Текст книги "Искусство и жизнь"
Автор книги: Уильям Моррис
Жанры:
Философия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц)
Если мне удалось в ком-нибудь вызвать стремление к этой цели, то какими бы слабыми и опрометчивыми ни были мои слова, они принесли больше пользы, нежели вреда. Кроме того, я не могу представить, чтобы что-либо из мною сказанного могло обескуражить тех, кто уже примкнул или готов примкнуть к этому делу: наш путь слишком ясен, и каждый из нас, силен он или слаб, может содействовать общему делу.
Я хорошо знаю, что люди, уставшие от перипетий борьбы, чувствуя, как истощается их терпение, а надежды отступают, иногда – и это простительно – мысленно обращаются к тем дням, когда если проблемы и не были понятнее, то средства исследовать их были проще и когда настолько бурной была пора, что человек многие свои ошибки и ереси мог даже искупить смертью во имя преданности делу. Встретить грудью испанские пики в Лейдене, обнажить меч вместе с Кромвелем{17} – все это при запутанности нашей жизни может показаться счастливым уделом. Несомненно, что-то заключено в словах: «Я жил как глупец, но в этот час я отбрасываю глупость и умираю как человек». И все же немногим выпадает счастье умереть за дело, которому вначале не была посвящена их жизнь. И это самое большее, что можно требовать от самого великого человека, преданного идее.
Итак, для нас, имеющих цель в своем сердце, самое высокое желание и самый простой долг совпадают. Ибо мы слишком заняты неотложной работой, чтобы мучиться нетерпением в ожидании очевидного и значительного прогресса. Но, разумеется, коль скоро мы служим этому делу, нас не должна покидать надежда, и, быть может, иногда она оживит наше видение, обгонит медленно тянущееся время и откроет перед нами триумфальные дали будущего, когда миллионы людей, ныне томящихся в темноте, озарятся искусством, создаваемым народом и для народа на радость его творцов и потребителей.
Искусство и красота земли
Мы здесь находимся среди населения, посвятившего себя ремеслу, которое можно назвать древнейшим, ремеслу, которое возбуждает во мне самый пристальный интерес, ибо, за исключением, может быть, благородного дела домостроительства, ему принадлежит одно из первых мест в мире ремесел. И вот среди этого трудолюбивого населения, занятого производством столь важных для нашего домашнего хозяйства предметов, я обращаюсь к школе искусств, к одному из учреждений, возникших по всей стране в то время, когда почувствовалось что-то неладное с двумя началами, необходимыми для производства того, что может быть справедливо названо произведением промышленного искусства, – я имею в виду утилитарное и художественное начала. Надеюсь, то, что я намерен сказать в этот вечер, не побудит вас думать, будто я недооцениваю важности этих учебных заведений. Я уверен, что они нам необходимы, если только мы не решили отказаться от всякой попытки слить эти два начала – пользу и красоту.
Хотя я, как никто другой, считаю важным искусство керамики и хотя я не пренебрегал изучением этого искусства с художественной или с художественно-исторической точки зрения, я не считаю себя обязанным ограничиваться проблематикой вашего искусства, и не столько потому, что мои познания его технической стороны недостаточны для того, чтобы оценить его с упомянутой ранее художественно-исторической точки зрения, но, скорее, потому, что я считаю почти невозможным отделять одно из декоративных искусств от других, как это обычно делается. Равным образом я не думаю, что смог бы серьезно вас заинтересовать и еще менее научить вас чему-либо, если бы начал перечислять основные правила, которыми должен руководствоваться художник, создающий образцы для промышленных искусств. С самого создания этих школ их преподаватели сформулировали такие правила четко и удовлетворительно, и, думаю, они с тех пор были приняты всеми – по крайней мере в теории. Что должен сделать я лично – так это поделиться с вами мыслями о некоторых вещах, которые никогда не выходят у меня из головы, и соображениями относительно общего состояния искусств и их будущего, ибо, пренебрегая этим состоянием, мы забредем в такой тупик, что ни один гончар не сможет орнаментировать свои сосуды и, если он человек строгого логического ума, не будет, знать, какую форму придать сосуду, пока глазами не увидит примера его употребления, подсказывающего, в каком направлении работать. Боюсь, то, что я должен сказать по этому поводу, покажется вам не очень новым и может вас так или иначе обидеть, но, поверьте, мне особенно приятна честь, которую вы мне оказали, прося выступить перед вами. Не сомневаюсь, вы попросили меня выступить, чтобы услышать, что я думаю об искусствах, и потому, мне кажется, я дурно отплатил бы за эту честь и отнесся бы к вам без должного уважения, если бы принялся пространно говорить о том, о чем сам не думаю. И потому прошу позволения высказаться откровенно, и именно о том, что думаю.
