Текст книги "Вирсавия"
Автор книги: Торгни Линдгрен
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
_
Первую ночь после того, как Давид и весь народ покинули Иерусалим, Вирсавия не сомкнула глаз. Едва сон пытался смежить ей веки, как перед глазами ее являлись ужасные образы: Давид с кровоточащею раной в груди, Давид оскопленный, Давид с отрубленной головой.
Любовь ее к Давиду стояла во всеоружии у дверей опочивальни.
Рано утром она разбудила слуг, спавших за порогом, и велела приготовить повозку для нее и Мемфивосфея, а для Шевании оседлать мула.
И в рассветных сумерках, как раз когда овцы проснулись и начали щипать траву, отправились они в путь, следуя дорогою Урии; Мемфивосфей еще спал, спящего слуги принесли его в повозку, ту самую крытую повозку, которую царь Давид получил в подарок от царя Фалмая, отца Авессаломовой матери. Шевания сидел на муле прямой и одеревенелый, он почти не имел навыка в искусстве верховой езды, прежде ему лишь раз-другой довелось проехать верхом по Иерусалиму, для развлечения. У Хосы, сторожа при винных погребах, он попросил взаймы меч, был это медный меч, короткий, вроде кинжала, с рукоятью в виде мужского члена. Но какой-никакой, а все-таки меч.
Ночевали они за Иорданом, в Галааде, Вирсавия и Мемфивосфей спали в повозке, Шевания – под деревом теревинф.
Вирсавия думала, что они придут к Равве в начале сражения, что она успеет остановить Давида, прежде чем постигнет его что-нибудь ужасное и непоправимое. Но когда они взошли на последний холм перед стенами и взору их открылся город, не увидели они ни народа, ни войска, ни сражения, солнце только-только миновало полдень, городские ворота были распахнуты настежь и оттуда лишь временами доносились вопли и жалобные стенания, но не глас военных труб и не яростные боевые клики, кое-где поднимался к небу дым костров, едва заметных в сиянии солнца, а на кровлях тут и там виднелись кучки детей и одетых в черное женщин.
Шевания ехал теперь впереди повозки, упершись рукоятью меча в седло; они медленно спускались к городу, Вирсавия чувствовала неуверенность и смятение – быть может, это не аммонитская Равва, а какой-то другой, незнакомый город, быть может, они сбились с пути, когда вброд пересекли Иордан, ведь дорога Урии еще совсем новая, в иных местах ее трудно различить.
Когда же они въехали в ворота – стражи их не остановили, там как будто бы вовсе и не было стражей, – то сразу увидели, что сражение уже окончилось, если оно вообще происходило: мертвые тела, крысы, шныряющие тут и там, женщины в слезах. И запах тлена. Но Давида и войска Иоава они не увидели.
Вирсавия ожидала застать в Равве сущее светопреставление, обезумевших людей, которые рубят и кромсают друг друга, и теперь преисполнилась разочарованного страха и изумленного успокоения. И она сказала Мемфивосфею, который сидел с нею рядом, грузно привалившись к подушкам: может быть, они уже отправились дальше?
Я ничего не знаю о том, как покоряют города, простонал он. Не спрашивай меня.
Мемфивосфея увезли в Равву без всякого предупреждения, и он не мог взять в толк почему.
Урия обыкновенно рассказывал о раздавленных грудных клетках и потоках крови, пролепетала Вирсавия, поглаживая кончиками пальцев свои сосцы – так она делала всегда, когда была смущена и озадачена.
Рассказы воинов подобны болтовне женщин у колодезя, устало сказал Мемфивосфей. Сплетни да шушуканья возле мнимого колодезя. Выдумки да преувеличения, и более ничего.
Но Вирсавия не могла не взять Урию под защиту, он все ж таки принадлежал ей. Или она принадлежала ему.
Урия был человек правдивый! С его уст не слетало ни слова лжи!
Урия был такой же, как все, упрямо произнес Мемфивосфей. Такой же, как Иоав, и Давид, и Авессалом, и Асаил, и Елханан, и Елика, и Хелец, и Целек, и Игеал.
