: интересно, в чьи это он штаны нарядился?

На дядиных штанах было четыре кармана, но среди них ни одного целого. Когда мне случалось иметь дело с деньгами, платить и получать сдачу, то приходилось совать монеты в рот и все время быть начеку, чтобы не проглотить их.

Понятно, я был очень несчастлив. Я стал читать Шопенгауэра и презирать людей, а вслед за людьми – и бога, а после бога – и весь мир, всю вселенную, все это нелепое жизненное устройство.

В то же время я понимал, что дядя, передав мне свои штаны, отличил меня перед множеством своих племянников, и я чувствовал себя польщенным и до известной степени одетым. Дядины штаны, рассуждал я, все же лучше, чем ничего, и, развивая эту мысль, мой гибкий философский ум быстро доводил ее до конца. Допустим, человек появился в обществе без штанов. Не потому, что ему захотелось так. И не для того, чтобы позабавиться. Не с тем, чтобы показаться оригинальным, и не ради критики западной цивилизации, а просто потому, что у него нет штанов, просто потому, что купить их ему не на что. Допустим, он надел все, кроме штанов – белье, носки, ботинки, рубашку, – и вышел на люди и смотрит всем прямо в глаза. Допустим, он это сделал. Леди, у меня нет штанов! Джентльмены, у меня нет денег! Так что из этого? Штанов у меня нет, денег тоже, но я – обитатель этого мира. И я намерен оставаться им до тех пор, пока не умру или не настанет конец света. Я намерен и впредь передвигаться по свету, хотя бы и без штанов.

Что могут с ним сделать? Посадить в тюрьму? А если так, то на сколько времени? И за что? Какого это рода преступление – появиться на людях, среди себе подобных, без штанов?

Ну, а вдруг, думал я, меня пожалеют и захотят мне подарить пару старых штанов? Одна мысль об этом приводила меня в бешенство. Только не вздумайте дарить мне ваши старые штаны, мысленно кричал я им. Не пытайтесь меня облагодетельствовать. Не хочу я ваших штанов, ни старых, ни новых. Я хочу, чтобы у меня были штаны мои собственные, прямо из магазина, новешенькие: фабричная марка, сорт, размер, гарантия. Пусть у меня, черт возьми, будут мои собственные штаны и ничьи другие. Я живу на земле и хочу иметь свои собственные брюки.

Я ужасно сердился на тех, кому могло прийти в голову пожалеть и облагодетельствовать меня, потому что такого я не мог допустить. Я не мог допустить, чтобы люди пожаловали мне что-то. Я хотел приобретать свои вещи, как все. Сколько стоят эти брюки? Три доллара? Хорошо. Я их беру. Только так. Никаких колебаний. Сколько? Три доллара. Хорошо. Заверните.

Когда я в первый раз надел дядины брюки, дядя мой отошел на несколько шагов, чтобы лучше меня оглядеть, и сказал:

– Они сидят превосходно.

– Да, сэр, – сказал я.

– Достаточно просторны вверху, – сказал он.

– Да, сэр, – сказал я.

– Красиво облегают ногу внизу, – сказал он.

– Да, сэр, – сказал я.

И тут под влиянием какого-то странного чувства, ну так, скажем, как будто в этот самый момент славный обычай ношения брюк переходил от одного поколения к другому, дядя ужасно разволновался и стал трясти мне руку, бледный от возбуждения и онемевший от восторга. Потом он выбежал из дома, как бежит человек от чего-нибудь слишком трогательного, такого, что невозможно больше вынести, а я попробовал установить, смогу ли, при известной осторожности, передвигаться в его штанах с места на место.

Оказалось, могу. Движения мои были несколько скованы, но все-таки ходить было можно. Я чувствовал себя не совсем уверенно, но нагота моя была прикрыта, я мог делать шаги и надеялся, что постепенно научусь передвигаться быстрее. Надо только приспособиться. Это, может быть, потребует нескольких месяцев, но со временем, наверное, я научусь ходить по земле и осмотрительно, и проворно.