И все-таки мне не хотелось бы создать впечатление, будто я недооцениваю сложностей откровенного разговора – искусства, вероятно, не менее трудного, чем гончарное ремесло, искусства, достижениями которого мир не может в такой же мере гордиться. Поэтому простите меня, если я обижу вас своими словами, и поверьте, что причиной тому будет не откровенный смысл моих слов, не резкость моих мыслей, но, скорее, моя неуклюжая манера выражаться, и, по правде говоря, я рассчитываю на вашу снисходительность, ибо в глубине сердца верю, что откровенное слово, сказанное по необходимости, без озлобления и своекорыстия, никого надолго не обидит. И в то же время разве есть предел злу и ущербу, которые исходят из речи равнодушной, от слов, сказанных по рассеянности, из лицемерия, трусости?
Вы лепите здесь крепкие, гладкие, отлично обожженные и надежные горшки, и уж вы-то хорошо понимаете, что должны придать им иные качества помимо тех, которые делают их удобными для повседневного пользования. Ваши керамические изделия должны быть красивы и удобны – в противном случае они не найдут спроса на рынке. Именно так мир с самого начала расценивал ваше искусство и все другие промышленные искусства, и, как я уже сказал, вследствие ли привычки или чего другого, так расценивает и по сей день.
И все же положение искусства в вашей повседневной жизни столь отлично от того, в каком оно пребывало обычно, что, мне кажется (и я не один думаю так), мир сейчас в нерешительности – дать ли приют искусству или выбросить его. Чувствую, что мне следует объяснить это, иначе мои слова могут вызвать недоумение. Я постараюсь сделать это предельно сжато. Не знаю, чувствуете ли вы громадную перемену, которая произошла с искусствами в последнее время, —перемену, которая для многих из здесь присутствующих должна бы представиться особенно резкой именно в самое недавнее время. Вам может казаться, будто искусство развивалось постепенно и непрерывно, во всяком случае, с тех пор как оно стало пробиваться в жизнь сквозь беспорядок и варварство средних веков. Вам, возможно, кажется, будто в искусстве происходили постепенные изменения, рост и улучшение (последнее, возможно, сначала не всегда охотно признавалось), будто все это обходилось без насилия и потрясений и будто рост и улучшение все еще продолжаются.
Такой взгляд вполне разумен, и он, без сомнения, соответствует тому, что происходило в других областях человеческой культуры, – даже более того, именно на этом основании покоятся ваша удовлетворенность искусством и надежды на его будущее. Некоторые из нас, вероятно, именно поэтому и обмануты; на чем покоятся сегодня наши надежды, об этом я смогу сказать кое-что в этот вечер, но теперь давайте глянем в пропасть, в которую канули наши прежние надежды.