На это Вирсавия не сказала ничего, перечисленные Мемфивосфеем имена открыли, какая ужасная путаница царила у него в душе, душа Мемфивосфея была как мир до того, как Господь сотворил его, до того, как отделил Он живые существа от вещей, – ведь все эти мужи были разные, ни один не походил на другого, люди перечислению не поддаются.
Их можно исчислить, но не перечислять.
Итак, Шевания ехал впереди. У второго дома, считая от городских ворот, низкого и невзрачного, стояла кучка отроков, они спрятались, когда Давид и народ его шли мимо, а теперь жались к стене и с испугом и любопытством оглядывались по сторонам.
Шевания сидел в седле неестественно прямо и напряженно, короткий меч в правой его руке стоял торчком, будто от возбуждения.
Отроки смотрели на него во все глаза: меч, и легкий розовый плащ, и широкий кожаный пояс с желтыми каменьями, и серебряный обруч на лбу, подарок от даря. И один из них робко ему улыбнулся.
По крайней мере Шевания видел: один из них улыбнулся.
И он подумал: враг улыбается.
Нет, это была даже не мысль, это было ощущение, которое вместе с кровью хлынуло, не то ударило от глаз прямо к членам его.
Враг насмехался над ним.
И Шевания соскочил на землю, да так поспешно, что оцарапал себе горло острием меча, а мул вздрогнул от испуга, будто его стегнули плетью; затем он, от непривычки неловко размахивая впереди себя мечом, ринулся к отрокам, которые при его приближении только плотнее сбились в кучку, и уже не мог вспомнить, кто из них улыбался.
Первого он заколол против воли, с жалостью и тоскою в сердце, вонзил меч отроку меж ребер, так глубоко, что рука, сжимавшая рукоять, коснулась грубой ткани рубахи, и рывком выдернул клинок.
Второго он ударил в горло, раз, и другой, и третий, пока тот стоял на ногах, тоска ослабила свою хватку, теперь он чувствовал скорее возбужденное удивление, что воинское дело оказалось столь нетрудным.
А отроки даже не пытались бежать, пораженные ужасом, они только крепче цеплялись друг за друга.
Третьего Шевания ударил в спину, с левой стороны, под лопатку, где сердце. Он чувствовал, как внутри его огнем разгорается исступление битвы, пот градом катился по лицу, ел глаза.
И на четвертого он налетел в дерзком ожесточении, на губах выступила пена, – о, сколь непостижимо легко сражаться и побеждать врагов!
И он продолжал свое дело в священном безумстве, рука его, прежде только и навыкшая, что держать трубу да гусли, поднималась будто бы какою-то вышней чудесной силой, ноги двигались проворно и ловко, спина и шея налились мощью, какой он в себе даже и не предполагал.
И не видел он и не слышал ничего, кроме страшной своей битвы, не слышал, как Вирсавия в смятении и ужасе непрестанно звала его по имени, а если и слышал, то не помнил более, что это его имя: Шевания! Шевания!
Когда Давид увидел повозку, он не сразу признал ее, эту крытую повозку, которую подарил ему тесть, царь Фалмай из Гессура; повозка стояла на расстоянии брошенного камня от него, почти у самых ворот.
Вирсавия! Вирсавия!
Он отшвырнул прочь обглоданную куропачью грудку и побежал, грузно, вперевалку, но все же проворно, Авессалом, и мулы, и повозка с царским венцом, и Амнон быстро отстали; видно, случилось что-нибудь ужасное, думал он. Может быть, это и не Вирсавия, а дееписатель с какой-нибудь страшной вестью о Вирсавии, напрасно он оставил ее одну или почти одну в Иерусалиме! На бегу он с трудом переводил дух, и стонал, и шатался, и топотал, как обезумевший вол, однако ж не остановился, пока не добежал до повозки.
И тут он увидел Шеванию, а вокруг него на земле тела убитых им отроков.