Я носил дядины штаны много месяцев, и это были самые несчастливые месяцы моей жизни. Почему? Потому что в ту пору были в моде вельветовые брюки. Сначала обыкновенные вельветовые брюки, а потом, через год, в Калифорнии наступило испанское возрождение и в моду вошли испанские вельветовые брюки. Это были брюки-клеш с красной выпушкой по низу, часто с пятидюймовым корсажем, иногда с мелкими украшениями на поясе. Четырнадцатилетние мальчишки в брюках такого фасона не только чувствовали себя уверенно и свободно, но знали, что одеты по моде, а стало быть, могли веселиться напропалую, ухаживать за девчонками, болтать с ними и все такое. А я не мог. И вполне естественно, что с горя я обратился к Шопенгауэру и стал презирать женщин, а потом и мужчин, детей, коров, лошадей, диких зверей джунглей и даже рыб. Что такое жизнь? – спрашивал я. Что они все о себе воображают только оттого, что на них испанские вельветовые брюки-клеш? Читали они Шопенгауэра? Нет. Знают они, что бога не существует? Нет. Догадываются, что любовь – это самая невыносимая скука на свете? Нет. Они круглые невежды. Они носят шикарные вельветовые штаны, но они погрязли в невежестве. Им невдомек, что все вокруг – пустейший обман, а сами они – жертвы жестокой насмешки.

Я горько над ними смеялся.

И все же я порой забывал все, что знал, что вычитал у Шопенгауэра, и в полной простоте и невинности, без всяких философских размышлений, бегал за девчонками и чувствовал себя весело и беззаботно, пока вдруг не обнаруживал, что надо мной смеются. Все из-за дядиных штанов. Не в таких штанах ухаживают за девицами. Это были несчастные, мрачные, унылые брюки. Носить такие брюки, бегать в них за девчонками было просто трагично, а со стороны выглядело очень смешно.

Я стал копить каждый цент, который выпадал на мою долю, и терпеливо ждал своего часа. В один прекрасный день я пойду в магазин и скажу, чтобы мне дали испанские брюки-клеш, цена безразлична.

Прошел долгий год, суровый и печальный. Год философии и человеконенавистничества.

Я копил монету за монетой и собирался со временем стать владельцем своей собственной пары вельветовых брюк испанского фасона. Я приобрел бы в них покров и защиту и в то же время такое одеяние, в котором человеку нельзя не быть веселым и беззаботным.

Так вот, я накопил достаточно денег, как и хотел, и зашел в магазин, как и хотел, и купил себе пару великолепных испанских вельветовых брюк-клеш, как и хотел, но месяц спустя, когда начались занятия и я явился в школу, я оказался единственным мальчиком в вельветовых штанах этого особого фасона. Как видно испанскому возрождению пришел конец. Вельветовые штаны нового фасона были очень скромными, без клешей, без пятидюймового корсажа, без всяких украшений. Просто обыкновенные вельветовые брюки.

Мог ли я быть после этого веселым и беззаботным? Нет, ни беззаботным, ни веселым я отнюдь не выглядел. И это только ухудшало дело, потому что веселыми и беззаботными выглядели мои брюки. Собственные мои штаны. Купленные на кровные мои денежки. Они-то выглядели и весело, и беззаботно. Что же, решил я, значит, я должен быть весел и беззаботен, как и мои штаны. Иначе нет на земле справедливости. Не могу же я, в самом деле, ходить в школу в таких штанах и не быть веселым и беззаботным. Значит, я буду веселым и беззаботным назло всему миру.

Я стал проявлять исключительное остроумие по любому поводу и получать за это по уху. Я то и дело смеялся, но неизменно обнаруживал, что никто, кроме меня, не смеется.

Это было так мучительно, что я бросил школу.

Нет, не быть бы мне таким философом, каков я сейчас, если бы не горе, которое я пережил из-за этих испанских вельветовых штанов.