Бросим взгляд на раннее средневековье, на эти дни варварства и беспорядка. По мере того как вы страницу за страницей читаете «Историю» наблюдательного и хладнокровного Гиббона{1}, у вас может составиться впечатление, что гений великого историка растрачен на описание мелких дрязг, дерзкого своекорыстия, постыдных предрассудков, показного блеска и жестокости королей и авантюристов – главных действующих лиц его рассказа. Подумав, вы не можете не заметить, что рассказ этот не полон, более того, что он лишь едва начат, здесь и там в нем разбросаны лишь случайные намеки. Дворец и поля битв занимали в том мире лишь небольшое место, и вы можете быть уверены, что кроме дворцовых интриг и сражений существенную роль играли тогда вера, мужество и любовь, иначе что же рождало жизнь в те дни? Зримые признаки этого рождения ищите в искусстве, которое росло и цвело среди тогдашнего варварства и беспорядка, и вы знаете, кто его создавал. Тогдашние деспоты, ученые доктринеры и воинственные забияки ничего не платили за это искусство, хотя и пытались с его помощью умилостивить своих богов; сами же были слишком поглощены иными делами, чтобы создавать его. Искусство творит безымянный народ, и имена его творцов не сохранились – ни единого имени. Сохранились лишь их труд, и плоды его, и все, что должно возникнуть из него. Рожденное народом искусство было с самого начала совершенно свободно – в том обществе, которое едва начало освобождаться от религиозных и политических оков. В отличие, например, от Древнего Египта искусство не сдерживалось более суровыми рамками определенных предписаний, когда выдумка и игра воображения не дозволялись, дабы сберечь в чистоте величественность прекрасных символов, не изгладить в сердцах людей память о страшных таинствах, олицетворяемых этими символами. Не было оно больше и таким, как в Греции времен Перикла, где требовалось совершенство воплощающей идею формы. Искусство было свободно. Все, о чем человек думал, могло быть воплощено трудом его рук и могло заслужить похвалу и восхищение собратьев. Каждый, независимо от уровня своих мыслительных способностей и мастерства, признавался достойным радоваться своему труду, доставляя радость и другим людям. В этом искусстве никто и ничто не было бесплодным. Все народы к востоку от Атлантического океана чувствовали это искусство; весь мир от Бухары до Голуэя и от Исландии до Мадраса сверкал блеском этого искусства и трепетом от его силы. Оно одолевало различие между нациями и религиями. Оно одаривало радостью христиан и мусульман; кельты, тевтоны, римляне одинаково пестовали его; персы, татары и арабы обменивались его дарами. Принимая во внимание возраст мира, лучшие времена в развитии искусства длились не очень долго. Оно процветало уже, когда норвежцы, датчане и исландцы гордо прошествовали по улицам Миклгарфа и оградили своими топориками трон греческого царя Кириалакса. Когда слепой Дандоло{2}был приведен с венецианских галер к покоренным стенам Константинополя, искусство уже переживало пору своего величественного расцвета. Когда старый и изможденный Константин Палеолог{3} вернулся из своего мирного дома на Морее, дабы встретить смерть в этом великом городе, когда по повелению последнего Цезаря турецкие мечи положили конец всем сложностям его жизни на разрушенных и пробитых стенах того же Константинополя, искусство, в котором начали появляться симптомы недуга, именно там пускало новые ростки, свое славное путешествие на восток и на запад.
И все это время то было искусство свободных людей. И независимо от того, существовало ли все еще в мире рабство (как и всегда, его было более чем достаточно), искусство не несло на себе его печати. Однако лишь изредка великие имена возвышались над толпой его творцов. Эти имена (и это было главным образом только в Италии) выступили на передний план уже тогда, когда достигли высшего расцвета те ветви искусства – в особенности архитектура, – которые были скорее плодом коллективной, нежели индивидуальной одаренности. Люди принимались искать вокруг себя нечто более удивительное и свежее, нежели дары постепенных и медленных изменений архитектуры и сопутствующих ей малых искусств.
Они нашли то, что искали, в славном творчестве живописцев, встретив его столь открытым восторгом и радостью, что это прямо-таки странно в наше время, когда роль искусства так незначительна.
Некоторое время все шло сверх всяких ожиданий. И хотя в Италии архитектура стала кое-что утрачивать из своего былого великолепия, все же это было едва заметно в ярких лучах славы, все более озарявших живопись и скульптуру. Между тем в искусстве Франции и Англии, медленнее достигавшем зрелости, перемены начались, однако, раньше, как свидетельствует скульптура великих французских соборов и прелестные рисунки и орнаменты английских рукописных книг. А фламандцы, которые никогда не обнаруживали особых дарований в искусстве архитектуры, в конце этого периода нашли свое подлинное призвание в живописи, выработав свежую и серьезную, внешне натуралистическую манеру, в которой цвет остается непревзойденным по чистоте и яркости.