И возопил Давид от великого изумления и бешенства, и схватил несчастного Шеванию, и вырвал у него меч, и поднял его перед собою на вытянутых руках и встряхнул, как непослушное дитя, и закричал: злосчастный! злосчастный! Не мог он постигнуть, что его отрок Шевания содеял такое, кроткий, мягкий, пахнущий медом Шевания, который пришел на место Шафана и сладостно, как никто другой, играл на кинноре! Что сделали эти аммонитские дети, чем вызвали в нем столь отчаянный гнев?
Шевания! – кричал царь. Шевания! Шафан! Шевания!
Ужаснуло его и возмутило не содеянное как таковое, но то, что содеял это именно Шевания.
Ведь содеянное совершенно несовместно с музыкой.
А Шевания молчал, не говорил ни слова во объяснение, только слезы катились из глаз его, да пена пузырилась в углах рта, и в конце концов Давид посадил его на мула, который покорно стоял на том месте, где был оставлен Шеванией, посадил в седло, как оробевшее дитя, коему впервые предстоит ехать верхом.
И в эту самую минуту появилась Вирсавия.
Она скорее выпала, чем вышла из повозки, на коленях подползла к царю, лицо у нее было безжизненное и пустое, будто бронзовая маска, она не плакала, страх и радость в ней уравновесили и уничтожили друг друга, она обхватила руками его ноги и, цепляясь за одежду его, как за древесный ствол, поднялась.
Ей было мучительно ощущать, что она так от него зависит, что даже подняться и стоять без его помощи нет сил.
Наконец она сказала, тихо и жалобно: ты жив.
Он чувствовал ее напряжение и скованность, она опасалась, что какой-нибудь аммонитянин, один-единственный, мог убить его в священном безумии, другие жены никогда не спрашивали, жив он или умер, Ахиноама и та не спрашивала, и он наклонил голову к ее лицу, как бы в намерении вдунуть в ее ноздри свою жизненную силу.
Не наказывай его, прошептала она. Прошу тебя, не наказывай.
Кого?
Шеванию.
За что бы мне его наказывать?
За ту мерзость, что им содеяна.
Стало быть, Шевания тоже помещался в сердце ее. Все, кто оказывался с нею рядом, помещались в ее сердце, подумал Давид.
Зачем мне наказывать его? Они бы все равно умерли.
Он имел в виду: рано или поздно. Ибо давно постиг, что иначе с людьми не бывает.
Во всем виновата я, сказала она. Я послала тебя на войну. И Шеванию тоже.
Шевания пошел на войну, подумал царь.
Нет, ты не виновата, сказал он, как бы желая уверить ее, что, невзирая ни на что, есть и некие обстоятельства, за которые ей не должно чувствовать себя виноватой. И он погладил Вирсавию по волосам, по шее и ощутил, как напряжение исподволь отпускает ее.
Мемфивосфей спит, сказала она. Сидит в повозке и спит.
Мемфивосфей?
Да. Его спокойствие непоколебимо. К этому он касательства не имеет.
Мемфивосфей?
Это я хотела, чтобы он был рядом. Если мне понадобится утешение.
А Давид думал: Мемфивосфей?
Напрасно ты приехала, сказал он. Твое место в Иерусалиме.
Только в Иерусалиме?
Да. Только там.
Страх заставил меня прийти сюда, оправдывалась Вирсавия. Мои дурные сны.
Сны надобно истолковать, сказал Давид. Если Бог насылает на нас дурные и страшные сны, то ужас и страх суть Его знамения. И более ничего.
Нафан говорит иначе.
Нафан злоречив, ибо он – блуждающий духом и впадает в отрешенность, выбивая пальцами дробь на маленьких своих литаврах.
Вирсавия чувствовала, как мало-помалу к ней возвращается покой и члены ее наполняются силой. Ей более не нужно было цепляться за него, и, когда она уперлась ладонями ему в грудь и отпрянула на полшага назад, он не стал противиться и мягко выпустил ее из объятий.
Ребенок уже двигается в моем чреве, сказала она. Слыша твой голос, он поднимает голову и будто прислушивается.
Давид только улыбнулся, так и должно быть, пусть всегда во чреве ее растут и двигаются сыновья, пусть слышат его голос, бережно и осторожно он доставит ее домой, в Иерусалим, он велит слугам, чтобы колеса повозки объезжали стороной все камни и ухабы на дороге Урии.