Самая холодная зима с 1854 года

Ужасно было холодно в ту зиму, когда я порвал себе связки на правой ноге, влюбился в ясноглазого, темно-русого ангела во плоти Эмми Хэйнс, получил работу рассыльного, которую выполнял после школы, и выписал из Нью-Йорка бесплатную книжечку о том, как использовать наилучшим образом все на свете и всех и каждого.

В истории долины Сан-Хоакин это была самая холодная зима с 1854 года. Так, безучастно и холодно, сообщала газета, и я охотно этому верю. Было до того холодно, что я возненавидел вставать по утрам, даже пoсле того как пришла книжечка из Нью-Йорка и поведала мне, что я должен делать то, что мне не нравится.

Больше всего мне не нравилось вставать по утрам с постели. Хотелось мне только одного – спать. Я просто не был расположен к тому, чтобы вставать и трястись от холода.

Книжечка из Нью-Йорка была, однако, очень сурова. Человек желчного вида перстом указывал на вас и вопрошал:

– «А не плывете ли вы по течению? Только глупцы следуют линии наименьшего сопротивления. Мудрые борются с враждебными силами мира и в конце концов достигают победы, славы и богатства».

Допустим, что так, думал я. Но что это за победа, ради которой я должен бороться с враждебными силами мира? И чем это я могу вдруг прославиться?

Связки на правой ноге я порвал во время игры в футбол. И все из-за холода. Если бы не было так холодно, я бы поддал мяч хорошенько, как в жаркие дни, и все бы сошло как по маслу, а вместо этого я вдруг подвернул себе ногу и упал от жуткой боли на землю. Но тут же я приказал ребятам своей команды, чтобы они атаковали парня, захватившего мяч:

– Держите его, я умираю… Не давайте ему бить по воротам!

Ни один генерал не терпел поражения с таким достоинством и гневом.

Я не хотел быть героем. Мне показалось, что пришел мой конец, а умирать я не хотел, потому что мало еще пожил на свете и ни разу еще не разговаривал с Эмми Хейнс.

Ко мне подбежал Джонни Купер и бросил на меня негодующий взгляд.

– Кажется, – говорю, – я не смогу больше играть.

– Почему, черт возьми? – сказал Джонни.

– Нога у меня, что ли, выскочила из орбит.

– Что за черт, что ты мелешь?

– Я стоять не могу. Ужасно болит нога.

– А зачем тебе стоять! – сказал Джонни. – Ты можешь командовать, лежа на брюхе. Язык у тебя цел? Ну и командуй себе на здоровье.

– Я не могу встать, – говорю. – Что-то совсем неладное с ногой.

– Все это твоя фантазия, – сказал Джонни. – Мы должны выиграть, понял? Эти сопляки воображают, что они непобедимы. А тебе ничего не стоит командовать лежа.

– Я бы мог, – говорю, – да голова не слушается. Ужасно холодно и что-то совсем неладное с ногой. Двигаться не могу, замерзаю.

– Но говорить-то ты еще можешь, – сказал Джонни.

Я стал командовать лежа и сделал лихую переброску, и мы побили пареньков из противного лагеря. На общую схватку после игры я не остался – тут дело обходилось и без командования, к тому же я слишком закоченел.

Подняться на ноги и идти я не мог, и вот я прополз целый квартал и засвистел своему младшему брату Рэйли. Люди на улице уговаривали меня встать и идти как следует. Это просто позор, говорили они; вечно я затеваю какое-нибудь озорство, передразниваю калек, смеюсь несчастью увечных и слабых. А я не мог им сказать, что я и на самом деле калека. Я не дурачился, мне было холодно и больно, но они мне все равно не поверили бы. Братишка Рэйли услышал мой условный свист – три долгих и семь коротких – и бросился ко мне со всех ног.

Он совсем запыхался, когда подбежал ко мне.

– Ты что это ползешь на четвереньках? – сказал он. – Почему не идешь, как все люди?