Постепенно средневековое искусство взбиралось на вершину, хотя оно несомненно и несло в себе семена недуга, который должен был погубить его; то были грозные предвестники больших перемен, но тогда никто их не замечал. Слепота эта не удивительна, ибо еще несколько столетий искусство оставалось жизнеспособным и великолепным. Когда же наконец искусство было настигнуто смертью, люди не могли увидеть в ней ничего иного, кроме надежды на новую жизнь. В течение многих лет – целого столетия, возможно, до того как эта новая жизнь проявила себя, – людям, не обученным специально, становилось все труднее выражать в искусстве идеи более великие, чем прежние.
Не требуя абсолютного совершенства, которое было нормой для Древней Греции, люди начали искать усложненности подхода, о которой древние греки и не мечтали. Люди прониклись теперь надеждой воплотить исторические сцены и поэтические картины гораздо более обстоятельно, чем старались то сделать лучшие из их предшественников. И все же различие между художником и ремесленником (как нас прозвали) все еще оставалось недостаточно явным, хотя, несомненно, дело к тому шло. Это различие проявлялось скорее при сопоставлении произведений разных народов, чем отдельных мастеров. Я имею в виду, в частности, тот факт, что в XIII веке Англия по великолепию шла бок о бок с Италией, в середине же XV века Англия была дикой, а Италия – культурной. Перемены назревали. По той или иной случайности одно за другим совершались открытия древних памятников искусства и литературы; сама судьба будто спешила навстречу неосознанным стремлениям людей.
Вот тогда-то прекратились все колебания и как будто внезапно, при яркой вспышке славы произошло долгожданное Возрождение. Некогда, как я уже сказал, имена творцов прекрасных произведений исчезали в Лете, но от эпохи Возрождения до нас доходит больше имен, чем может запомнить человек с хорошей памятью, и среди них имена величайших мастеров, каких мир когда-либо знал или узнает. Удивительно ли, что люди переживали восторг, удивительно ли, что они были ослеплены гордыней, утратив представление о действительности? И все же повесть о них чрезвычайно печальна и родит сожаление. Это было время, когда, казалось, удалось одолеть пространство, разделяющее желание от его осуществления. Казалось, будто именно они первыми добрались до места, где сложены все сокровища мира – сокровища, которые никому до них не удавалось обнаружить. Казалось, они обрели все, тогда как их предки были всего лишены – да нет, даже и их отцы, кости которых еще не успели истлеть в могилах.
Люди Возрождения взирали на пройденные до них тысячелетия как на пустыню, в которой ничего не совершалось, а впереди им виделся вечный триумф. Мы, всерьез наученные ошибками других, можем в ином свете увидеть положение этих людей. Если с самого своего возникновения искусство всегда смотрело вперед, то теперь оно озиралось на прошлое; если некогда людей учили воспринимать через искусство то, что оно изображало, то теперь их учили относиться к искусству как к самоцели, и утрачивало смысл спрашивать, признают или нет его правдивость. Некогда цель искусства заключалась в том, чтобы видеть; теперь его цель сводилась только к тому, чтобы его видели. Некогда оно создавалось, чтобы его понимали и чтобы оно было всем полезно; теперь же непосвященные должны были покинуть его храм, и оскорбления, некогда наносимые рабовладельцами Греции и откупщиками Рима простому народу и всем людям, кроме немногих избранных, теперь стали изображаться в фантастически замаскированном виде, чтобы приукрасить победу безграничных надежд.
Разумеется, не все это случилось сразу, но все-таки случилось, и не столь уж много времени прошло, когда люди стали вновь вспоминать прошлое. В начале XVI века искусство Возрождения находилось в самом расцвете. Но прежде чем наступил XVII век, что же стало с его тщеславными надеждами? Из всей Италии в одной только Венеции сохранялось мало-мальски достойное искусство. Подпавший под влияние Италии север не получил от нее ничего, кроме возможности подражать ее безвкусной пышности, а искусство Англии спасла от полной гибели лишь традиция прежних времен, которая все еще не умирала в среде людей простых и, по правде говоря, ограниченных, но серьезных и искренних.
Я рассказал, как это произошло. Но в глубине всего этого – и на это я хочу обратить ваше сугубое внимание – было то, что деятели Ренессанса сознательно или бессознательно усиленно стремились отделить искусство от будничной жизни людей, и они осуществили это свое желание если и не полностью в свое собственное время, го все же достаточно быстро и уверенно. Я должен напомнить, хотя и я и лучшие, чем я, люди говорили об этом не однажды, что некогда каждый изготовлявший что-либо создавал не только полезный предмет, но и произведение искусства, тогда как теперь лишь немногие вещи могут лишь весьма робко претендовать на признание их художественными произведениями. Я прошу каждого из вас самым внимательным и серьезным образом обдумать это.