Когда Вирсавия огляделась вокруг и увидела полуобглоданные трупы животных, и поруганных мертвецов, и перепуганные лица в оконных проемах, и отроков, убитых Шеванией, она спросила, тихо и задумчиво, будто вправду искала ответа, будто спрашивала себя самое, а не кого-то другого: как может Бог попустить такое?
Но Давид ответил, будто вопрос этот был обращен к нему:
Бог совершенен и благ. Но Он еще и творец. А творец не может быть благим. Когда Он творит, Он выходит из Своего совершенства и делается как мы, и тогда может произойти все что угодно, тогда Он одной рукою уничтожает, а другою – созидает. Так-то вот.
Шевания тоже медленно возвращался к подлинной действительности. Он сидел на муле, но не прямо и напряженно, а сгорбившись и наклонясь вперед, и вместе с присутствием духа к нему возвращалась и его слабость, он дрожал, будто в ознобе, теперь ему недостало бы сил вообще поднять меч с земли.
Амнон и Авессалом стояли в ожидании позади царя и царицы, Авессалом держал под уздцы мула, запряженного в повозку с венцом.
Аммонитские отроки, те, что уцелели в битве Шевании, стояли совсем тихо, не кричали, даже не плакали, не призывали своего бога, ни о чем не спрашивали, только молча теснились друг к другу, как будто уже знали все, что можно знать.
Вирсавия сама прошла несколько шагов до повозки, Давид, правда, хотел было взять ее на руки и отнести туда, но она этого не заметила, не пожелала заметить.
Все, что оставалось исполнить в Равве, можно было поручить Иоаву и воинам, поэтому царь Давид отдавал теперь последние распоряжения: повозку для Мемфивосфея, для этого сонливца; сам царь поедет вместе с царицею; одного воина, который поведет мула Шевании и доставит несчастного отрока домой; десять стражей для сопровождения Амнона, Авессалома и захваченного царского венца; двое воинов, чтобы похоронить детей, павших от меча Шевании, а еще сосуд вина для Мемфивосфея и вообще все, в чем у него есть надобность и необходимость, все, что он ни придумает впопыхах.
Шевания попросил Шашака из колена Вениаминова, назначенного ему в провожатые, отдать ему меч. И Давид одобрительно кивнул: несмотря ни на что, в отроке этом было нечто странное и загадочное, быть может, даже святое. И, уже отъезжая, Шевания обернулся и сосчитал убитых врагов.
Одиннадцать.
Когда они покинули город и уже направлялись к первому лесистому холму – впереди повозка с венцом и Авессалом верхом на муле, – Давид рассказывал Вирсавии о царе Анноне:
Его бог оставил его, и мужская его сила развеялась, он был покорен как жертвенный агнец.
Откуда ты знаешь, что его бог оставил его?
Он сам так сказал.
И был как жертвенный агнец?
Да, как агнец, которого ведут на заклание.
Вирсавия надолго задумалась. Потом наконец сказала:
Ты вправду уверен, что Бог оставил его?
Но на сей раз Давид ничего не ответил, он уснул, положив голову ей на плечо. Голова была мучительно тяжела.
В Иерусалиме оставались только женщины, да хелефеи и фелефеи, охранявшие царский дом, да еще несколько царских приставников.
Праздничных ворот не воздвигли, но женщины бросали на дорогу перед царем пальмовые листья и ветки мирта, а подле Гионских ворот их встречали храмовые музыканты. Они все глядели победителями: Авессалом с царским венцом, Амнон с мехом вина на седельной луке, Давид с Вирсавией, Мемфивосфей в отдельной повозке, одной из великолепных повозок царя Аннона, Шевания со своим мечом и Вирсавия с Давидом.
Вирсавия тотчас удалилась в свои покои, ведь она непременно должна умастить своего бога благовонным елеем, у нее был припрятан маленький египетский сосуд с благодарственным елеем, который Мемфивосфей преподнес ей в первое утро, когда царь всю ночь оставался у нее и не посетил женский дом.