– Не могу я идти, – говорю. – С ногой у меня что-то неладное, с правой. И ужасно замерз, понимаешь? Послушай, Рэйли, – говорю, – ты уже большой, ты сможешь потащить меня на спине, а?

– Нет, – сказал Рэйли, – для этого я мал. Не стану я ломать себе спину.

– Да не сломаешь ты, Рэйли.

– Ладно, ладно, – сказал он. – Вставай, не ленись. Я тебе помогу. Левая цела у тебя. Обопрись на меня и пошли.

Он помог мне встать, и мы пошли домой. Нам понадобилось полчаса, чтобы пройти три квартала. Правая нога меня не слушалась. Всю дорогу я скакал на одной ноге.

Дома я втер туда, где болело, уйму бальзамической мази Слоуна, и ногу припекло, она здорово покраснела, но наутро я все равно не мог ходить и не пошел в школу.

В девять часов почтальон принес мне брошюру нью-йоркских заочных курсов. Я ее прочитал от корки до корки. В чем там было дело, я так и не понял, но, кажется, в том, что лучше читать учебники и учить уроки, чем шататься по бильярдным и курить сигареты. Там была картинка, на которой какой-то парнишка сидит один в маленькой комнате и читает книжку, а на другой картинке другой парнишка прислонился к стене бильярдной и плюет в урну. Предполагалось, что парень, читающий книжку, должен быть примером для подражания и восхищения, но я не знаю: по-моему, другой парнишка проводил время куда интереснее. Он, видно, только что положил шары в лузу и смотрел, как его партнер тужится перед трудным ударом.

«Кто из этих двух юношей достигнет успеха?» спрашивала брошюра.

Какого рода успех имелся в виду, там не было сказано. Я легко мог представить себе, что парнишка, который слоняется по бильярдным, приобретет всесторонние познания в этой области и станет чемпионом мира по бильярду, но юноша, читающий книжку, представлялся мне просто зубрилой и мямлей. Чего он добьется? Разве что будет долго-долго учиться, потом получит где-нибудь место конторщика и достигнет успеха на канцелярском поприще. Ну, это его личное дело.

Что до меня, то я решил обойтись без заочных курсов.

Целую неделю я не мог ездить на велосипеде. Нога моя понемногу оттаивала и делалась гибче, и мало-помалу я научился поднимать ее слегка и опускать и даже кое-как передвигаться.

Через неделю после памятного футбола я отправился на велосипеде в школу, только от правой ноги никакого прока не было. Почти все время мне приходилось либо ехать очень медленно, что было просто неестественно, так как обычно я ездил очень быстро, даже если никуда не спешил, либо снимать правую ногу с педали, так что она только болталась в воздухе, а вся работа выпадала на долю лавой ноги. Это выглядело очень неуклюже, и прохожие надо мной смеялись. А я в ответ ругался и приумножал свои горести.

– Валяйте, смейтесь, – говорил я. – У меня нога сломана, только и всего.

Или:

– Смейтесь, смeйтесь (и тут я передразнивал их негодующим «ха-ха»), у меня нога парализована, только и всего.

Мне всегда хотелось получить работу рассыльного, заработать немного денег, купить ружье, охотничьи и рыболовные принадлежности и, может быть, маленький фордик, и заняться охотой и рыбной ловлей, но я все не решался зайти и попроситься на службу. Мне было слишком мало лет, это во-первых, а во-вторых, я просто боялся. Но вот когда я порвал себе связки на правой ноге и едва мог ходить, не говоря уже о езде на велосипеде, я вдруг зашел в телеграфную контору и попросился на службу и получил место рассыльного.

Хозяин там был огромный детина, по фамилии Гиффорд. Он очень удивился, когда увидел, как я ковыляю на велосипеде по улице. Только я вхожу в контору, он и говорит:

– Ради бога, сынок, почему ты мне не сказал, что ты хромой?

– Да я не хромой, – говорю. – Что-то худое стряслось с моей правой ногой, но я ее мажу бальзамической мазью и завтра наверняка все будет в порядке.