Но прежде всего, чтобы ни у кого из вас не осталось сомнений, мне хочется спросить: что же представляет собою громадная масса экспонатов, заполняющих наши музеи, если оставить в стороне произведения живописи и скульптуры? Не были ли они в прошлом обыкновенными предметами домашнего обихода? Конечно, некоторые могут смотреть на них просто как на диковинки, но и вас и меня совершенно разумно приучили относиться к ним как к бесценным сокровищам, которые могут многому нас научить. И все же, повторяю, в большинстве случаев – это обыкновенные предметы домашнего хозяйства, сделанные «простыми парнями», как их теперь называют, парнями необразованными, искренне считавшими, что солнце ходит вокруг земли, а Иерусалим находится как раз посередине мира.
Вспомните другие музеи, которые мы унаследовали, – наши деревенские церкви. Обратите внимание, что они насыщены искусством, и пусть слово «церковь» не сбивает вас с толку. Во времена подлинного искусства люди строили свои церкви точно в том же стиле, что и свои дома. Термин «церковное искусство» изобрели в последние тридцать лет. Я только что был в уединенной местности невдалеке от истоков судоходной Темзы, где в радиусе пяти миль ютится с полдесятка крохотных деревенских церквей и каждая из них – прекрасное художественное создание со своим индивидуальным обликом. Эти церкви – как вы бы сказали, – дело рук неотесанных деревенских парней, некогда живших по берегам Темзы, но ничто не сравнится с благородством их искусства. Если бы эти парни должны были проектировать и строить церкви в наше время (а за последние пятьдесят лет или около того они утратили прежние традиции строительства, хотя в их среде традиции удерживались долее, чем где-либо), то эти церкви мало отличались бы от обыкновенных небольших и незамысловатых сектантских часовен, которые можно видеть разбросанными по новым поселкам. Вот на что они похожи, а не на новые готические храмы, спроектированные архитектором. Чем внимательнее вы будете изучать археологию, тем отчетливее поймете, что я прав, что, действительно, доставшееся нам от прежних времен искусство создавалось очень непритязательными людьми. Но вы не сможете не увидеть, что работа их требовала ума и что работали они с наслаждением.
Это последнее обстоятельство подводит меня к такой важной мысли, что, даже рискуя вас утомить, я должен продолжить свое рассуждение и снова все повторить. Было время, когда любой, кто делал какую-нибудь вещь, создавал не только полезный предмет, но и художественное произведение, и всем это доставляло радость. Никто не заставит меня отказаться от этого утверждения. В чем бы я ни сомневался, но только не в этом. И если я делаю в своей жизни что-либо стоящее, если мною владеет какое-либо достойное стремление, оно сводится именно к тому, что я надеюсь способствовать приближению времени, когда мы сможем сказать – так было некогда, так обстоит и теперь.
Не поймите меня превратно: я не просто восхваляю прежние времена. Я знаю, что во времена, о которых идет речь, в жизни было много грубого и плохого, она была насыщена насилием, предрассудками, невежеством и рабством, и все же должно признать, что если бедный люд настоятельно нуждался в утешении, он не вовсе был его лишен, и таким утешением служило наслаждение, доставляемое трудом. Поистине, господа, хотя мир с тех пор многое приобрел, я не уверен, что он обрел для всех людей такое совершенное счастье, которое позволило бы нам отказаться от утешения, предлагаемого самой природой. Неужели нам суждено вечно изгонять одного беса при помощи другого? Неужели нам никогда не удастся одним махом освободиться от легиона бесов целиком?
Я не хочу сказать, что вся работа, исполняемая нами теперь, совершается без всякого наслаждения, но наслаждение это достигается, скорее, тем, что мы вот одолели порядочное количество работы (несомненно, это мужественное и достойное переживание), либо же тем, что мы терпеливо несем свое бремя; и лишь редко, очень редко что-либо побуждает труженика запечатлеть в своем изделии пережитое им наслаждение.
И сама система организации нашего труда также не допускает, чтобы человек наслаждался своей работой. Нет почти никакой согласованности между художником, создающим образцы, и человеком, который выполняет его замысел. Случается иногда, что и сам этот художник вынужден работать машинально, без всякого подъема, и, признаться, меня это не удивляет. Я знаю по опыту, что создание одного эскиза за другим – или, проще говоря, чертежей – ложится на душу тяжким бременем, особенно если автор сам не воплощает их в материале. Если только рабочим всех разрядов не грозит вырождение до уровня машин, то необходимо, чтобы рука давала отдых уму, а ум давал бы отдохнуть руке. И вот я утверждаю, что мир, утратив именно такую работу, заменил ее работой, которая явилась следствием разделения труда.
И эта работа, что бы она ни производила на свет, неспособна создавать коллективное искусство. Пока существует современное общество, искусство должно быть всецело ограничено произведениями, от начала и до конца создаваемыми одним человеком, – картинами, скульптурой и прочим. Но эти произведения не могут заполнить пропасть, которая образовалась после утраты коллективного искусства; не могут они, особенно наиболее богатые поэтическими образами, привлечь к себе всеобщие симпатии. Я должен говорить прямо, и потому заявляю, что при нынешнем положении дела никто, кроме высокообразованных людей, не понимает утонченных произведений живописи. Мало того, я считаю, что на большинство людей впечатление производят лишь те картины, на которых изображены знакомые им сцены. Этот вопрос, затрагивающий широкую публику в целом, на мой взгляд, гораздо важнее, чем вопрос о непонятом художнике, но и этот художник, однако, требует нашего сочувствия. Я уверен, что отсутствие симпатии со стороны простой публики очень тяжело отражается на нем и делает его работы беспокойными и нечеткими или же причудливыми и непонятными.
Нет сомнения – если болен народ, то лечить надо и интеллигенцию. Искусство не сможет ни развиваться, ни процветать, – мало того – даже существовать, если к нему не будет причастен весь народ, и что касается меня, то я и не желаю, чтобы оно в этом случае существовало.
Поэтому я и говорю вам, что мир в наши дни должен выбрать – сохранит ли он искусство или же даст ему вовсе исчезнуть! И все мы, и каждый из нас в отдельности также должны решить, к какому лагерю мы хотим или можем примкнуть – к тем ли, кто честно отстаивает искусство, или же к тем, кто откровенно его отвергает.
Позвольте еще раз попытаться сформулировать эту альтернативу. Если вы приемлете искусство, это значит, что оно должно стать частью вашей – и всех людей – повседневной жизни. Оно будет сопровождать нас, где бы мы ни находились, в древнем ли городе, полном былыми традициями, на недавно ли заложенной ферме в Америке или же в колониях, где вообще никто не жил настолько долго, чтобы создать какие-либо традиции. Без искусства не обойтись нигде, будь то тихая деревенская глушь или же суетливый город. Оно будет делить с вами печали и радости, будет с вами в часы работы и во время отдыха. Оно не будет достоянием избранных, но будет принадлежать и благородным и простым людям, ученым и необразованным и станет языком, который смогут понять все. Оно не будет препятствовать той работе, какая необходима человеку, но покончит с трудом, ведущим к вырождению, уничтожит роскошь, изнеженность, пошлую фривольность. Оно станет смертным врагом невежества, бесчестия и гнета, будет взращивать доброжелательность, честность, справедливость и доверие между людьми. Оно научит с мужественным достоинством почитать высокий интеллект, но не презирать и того, кто не пытается казаться не тем, что он есть. И все это, став для искусства и орудием его влияния и духовной пищей, наполнит радостью повседневный труд человека, превратится в самый щедрый и лучший из даров, каким когда-либо владел мир.
Повторяю, я уверен, что именно таков смысл искусства, и не меньше. Если мы попытаемся сохранять искусство на иной основе, то мы лишь укрепим обман, и было бы намного лучше принять другое решение – откровенно отвергнуть искусство, как уже поступили многие, и не самые худшие среди нас. Если искусство уже погребено, а вы намерены получить ясное представление, что же в таком случае ожидает мир в будущем, то не ко мне, а вот к ним и обратитесь за ответом. И все же я могу, мне кажется, в какой-то степени представить по нынешнему ходу дел, что произойдет тогда с искусством, которым должны заниматься мы, мастера художественного ремесла.
Если люди откажутся от мысли, что ручной труд вообще может быть им приятен, то, будучи порядочными и искренними, они должны приложить все усилия, чтобы весь труд в мире свести к минимуму. Вслед за нами, художниками, они должны будут сделать все, чтобы упростить жизнь человека, сократить, насколько возможно, его потребности, и, несомненно, в теории они сократят их намного больше, чем сократили бы мы. Так, будет, конечно, запрещена тонкая ткань, применение которой вызвано нашим стремлением к красоте. В изделиях ручного труда исчезнет орнамент, и красота останется только в творениях природы. Одежда лишится украшений, хотя моль, которая ее разъедает, по-прежнему будет сверкать серебром и перламутром. Лондон превратится в страшную безжизненную пустыню, хотя лондонские цветы по-прежнему будут более изящно украшены крапинками, чем самый крошечный требник, некогда разрисованный монахом. И когда все это уже свершится, то останется еще слишком много труда, то есть слишком много мучений в мире.
И что тогда? – Тогда потребуются машины. Для начала нам нужно будет их очень много, но и то их окажется недостаточно. Некоторые должны будут выжимать из себя последние силы, трудясь над изобретением новых машин, пока наконец машины не будут производить почти все, что нужно людям. Я не понимаю, почему бы этому не случиться. Я сам верю в безграничные способности машин. Я верю, что машины могут делать все, кроме произведений искусства.
И все-таки... что будет потом? Предположим, мы найдем достаточно мучеников (а попросту говоря, – рабов), которые создадут все необходимые машины и пустят их в ход. Но в состоянии ли мы будем даже тогда освободиться от всякого труда, оказавшегося для нас сущим проклятием? И что будет с нашей совестью (ведь я начал с предположения, что у всех у нас есть совесть), когда мы придем к мысли, что сделали все, что могли, а нас все еще будут осаждать стонущие и недовольные бедняки? Я спрашиваю, что мы будем делать тогда?
Должен сказать, что мое воображение простирается не дальше того, чтобы предложить в качестве лекарства общий бунт, а в случае успеха этого бунта должны волей-неволей восторжествовать какие-то формы искусства– этого необходимого утешения человечества.
Но, говоря по правде, это побуждает меня сделать другое предложение, – пожалуй, более практичное. Предположим, мы сразу начнем с бунта; ведь когда я говорил, что миру следует либо принять искусство, либо отвергнуть его, я вовсе не думал, что если искусство будет отвергнуто, то навсегда. Нет, не сомневайтесь, – бунт неизбежен и завершится победой. Но только если мы дождемся, пока гнет укоренится, – наш бунт превратится в сплошное отрицание. Не останется ничего, кроме беспощадной злобы и той надежды, которая рождается отчаянием. Но если мы начнем действовать сейчас, то перемены и контрперемены будут сменять друг друга постепенно, и новое искусство придет к нам тоже постепенно. Наступит день, и мы увидим его уверенное и победное шествие – мы ли это будем, наши ли сыновья или внуки, но зато битва будет им выиграна без шума.
Но с чего же должен начаться наш бунт? Как же вылечить это равнодушие к работе, этот недуг, поразивший всех мастеров и осложнившийся заболеванием искусства и упадком цивилизации?
Боюсь, любой мой ответ разочарует вас. Сам я так тяжко страдаю из-за того, что труд перестал быть наслаждением, что не нахожу никакого иного средства, кроме возбуждения недовольства. Я не знаю никакого непогрешимого патентованного средства, чтобы покончить со злом, которое росло на протяжении столетий. Любые средства, которые приходят мне на ум, достаточно банальны. В далекие времена расцвета народного искусства, несмотря на горести, которые тогда наполняли жизнь, мир боролся за культуру и свободу, и за то же самое должны бороться и мы, если только не считать, что мы уже достаточно культурны. Я, признаться, так не считаю. Разностороннее образование – вот к чему мы должны стремиться. Мы можем надеяться, что если даже и не выучимся многому, то по крайней мере поймем, как мало знаем, а такая мысль рождает стремления или неудовлетворенность – называйте как хотите.