А после того как Давид пожертвовал овна в скинии Господней, принес жертву благодарности, и после того как он велел Иосафату, дееписателю, отправиться в Равву и пособить Иоаву в установлении мира, и порядка, и полюбовного согласия среди аммонитян, он призвал к себе писца.
_
Пиши.
Господи! силою Твоею веселится царь и о спасении Твоем безмерно радуется.
Ты дал ему, чего желало сердце его, и прошения уст его не отринул.
Ибо Ты возложил на голову его венец из чистого золота, венец для десяти царей.
Пиши: нет победителя, кроме Господа.
Ты остаешься с побеждающим, побежденного Ты оставляешь, Ты истребишь плод его с земли. Во время гнева Твоего Ты сделаешь его, как печь огненную, и пожрет его огонь.
Ты поставишь врагов целию, из луков Твоих пустишь стрелы в лице их.
Я воспеваю могущество Твое.
Каждому человеку Ты даровал должную меру силы. И когда он помогает Тебе в творении Твоем, когда поднимает меч свой на битву и когда свершает величайшие свои деяния и подвиги, тогда оставляет он убежище свое, тогда он весь в Твоей руке.
А если поколеблется он, ничто не поднимет его, только милость Твоя.
В страхе, скорби и горести ищем мы, дети человеческие, прибежища друг у друга. На Тебя же нам должно уповать, у Тебя искать прибежища.
Господи, мне страшно за Вирсавию. Она не уповает на Тебя, я не знаю, на что она уповает, быть может, она не уповает вовсе ни на что. Когда она поспешила за мною в Равву, она даже домашнего бога своего не взяла с собою.
Может быть, ее домашний бог не годится для сражения. У него ведь нет ни мужского естества, ни женского.
Нет, это не пиши.
Она – жена и все-таки не жена, кажется, будто она человек. Я не понимаю ее. Это я говорю с упованием: я не понимаю ее.
Вирсавия говорит со мною, хотя я не приказывал ей говорить, она приходит ко мне незваная, она ест за моим столом, мои слуги повинуются ее слову, я спрашиваю у нее совета, она сама выбирает для себя украшения, какие нравятся ей в моей сокровищнице, большая диадема из золота, которую она теперь носит, прежде принадлежала Маахе, матери Авессалома, я помню эту диадему, и Вирсавия так представляет Твоего пророка Нафана, что мы не в силах обуздать свое веселье: так говорит Господь, да-да, Господь, говорит она квакающим голосом, в точности как пророк, и в маленькие литавры умудряется бить, и глаза таращит, как он, и руки воздевает, как он, а мы хлопаем себя по коленям и смеемся до слез. Мне кажется, для нее нет ничего святого.
Зачем она пришла ко мне в Равву? Она сомневается в моей силе?
Она ожидала битвы, она сама так сказала, ужасной битвы. Не мнимой.
Ну, этого ты не пиши.
Она так молода. Молодость ее – бремя на моей старости. Она ровесница моему сыну Авессалому. Авессалом бы мог быть ей супругом.
Нет, не мог бы Авессалом быть ей супругом. Никому, кроме меня, не бывать ей мужем.
Если она велит, чтобы ты, писец, пришел к ней и записывал, тебе должно идти без промедления. Ты будешь писцом и у царицы.
Вот как, я и не знал, что дело уже обстоит таким образом; по твоей улыбке и по твоим кивкам я вижу, что с некоторых пор ты уже стал ее писцом.
Нет, это не записывай.
Да, царь уповает на Господа, Ты идешь навстречу ему, возлагаешь на него честь и величие.
Злоумышляющие бессильны против Тебя.
Против Всевышнего все зло мира как дуновение ветра, как капля дождя в пустыне, благость и гнев Господень истребляют все.
На эти слова Шевания сочинит музыку, это приказ, музыку, чтобы играть на кинноре, и будут воспевать ее в скинии Господней.
_____
Когда Вирсавия родила второго сына, царь Давид нарек ему имя Нафан, что значит – дар Божий.
Однако же пророк Нафан преисполнился опасений: ему, дескать, очень лестно, что царский сын будет носить его имя, но, с другой стороны, это сомнительно и опасно, ведь к пророческому имени прилепляются небесные прозрения, священное безумство и пена на губах, а все это дела и недомогания, которых царственности надобно избегать и от которых воздерживаться.
Ведь все помнят позор, постигший царя Саула, когда он однажды впал в восхищение среди пророков.
И потому Нафан нарек младенцу имя Иедидиа – возлюбленный Богом.
Вирсавия же назвала его Соломоном.
Когда исполнился Соломону год, он уже начал беседовать с Мемфивосфеем и Шеванией.
В два года он умел петь семь из отцовых песней. Голос у него был чистый, звонкий, ну разве только чуть резковатый на высоких нотах, Шевания подыгрывал ему на своем кинноре.
Пять прислужников, нянька, два учителя, пекарь да повар заботились о нем и служили ему. Нянька была из халдейского племени, Мемфивосфей выиграл ее в кости и подарил царю; сама она твердила, что у нее нет имени, Соломон же называл ее Девора, что значит – медовая пчела. Даже и в десять лет он, бывало, сосал ее грудь, хотя молоко в ней давно иссякло.
Когда Соломону сравнялось три года, Вирсавия велела писцу записывать важнейшие из его речей. Первая запись гласила:
По душе мне такое изобилие.
Каждый год Вирсавия рожала ему новых братьев. Она поступала так потому лишь, что было это правильно, и подобающе, и необходимо, хотя ей самой довлело одного Соломона, он был для нее Сыном. Царь Давид нарекал младенцам имена, назначал нянек и давал благословение, а потом забывал о них. На восточной стороне царского дома, неподалеку от жилища Амнона, возле прудов, он приказал построить пять новых жилищ, где поселились его и Вирсавии сыновья. Но для Соломона Вирсавия приказала устроить две комнаты подле своего собственного покоя, сделала она это, разделив стеной комнату Мемфивосфея и заняв одну из двух комнат дееписателя.
Еще четыре года оставался Иоав с войском в земле Аммонитской. Так много времени понадобилось, чтобы по-настоящему взять страну и установить мир, пришлось завоевать еще двенадцать городов, привести к покорности воинственные племена пустынных кочевников, обложить податью овечьи стада, уничтожить селения, снести мосты и стены, спалить оливковые рощи, опустошить виноградники, отправить мужчин рабами в копи земли Едомской.
А всю великую добычу, все вещи из золота, серебра или меди, все вино, все масло, все ткани, и сушеные овечьи сыры, и выделанные кожи, и ограненные камни надобно было разобрать, обмерить, исчислить, взвесить, упаковать и на ослах и на спинах рабов доставить в Иерусалим. Иоав все это исполнял, иной раз нетерпеливо и в сердцах, но в целом все же с надлежащим терпением; тщательность и порядок всегда слагаются из нетерпения и терпеливости, сказал царь, самые могучие воители суть всегда самые великие миротворцы.
Но еще в тот день, когда взял Давид Равву, ковчег Господень возвратился в скинию свою в царском городе.
В Иерусалиме непрерывно возводили хранилища, царь призвал строителей из Сидона и Сарепты; здания эти были простые, с глинобитным полом, кирпичными стенами и дверными косяками и притолоками из тесаного камня, а под ними рыли погреба для вина и масла.
Вирсавия часто останавливалась подле рабов, которые делали кирпичи, это понятное, первоначальное созидание из соломы и глины было ей по сердцу; когда кирпичи вытаскивали из формы и громоздили друг на друга высокими башнями, она как бы угадывала некий таинственный промысел и премудрость в том, сколь умно соединяет вещества это ремесло, потом рабы, укрепив на плечах широкие кожаные лямки, тащили кирпичи к работникам-хананеям, которые возводили стены, – но она не умела ясно выразить, что же именно пленяло ее, что именно узнавала она о жизни и мире через эти задумчивые наблюдения.
На строительствах поклонялись многим разным богам. Все рабы, и работники, и надсмотрщики привезли с собою своих богов, одни носили их на шее, подвесивши к снуркам, другие на время работы ставили их подле себя, третьи имели их при себе лишь в виде некого знания или имени, их боги состояли только из слов и звуков. Пленники из Раввы и те не оставили своего бога в родной земле, они по-прежнему боялись Милхома и молились ему, хотя он предал их, отошел в пустое ничто.
Когда приключалась какая-нибудь беда или неприятность – обрушивалась наполовину возведенная стена, или кто-нибудь защемлял палец, или упавшая балка ломала кому-нибудь ногу, – тогда обращались ко всем этим богам, часто призывали одновременно такое их множество, что уже нельзя было различить отдельных имен, боги сливались в неразборчивый рык или вой, и Вирсавия думала, что этот нестройный, клокочущий хор человеческой боли, эти бессвязные резкие звуки, быть может, и составляли подлинное имя единственного и истинного Бога.
Под вечер, когда царь собирал подле себя своих приставников – было это перед большою трапезой, – приходила и Вирсавия. Никто не ведал, откуда взялось такое обыкновение, должно быть, однажды он пригласил ее прийти, чтобы спросить у нее совета, однажды, один-единственный раз, но с тех пор она всегда была там, хотя прежде никто из жен не присутствовал на встречах царя с дееписателем, и писцом, и священниками, даже Ахиноама не присутствовала. Вирсавия сидела у окна полуотвернувшись, будто показывая, что она не вполне участвует в их беседе, будто присутствие ее всего лишь случайность и никакого значения не имеет. Когда же Давид обращался к ней с вопросом, она всякий раз извинялась за то, что не слушала, она ведь просто бедная женщина, ничего не смыслящая в управлении царством, и просила его повторить вопрос.
Потом она отвечала, очень ясно и без колебания, и писец тотчас записывал ее слова.
Иногда она уходила от ответа, не желала создавать видимость, будто есть у нее ответ на все вопросы, а случалось, вопросы царя были лукавы и туманны, будто он пытался обнаружить изъяны ее мыслей или хотел показать своим приставникам ее слабости. Вопросы и ответы, излишние вопросы и несостоявшиеся ответы были костяшками в их игре друг с другом, издавна это была любовная игра, ведь любовь – поединок, где всякий ответ и всякий вопрос, всякое слово и всякий жест надобно было истолковать, наполнить содержанием.
Об Иоаве и войске она в первые годы не сказала ни единого слова.
Однако же искусством счета она владела лучше царя, даже лучше дееписателя. Ей были ведомы тайны числа шесть и числа десять, Урия научил ее этому, числа были единственное, что Урия более-менее понимал в жизни, и Вирсавия знала связь между письменными знаками и числами, так что могла превратить слова в числа, а числа – в слова; свое число было для Давида, и свое – для любви, и свое – для Соломона, и свое число для Бога – единица, все в мирозданье имело свое число; и она могла сказать, как исчислить размеры и вес и как указать время и расстояние, причем делала она все это без усилия и только в уме, за всю жизнь свою она не написала ни единого слова, не начертала ни единой цифры.
Часто она просила Мемфивосфея испытать ее, придумать загадки и трудности, но душа ее была столь проворна, что едва Мемфивосфей успевал задать свой вопрос, как она уже давала ответ. И он тяжело вздыхал и стонал от восхищения, ведь сам он кое-как мог отличить число два от числа три, но даже единицу, число Господа, он знал нетвердо.
Тот, кто придет после меня.
Порою царь произносил только эти слова и умолкал. И другие тоже молчали, говорить об этом даже туманно, намеками было нельзя, даже Нафан в пророческом безумстве и тот не смел говорить об этом, Вирсавия наклонялась к окну, будто какое-нибудь особенное или тревожное событие во дворе царского дома привлекало ее внимание, будто это было для нее куда важнее бесстрастного вопроса о том, кто придет после него, она знала, что выбор меж царскими сыновьями решится не мыслями и не словами, все роковое и окончательное в происходящем определяют деяния и события, а не слова и мимолетные мысли.
Тот, кто.
Иной раз он говорил:
Амнон – добрый человек. Он не требует большего, нежели довольство. Если есть у него вино и он может время от времени выбрать себе новую жену, то он доволен. Он мог бы стать князем мира.
Или вот так:
Авессалом царственен, движения его – движения избранного, и говорит он как избранный, и весь облик его – облик избранного. Но он так одинок, нет у него ни друзей, ни советников, я даже не знаю, с ним ли Господь.
Прежде решения и приказы всегда текли из него потоком, как звуки из гуслей в руках певца, часто он лишь с изумлением отмечал, с какою легкостью, будто играючи, слетали с его уст требования и приказания, и нынешние колебания и неуверенность были ему внове и почти пугали его, все это прямо-таки стремилось из него наружу и проступало на лице, на внутренней стороне ляжек зудящими ярко-красными пятнами, и он сказал Вирсавии:
Никогда Господь не оставит меня. Но Он как бы заслоняет мир у меня перед глазами, создает препоны взору моему и мысли, все утратило былую прочность и надежность, Он отнимает у вещей и людей их различия.
Так было всегда, отвечала Вирсавия. Все люди всегда чем-то походили друг на друга, и все вещи всегда были соединены друг с другом. Но ты этого не замечал.
Ты имеешь в виду: когда напрягается взор, зрение наше затуманивается?
Да. Именно так.
Сколько тебе сейчас лет, Вирсавия?
Мне двадцать семь.
И ты уже говоришь: людей невозможно отличить, вещи и живые существа переходят друг в друга, без различимых границ?
Да. Именно так я говорю.
Ты так думаешь или только говоришь?
Я думаю, все заключает в себе что-то еще, сказала Вирсавия. Подо всем, что мы видим, кроется еще что-то, нам невидимое.
Никогда ты не смогла бы принимать решения, сказал Давид. И никогда не смогла бы отдавать приказы.
Эти слова он произнес быстро: в этом он был уверен.
Она же ответила, сколь могла осторожно и неопределенно:
Я никогда не стремлюсь делать что-то, кроме необходимого.
И он закончил разговор, нетерпеливо и с суровостью в голосе:
Все таково, каково оно есть, ни больше и ни меньше. Ничто не отходит от своей сущности, назначенной ему в мироздании. Все имеет природу очевидную и недвусмысленную. Так должно быть. Все таково, каковым оно выглядит. Бог есть Бог.
Часто писец только и записывал что эти слова:
Тот, кто придет после меня.
Следовать далее мысль царя упорно противилась.
И нерешительность его распространилась по всему царскому дому.
Мемфивосфей и тот не устоял перед нею.
Что, если выбор падет на меня! – испуганно сказал он Вирсавии. Подумай, царица: ведь, как бы там ни было, в жилах моих течет царская кровь. Я происхожу от святого семени Саула.
Что ж, откликнулась Вирсавия без тени насмешки. Ты стал бы царем кротким и добрым.
Я бы терпеливо нес бремя, возложенное на меня Господом.
Да, под твоею державой мы все чувствовали бы себя в безопасности.
Более всего я страшусь того гнева и той ненависти, какие должно проявлять царю. Когда я пытаюсь ощутить гнев или ненависть, мною овладевает одна лишь печаль.
Господь дарует царю силу ненавидеть и гневаться.
Вирсавия поневоле отворачивается в сторону, чтобы он не видел, как она старается подавить смех.
Может быть, облик мой возвысится и станет величественнее, задумчиво произнес Мемфивосфей. Может быть, ноги мои исцелятся. Когда нянька, что несла меня над своею головой, уронила меня на землю, случилось, наверное, вот что: царственность моя вытряхнулась вон при падении.
Нет, лучше оставайся таким, каков ты есть, уверяла Вирсавия. Тебе должно быть тем же Мемфивосфеем, что и теперь.
Не знаю, возможно ли это, жалобно сказал он.
И прибавил: царь должен обладать величием. Сущность его находится между людьми и Богом.
Я бы тоже могла остаться тою же, как теперь, объявила Вирсавия.
Как теперь?
Супругой царя.
Но когда царем стану я, царя уже не будет в живых!
Я могла бы стать царицею новому царю.
Моей супругой?
Да. Твоей супругой.