Он меня не уволил, и сам я тоже не бросил работу, хотя и было ужасно холодно. Мои рабочие часы были от четырех дня до двенадцати ночи, и казалось, будто это самое холодное время суток. К тому же было ветрено, грязь со всего города летела мне в глаза, руки мои коченели на руле велосипеда, и сколько раз я уже решал возвратиться в контору и отказаться от службы, но когда возвращался, то службу не оставлял, потому что, как-никак, был хромой.

Спустя немного я ко всему привык. И к тому, что в глазах у меня грязь, и к окоченелым рукам, и к собакам, гонявшимся за мной по темным переулкам и до смерти меня пугавшим, и даже к хромоте. Я совсем забыл о ней, и вскоре хромота прошла, я стал ходить пешком и ездить на велосипеде с большим фасоном, шикарно заворачивал на углах и лихо проскакивал между машинами.

Ложился спать я только в час ночи, а в семь утра уже звенел будильник. На сон приходилось едва шесть часов. А требовалось мне тринадцать. Как мне не хотелось вставать с постели! Слишком уж было холодно. Но я все-таки вставал, наскоро завтракал, вскакивал на велосипед и мчался в школу, потому что знал, что увижу там Эмми Хэйнс.

Целыми днями меня клонило ко сну. Эмми Хэйнс сидела рядом, через проход, а я, бывало, так устану, что сплю с открытыми глазами. Учительница, наша бедная миссис Хагерти, которая умерла в 1932 году, шестидесяти семи лет от роду, вызовет меня, бывало, и задает мне вопросы, а я глух и слеп ко всему на свете. Я грезил одной Эмми Хэйнс, которая сидела рядом, через проход. Чтобы я прозрел, миссис Хагерти дергала меня за ухо.

В один прекрасный день я положил голову «а руки и заснул мертвым сном прямо в классе. Миссис Хагерти меня разбудила. Она была здорово сердита, и я ее вполне понимаю.

– Молодой человек, – сказала она, – вы не в гостинице, а в классе.

Я клевал носом примерно до половины четвертого, пока не кончались уроки, и тогда наконец просыпался.

Я выбегал из школы, вскакивал на велосипед, мчался в город, вбегал в телеграфную контору, надевал свою курточку и фуражку и принимался за работу.

Дошло до того, что я совсем запустил ученье. Стоило мне сесть за парту, как я тотчас же засыпал, чувствуя, что Эмми Хэйнс где-то тут, рядом.

Однажды, когда я проснулся и зевал во весь рот, я заметил, что она на меня смотрит.

После уроков, вижу, она идет по коридору с другой девочкой, у которой тоже был богатый папа. А папаша Эмми Хэйнс был, пожалуй, самым большим богачом в городе. И почему я в нее влюбился, не знаю. Может быть, потому, что она была такая упитанная и от нее так хорошо пахло. Я узнал бы ее запах, наверно, за целый квартал.

Так вот, я пошел за ней по коридору и решил с ней заговорить. До этого я ни разу не сказал ей ни слова. Догоняю ее и другую богатую девчонку, они остановились и ждут, что я им что-нибудь скажу, а я пытаюсь открыть рот и чувствую, что у меня свело челюсти. Рассердились обе ужасно, особенно Эмми, оскорбленно фыркнули и пошли, отпуская замечания насчет некоторых мальчиков в школе, в том числе и насчет меня.

В тот вечер было чудовищно холодно, а на улицах темно, как никогда. Было мучением развозить телеграммы в маленькие домики по темным улицам зимой, когда каждый здравомыслящий человек сидит дома, у натопленной печки. Ей-богу, я чувствовал себя отвратительно. Да еще Эмми Хэйнс так ко мне отнеслась. Это было хуже всего. Мне казалось, я умру, если Эмми Хэйнс не поймет, какой я молодец, что разъезжаю на велосипеде всю ночь по темным закоулкам, в кромешной тьме, где бешеные псы гонятся за мной по пятам, а домишки от меня прячутся, и все насквозь пронизано морозом. Я умру, если Эмми Хэйнс не признает меня и не согреет своим сытым теплом, которым так и пышет от нее. Я просто однажды ночью лягу спать и больше никогда не проснусь, если она будет так ужасно ко мне относиться.

В школе я стал чаще поглядывать на нее, но она обращалась со мной все хуже и хуже. Даже не смотрела на меня.

Однажды я положил ей на парту любовную записку. Там было сказано: «Эмми, я люблю вас. Дьюи». А она отдала записку миссис Хагерти, и миссис Хагерти сказала:

– Молодой человек, это вы написали такую возмутительную записку?

– Да, мэм, – сказал я.

– Ступайте к директору, – сказала она.

Я пошел.

Мистер Боулер, директор, был настоящий богатырь. Он сказал:

– В самом деле, мальчик? Это ты написал записку?

– Да, сэр, – говорю я.

– Ты что, не понимаешь, кто такая Эмми? – сказал он, а потом добавил: – Или, может быть, как раз наоборот?

– Что ж, – говорю, – я знаю, что у ее отца куча домов и магазинов тут, в городе, и уйма земли в деревне. Я знаю, что он богач.

– И все-таки ты написал ей такую записку?

– Да, сэр.

– Это одно из самых трогательных любовных посланий нашего времени, – сказал он. – Но все равно я должен тебя наказать. Сегодня до конца дня ты будешь моим посыльным. Я слишком устал, чтобы задать тебе трепку.

И я исполнял обязанности его посыльного до конца уроков. Он послал меня за шесть «кварталов от школы, к Пабсту, за двумя бутербродами с ветчиной и двумя бутылками клубничной шипучки и заставил меня съесть один бутерброд и выпить одну бутылку шипучки.

– А теперь, – сказал он, – я все-таки считаю своим долгом сказать тебе одну вещь. Откажись ты от своей любви к Эмми Хэйнс.

– Почему?

– Смысла нет. Она дочь богача. Ты сын бедняка. Ничего не выйдет.

Это было ужасно, но я подумал, что мистер Боулер, пожалуй, прав.

– Может быть, она меня любит, только не знает сама, – сказал я.

– На это не рассчитывай, – сказал мистер Боулер. – Забудь ее, и все тут. Иначе наживешь кучу неприятностей. С чего ты написал эту записку?

– Я люблю ее, – сказал я.

– Ну что же, – сказал он, – написано здорово.

Зима тянулась долго, и в газете писали, что это самая холодная зима с 1854 года.

Я долго еще не переставал любить Эмми Хэйнс. Я видел, как она катается в шикарных автомобилях с сынками богатых родителей, и мне казалось, я умру с горя.

Но это было вроде хромоты. Бальзамическая мазь Слоуна вылечить меня от любви не могла, но зато меня могло вылечить нечто другое – время; первоначальный вид бальзама, так сказать.

В один прекрасный весенний день, когда сияло солнце и весь мир был пронизан теплом, я обнаружил, что исцелился.

Дело было так: я ехал на велосипеде и вдруг вижу Эмми Хэйнс в шикарном зеленом «бьюике» рядом с самым чванливым сопляком в мире Эвереттом Родсом.

Мне представился великолепный случай поставить Эмми Хэйнс на место. Подумать только: не полюбить такого молодца, как я, после того как я признался ей в любви, да еще раскатывать в автомобиле с таким сопляком, как этот Эверетт Родс!

Я поравнялся с их машиной и произвел губами и языком некий весьма громкий звук, который был слышен за целый квартал, а потом покатил по улице, выделывая на велосипеде акробатические трюки.

Итак, что же? Я пришел к выводу, что не нуждаюсь ни в каких паршивых заочных курсах по каким бы там ни было предметам. Нога моя зажила окончательно. Кончилась самая холодная зима с 1854 года. И от любви к Эмми Хэйнс я тоже избавился.

В честь этих великих достижений я и проделал ряд акробатических трюков на велосипеде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю