355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томас Вулф » Портрет Баскома Хока » Текст книги (страница 2)
Портрет Баскома Хока
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:12

Текст книги "Портрет Баскома Хока"


Автор книги: Томас Вулф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

Возвращение блудного сына

1. Как подсказало воображение

Юджин Гант был писателем и своими книгами приобрел некоторую известность в широком мире. Со временем он даже прославился. Книги его читали, и куда бы он ни явился, всюду оказывалось, что имя его там уже знают. Вернее сказать – всюду, кроме тех мест, где он больше всего хотел бы прославиться, – у него на родине, дома.

Причину этого нетрудно понять. Его первый роман был в большой мере основан на знании людей, приобретенном еще в детстве в маленьком городке. Когда книга вышла, тамошние жители прочли ее, и им показалось, что в лицах, выведенных в книге, они узнали себя, после чего весь город, почти без исключений, на него ополчился.

Он получил много угрожающих писем. Пусть только попробует, писали люди, снова показаться в тех местах, где появился на свет.

Это было для него полной неожиданностью, ударом, от которого он долго не мог оправиться. Он очень страдал и целых семь лет не возвращался домой. Стал изгнанником и скитальцем.

И все эти семь лет, что он не возвращался, мысли его непрестанно туда стремились. По ночам – шагал ли он по улицам далеких городов или метался без сна в постели в чужих краях – он думал о родном доме, вспоминал каждую черточку на знакомом лице городка и гадал, какой прием будет ему оказан, если он наконец решится снова посетить родные места.

Он думал об этом так часто и с такой ностальгической силой, что в конце концов воображение его построило картину, которая казалась ему правдоподобнее всего, что он когда-либо пережил на самом деле. С тех пор картина эта не менялась. Она являлась ему тысячи раз, эта картина того, что будет, если он вернется домой.

Однажды ненастным вечером в конце октября какой-то мужчина быстро шагал по улице городка Алтамонт в горном районе Старой Катобы[3]3
  Старая Катоба – так Вулф обозначает в своей прозе родной штат – Северную Каролину (Здесь и далее – примечания переводчиков.)


[Закрыть]
. Час был поздний, и шел холодный мелкий дождь, подгоняемый порывами ветра. Кроме этого одинокого пешехода, на улице не было ни души.

Самая улица была обшарпанная, безликая, из тех, где быстрая смена декораций и признаки былого величия особенно заметны. Даже в это унылое время года и в этот поздний час можно было понять, что улица знавала лучшие дни и когда-то жить на ней было приятно. Дома по большей части были каркасные, в том архитектурном стиле, уродливом, путаном и претенциозном, что процветал лет сорок – пятьдесят тому назад, и сейчас, неосвещенные, казались необитаемыми. Многие из них расположены были отступя от улицы, в просторных дворах, создававших видимость умеренного достатка и обеспеченности; и осеняли их старые деревья, в голых сучьях которых жалобно завывал ветер. Но даже в темноте было видно, какие злые времена настали для домов и для улицы. Тощие многофронтонные постройки, исхлестанные ветром и холодным дождем, словно оседали и коробились от старости и небрежения и безрадостно беседовали между собой, как больные старики в окружавшей их наготе черной ночи и ненастья. В удручающей скрытности мрака инстинкт безошибочно подсказывал, что старые дома дожили до тяжких времен и много лет как не крашены; и даже если бы интуиция промолчала, самый характер улицы, смешанный, неожиданный, свидетельствовал бы о судьбе, ее постигшей. Там и сям узор газонов был грубо обезображен вторжением мелких, необдуманных и некрасивых построек из кирпича и бетонных плит. В них помещались разнообразные заведения: были два-три бакалейных магазина, гараж, крошечные лавчонки, где торговали всяким автомобильным хламом, а в одном из домиков, самом претенциозном из всех, помещался выставочный зал какой-то автомобильной компании. В резком свете уличного фонаря, исчерченном жесткими тенями голых, пересекающихся ветвей, мощные и стройные формы новых машин роскошно поблескивали, но в этой роскоши почему-то угадывался грозный, холодный и безутешный мрак, более жестокий и тоскливый, чем весь остальной мрак старой, темной улицы.

Пешеход, единственный признак жизни на улице в этот час, казалось, не проявлял ко всему этому особого интереса. Он нес небольшой чемодан и по внешности мог сойти за чужого, но его повадка – уверенный шаг и быстрые, даже критические взгляды, которые он время от времени бросал на встречные предметы, – указывала на то, что картина ему не внове, но когда-то, в какой-то период его жизни, была ему хорошо знакома.

Наконец, отшагав примерно половину улицы, он остановился перед каким-то старым домом, поставил чемодан на тротуар и только теперь выказал признаки сомнений и нерешительности. Несколько минут он постоял, глядя на темный дом пытливо и тревожно, словно пытаясь угадать по его безразличному и угрюмому лицу, какая там идет жизнь, или найти в его некрасивых, изможденных чертах ответ на занимающий его вопрос. Постоял так некоторое время, но потом нетерпеливым движением подхватил чемодан, поднялся по нескольким бетонным ступеням во двор, быстро прошел по дорожке, взошел на крыльцо, опять опустил чемодан на землю у самой двери и, переждав еще минуту тревожных колебаний, раздраженно, почти гневно покачал головой и нажал кнопку звонка.

В старой, темной прихожей, тускло освещенной в дальнем конце одной слабой лампой, звонок прозвучал резко и пронзительно, вызвав у человека движение, выражающее внезапный испуг, а вернее – удивление и недовольства. Челюсти его судорожно сжались; потом, упрямо сунув руки в карманы своего непромокаемого пальто, он склонил голову и стал ждать.

…Они от нас бегут, а раньше нас искали, и безнадежные паузы звучат меж наших покоен, в давних ночных беседах, которые оседают со скрипом, и проходят, и вновь возвращаются. Они от нас бегут, а раньше нас искали. И теперь, в старом доме жизни, обреченные на темные паузы и ночные бдения, мы сидим в одиночестве и ждем.

Что это за предметы, оболочки, отзвуки привычной жизни, что за реликвии давних, забытых времен? Мотки бечевки, клубки ниток, и коробки с пуговицами, и пачки старых писем, исцарапанных нечеткими, выцветшими письменами умерших людей, а на растрескавшемся старом буфете, полном разбитой и склеенной посуды, старые деревянные часы, где Время ведет свой роковой и нерушимый счет всю ночь, пока в нескончаемой тишине беззвучно осыпаются балки старого дома жизни.

И здесь, среди всех этих диковин, сидит женщина, уже далеко не молодая, привязанная к прошлому, и вспоминает, пока дом трясется от ветра, и тихо колышутся мотки бечевок, и дребезжат стаканы, вспоминает, как взлетала пыль в один незабвенный день, и кок светило солнце, и раздавалось много голосов, ныне мертвых, и как бывает, что в этих полуночных бдениях возникает слово, и она слышит шаги, то ближе, то дальне, и старые двери оседают со скрипом, и что-то происходит в старом доме Жизни и Времени, в котором она ждет одна.

Голый, внезапный удар звонка ворвался в ее грезы как взрыв. Женщина вздрогнула, словно кто-то заговорил у нее за спиной. Ее распухшие, обезображенные ноги быстро исчезли с края топки, где она грела их, и, бросив взгляд вокруг и вверх, как вспугнутая птица, она невольно вскрикнула, хотя в комнате никого не было; – А? Кто там?

Потом, глядя сквозь очки на деревянные часы, она медленно поднялась, постояла, уперев в бока широкие, загрубевшие от работы руки, вышла в прихожую и направилась к запертой парадной двери, глядя неуверенно, озадаченно, взволнованно. У двери она опять остановилась и, по-прежнему держа руки на бедрах, подождала минуту в неуверенном, смущенном раздумье. Потом, ухватив тяжелую медную ручку, приоткрыла дверь на несколько дюймов и, вглядываясь в темноту с любопытством и страхом, повторила человеку, которого увидела, те же слова, что за две минуты до того сказала самой себе в полном одиночестве: – А? Кто там? – И тотчас добавила уже явно недоверчивым тоном: – Что вам нужно?

Он ответил не сразу, но если бы хватило света разглядеть его лицо, она увидела бы, что он вздрогнул и чуть не заговорил, но сдержал себя почти судорожным усилием. А потом ответил спокойно: – Комнату.

– Что такое? – сказала она, глядя на него недоверчиво, даже обвиняюще. – Комнату, говорите? – И после короткой паузы, резко: – Кто вас прислал?

Он помедлил, потом ответил: – Какой-то мужчина, которого я встретил в городе. В кафе. Я ему сказал, что мне нужно здесь переночевать, и он дал мне ваш адрес.

Она опять повторила его слова, но теперь в ее тоне сквозил и быстрый расчет, словно она не столько спрашивала его, сколько обдумывала его слова: – Мужчина… кафе… Говорите, вам сказал? – И тотчас, словно поняв и приняв наконец смысл этого ночного посещения, добавила: – Ну да! Макдональд. Он часто присылает мне постояльцев. Ну что ж, входите. – И она отворила дверь и отступила в сторону, впуская его. – Вам, говорите, нужна комната, – продолжала она уже мягче. – Сколько же вы думаете здесь пробыть?

– Только до завтра, – сказал он. – Завтра я с утра двинусь дальше.

Что-то в его тоне пробудило в ней мимолетное, неясное воспоминание. В тусклом свете прихожей она вгляделась в него внимательно, печально и как-то растерянно и спросила так же резко, почти вызывающе, как говорила вначале, но теперь уже не скрывая сомнений: – Так вы говорите, что вы здесь никого не знаете, – хотя ничего подобного он не говорил. – Значит, вы здесь по делу?

– Н-ну, не совсем, – отвечал он нерешительно. – Вообще-то можно сказать, что я здесь никого не знаю. Я не был здесь очень давно. Но родился я здесь поблизости.

– Вот я и подумала, – начала она немного увереннее. – Что-то было такое в вашем голосе. Не знаю, что, но… – продолжала она с робкой и почти дружелюбной улыбкой, – мне показалось, что где-то я его уже слышала. Вот и решила, что вы, наверно, не издалека. Решила, что вы никак не с Севера – северяне так не говорят… Ну так входите, – сказала она примирительно, словно довольная результатом своих расспросов, – раз вам комната нужна только на одну ночь, я вас, наверно, смогу устроить. Но уж и вы не требуйте многого, – добавила она простодушно. – Когда-то я держала пансион, но теперь и годы мои не те, и сил не осталось, чтобы обо всем заботиться, как бывало. Дом стареет, разваливается. Он для меня слишком велик. Не могу, я уделять ему столько внимания, как раньше. Стараюсь, чтобы везде было чисто, и если это вам подходит, что ж… – она обхватила себя за талию рассеянным, задумчивым движением и с минуту что-то прикидывала в уме. – Что ж, – сказала она, – могу взять с вас за комнату пятьдесят центов.

«Мало, конечно, – подумала она, – но больше у него вряд ли найдется, а времена сейчас такие, что либо бери сколько можешь получить, и тогда хоть что-то получишь, либо не бери ничего, и тогда все потеряешь. Да, постоялец незавидный – немногим лучше бродяги. Но и то сказать, Макдональд вполне мог его раскусить, а раз Макдональд его прислал, значит, ничего. Да в наше время других и не дождешься. Которые почище, у тех у всех теперь машины, им подавай горы. Да и кому охота жить в таком старом, холодном, запущенном доме, если есть деньги на гостиницу. Так что пущу я его, пожалуй, и возьму столько, сколько он может заплатить. Все лучше, чем ничего».

Пока эти мысли проносились у нее в голове, она смотрела на него сквозь очки пристально и зорко, и лицо ее выражало удивление и легкую тревогу. Фигура, которую ее старые, усталые и ослабевшие глаза различали в тускло освещенной прихожей, и вправду не вызывала особого доверия. Человек был очень высокого роста, грузного сложения, в смятой одежде, которая, как она мысленно определила, «выглядела так, будто он всю страну проехал в самом дешевом вагоне». На лице проступила черная недельная поросль, и черты его, хотя не грубые и не тяжелые, когда-то жестока пострадали. Нос, короткий, вздернутый и воинственный на вид, был когда-то сломан у переносицы и плохо залечен, а по низу его бежал наискось шрам. Это придавала всему лицу что-то дикарское, и такое впечатление еще подтверждалось выражением глаз. Глаза были карие, в них затаилась какая-то темная обида, словно жизнь успела нанести ему глубокую рану и он пытается скрыть это под видом свирепости, не менее раздражающей, чем грубая речь.

И все же именно этот холодный гнев, затаившийся в глазах, почему-то успокоил женщину. Видя, что на ее пытливые взгляды он отвечает прямым и гневным взором, она вроде как приободрилась и подумала: «Да, вид у него разбойничий, но он честный человек, никакой в нем нет подлости, а значит – все в порядке».

А вслух повторила: – Так входите. Если вам здесь нравится, могу предложить вам вот эту комнату.

И, повернувшись, пошла впереди него в комнату из прихожей направо и включила неяркий свет. Комната была большая, окном на улицу, обставлена скупо, как и весь дом, с высоким потолком и выбеленными стенами, унылая, голая, чистая и холодная. Был в ней старый черный камин, свежевыкрашенный и незатопленный, он мрачно подчеркивал белую обнаженность комнаты. Стоптанные половицы прикрывал чистый, но изношенный ковер. В одном углу стоял дешевый комод с овальным зеркалом, в другом – небольшой умывальник с кувшином и тазом и подставка с полотенцами, а в нише окна притулился нелепый столик под белой скатертью. Напротив двери помещалась кровать белого металла, чистая, но лечь на нее не тянуло.

Женщина постояла, окинула комнату задумчивым взглядом и наконец произнесла спокойно и равнодушно: – Вот. Вам здесь, наверно, покажется холодно, но в доме никого нет, только я и один постоялец, а топить камины во всем доме, когда никто ничего не платит, на это у меня нет средств. Но все чистое, – добавила она спокойно, – а на кровати хорошие теплые одеяла. Спать вам будет тепло, а раз вам завтра рано вставать, сегодня вы вряд ли захотите рассиживаться.

– Конечно, мэм, – отвечал он тоном и резким и обиженным. – Я здесь отлично устроюсь. А заплачу вам теперь же, а то завтра, может, не увидимся.

Он достал из кармана монету и передал ей. Она взяла деньги с равнодушным спокойствием старых, терпеливых, невозмутимых людей и постаяла еще минуту, оглядывая на прощание комнату перед тем, как оставить его одного.

– Ну вот, – сказала она. – Все, что нужно, у вас тут есть. Чистые полотенца на подставке возле умывальника, ванная наверху, в конце первого коридорчика налево.

– Благодарю, мэм, – ответил он таким же тоном. – Постараюсь никого не потревожить.

– А тревожить-то некого, – отозвалась она спокойно. – Я сплю в дальнем конце дома, отовсюду далеко, а что касается мистера Гилмора – это теперь мой единственный постоянный жилец, – он здесь уже много лет и до того тихий, что я и не знаю, когда он дома, когда нет. И спит так крепко, что и не узнает про вас. Сейчас его еще нет, придет с минуты на минуту. Так что нас вы нисколько не потревожите. И вас никто не потревожит, – добавила она и вдруг взглянула на него в упор и улыбнулась бледной, робкой улыбкой немолодой женщины с вставными зубами. – Одно могу вам сказать верно – второго такого тихого дома вам не найти. Так что если услышите, что кто-то вошел, не беспокойтесь, это просто мистер Гилмор пройдет в свою комнату.

– Спасибо, – сказал он холодно, – все ясно. А теперь, – добавил он, отворачиваясь, словно с тем чтобы закончить эту затянувшуюся беседу, – я буду ложиться. Вам тоже давно пора спать, мэм, не буду нас больше задерживать.

– Да, – сказала она торопливо и шагнула к двери, однако все еще не спуская с него нерешительного, растерянного взгляда. – Если что еще понадобится…

– Нет, мэм. Больше ничего. Спокойной вам ночи.

– Спокойной ночи, – отозвалась она и, в последний раз окинув взглядом холодные стены комнаты, тихо вышла и закрыла за собою дверь.

После ее ухода мужчина сперва застыл на месте, недвижимо и беззвучно. Потом медленно огляделся, рассеянно правел рукой по небритой щеке. Наконец его блуждающий взгляд остановился на отражении в зеркале, и он поглядел на себя в упор, с каким-то тупым удивлением. И вдруг черты его исказились гримасой, инстинктивной и мучительной, как у загнанного зверя.

Впрочем, гримаса почти тотчас исчезла. Он пригладил руками растрепавшиеся волосы, сердито, словно от боли, помотал головой. Потом быстро, нетерпеливо снял пальто, бросил его на стул, сел на кровать и, нагнувшись, развязал шнурки грязных ботинок, скинул их и несколько минут просидел так, уставясь в стену. Холодная, белая нагота комнаты окутала его и словно околдовала его душу.

Но вот он пошевелился. Губы задвигались. Он снова оглядел белые стены, точно что-то узнавая и не веря. Потом, качая головой и пожав грузными плечами, словно стряхивая невольную дрожь, он вскочил, выключил свет и как был, одетый, лег на постель и накрылся стеганым одеялом.

И пока буря ломилась в дом и холодное молчание заливало его, он лежал на спине неподвижно, глядя в черный мрак. Но наконец холодное темное молчание переполнило его до краев, глаза закрылись, и он уснул.

В старом доме Времени и Молчания ночью что-то всегда поскрипывает, движется, и поскрипывает, и не может утихнуть.

Человек проснулся как ужаленный, с таким чувством, будто и не засыпал. С таким чувством, будто никогда и не уходил из этого дома, никогда и не покидал родных стен. Безотчетный страх овладел им, немой ужас сковал дыхание, тишина положила руку на его сердце. Ибо в мозгу его словно прозвучал давно забытый голос, в сердце отозвалось слово, в ушах раздались и тут же замерли тихие шаги.

– Кто-нибудь здесь есть? – спросил он.

Буря билась о дом, и мрак заливал его. Было только холодное молчание, и миллионами дробинок падал мелкий дождь.

«Но я это слышал, – повторяло что-то внутри его. – Я слышал голос человека, чье имя теперь редко поминают. Слышал шаги, они прошли вот здесь, шаги призрака и друга, и с ними был голос, он заговорил со мной, сказал мне одно только слово: «Брат!»

Или это буря говорит миллионами голосов? – спросил он себя. – Или дождь? Или это мрак наполняет старый дом жизни и дает тишине язык, дает голос чему-то, что вечно движется и поскрипывает в ночи? Или это страх перед холодным молчанием сделал так, что я возвратился, а возврата нет, я чужой в этом доме, где даже родная мать меня забыла? О, неужели это холодное живое молчание ужаса, что движется в доме ночью, поражает живое человеческое сердце призрачными кинжалами былых времен и памяти? Есть ли язык у молчания и мрака?»

Легкие и невесомые, как дождь, над ним пробежали шаги.

– Кто здесь? – спросил он.

Буря билась о дом, и тишина заливала его. Мрак рыскал за окнами, и голые сучья скрипели, и в дом проникло нечто столь же незримое, как мрак, и вдруг он опять его услышал и знал, что оно здесь.

У него над головой, в прежней комнате Бена, в комнате его брата Бена, уже много лет как умершего и, подобно ему, забытого, он услышал странную легкую поступь, невесомую, как у птицы, мягкую, как зола, и быструю, как дождь.

И вместе с поступью снова услышал знакомый голос, тихо говоривший: – Брат, брат!.. Зачем ты вернулся?.. Ты же знаешь, домой тебе возврата нет!

2. Как это было на самом деле

Юджин Гант не был дома семь лет, и за эти долгие годы не раз принимался спорить с самим собой, рассуждая: «Я непременно вернусь домой. Я все объясню насчет замысла моей книги, буду говорить так, что ни один человек не усомнится в моих словах. Вернусь домой и буду говорить с ними, пока все не станет ясно как божий день».

Он знал, что о его давнишней жестокой ссоре с городом нужно сказать много такого, что сказать можно. Знал и то, что нужно бы сказать и много такого, чего сказать нельзя. Но время бежит и прекращает любые споры. И однажды, когда прошло семь лет, он собрал чемодан и пустился в путь – домой.

У каждого из нас есть своя Америка, свой кусок земли, начиная с которого все уже знакомо, как лицо матери. Юджин начал с Геттисберга, родины отца; потом взял на юг через Хагерстаун и вниз по Виргинской долине.

Сначала – огромные амбары, широкие просторы и раздольные волны пенсильванских полей, ухоженные дома. Ниже – все еще широкие поля, все еще ухоженные дома, белые заборы и крашеные амбары, изящество и прелесть, доныне присущие Виргинской долине. Но вот, только теперь, появляется еще и негритянская серость – серые сараи, серые навесы, серые амбары и пристройки, не боящиеся погоды, которая подарила им этот серый налет, чтобы возместить недостаток краски. И теперь же – знакомая изрезанная краснота обыкновенной глины. Юджину Ганту, – возвращающемуся домой, все это, увиденное глазами отсутствия, казалось невообразимо прекрасным.

По всей Виргинии прошли обильные весенние дожди, земля набухла, и повсюду блестели лужи. Близилось цветение яблонь, и в воздухе чуть заметно пахло яблоневым цветом и дождем.

Виргинскую долину он прошел очень медленно. И медленно поднимался дождь, а однажды, из солнца и света, появилась синее покрывало, окутывающее защитные плечи высокого Синего хребта.

И после этого из необъятной долины стали быстро вырастать холмы, а признаки прежних ухоженных просторов – исчезать в синей дымке. Здесь шла другая жизнь, звучал другой язык – жизнь и язык речек, холмов и ложбин, ущелий, хребтов, и отрогов, и хижин, прилепленных каждая к своему клочку земли.

И вдруг Юджин понял, что вернулся в свои пределы, в свои краски и время, его окружала погода его детства, он опять был дома.

Следуя какому-то глубинному, нерассуждающему желанию оттянуть время, отсрочить трагедию своего возвращения, он выбрал сложный путь на юго-запад, который привел его из Виргинии в Теннесси, потом опять на юг, через высокий горный хребет в Ноксвилль. Оттуда дорога на Алтамонт длинная и извилистая. Почти сразу начинается подъем на Большие Дымные горы. Дорога петляет, то вьется над бурной рекой, кипящей у подножия отвесных скал, потом идет вверх, выше и выше. Май в этих горных лесах холодный, наступает поздно. Рваные нити тумана медленно окутывают плечи гор. Здесь видно, что каштаны поражены болезнью: сгубленные метелями, стоят эти великаны-часовые на страже горных высот.

А дорога теперь уже очень круто взобралась на последний гребень. Полусгнившие стволы огромных каштанов уныло торчали по сторонам. Высоко на выветренных склонах, лишенных растительности, виднелись грубые шрамы слюдяных разработок. Дальше в невидимые дали уходили синие рваные обрывки погибшего и забытого мира. И вдруг дорожный знак – Юджин вернулся в Старую Катобу, и дальше дорога шла вниз – в Зебулон.

Зебулон – погибший мир. Зебулон – слоги, которые слагались в красную глину извечных владений его материнской родни.

И сразу же сквозь годы донесся голос матери: «Сын, сын! Где ты, мальчик?.. Да куда же он девался?» А с ним – слабые отзвуки колокольчика – как тени облаков, пробегающие по склонам, как смолкнувшие голоса его родичей в горах, давным-давно. С ним вернулись воспоминания о бесконечных рассказах матери про ее родню, про давнишние весны, про холодные сумерки и изрытую колеями глину, про то, что случалось в горах на закате, когда красное западное небо бледнело, делалось рваным, холодным, безутешным и в дубах завывала зима.

А с отзвуками материнского голоса, который словно заполнял своей без конца повторяющейся нотой все дни его детства, к нему вернулось ощущение всего, что он когда-либо знал: парадное крыльцо старого дома в Алтамонте, в котором он когда-то жил, грубое прохладное мычание Блековой коровы, жующей жвачку в проулке за домом, вдоль изгороди, которой обнесен был задний двор, летом – звук распиливаемого льда с жаркой улицы, хорошие хозяйки, до полудня обмотавшие непричесанные головы платками, запах тертой репы, а чуть дальше, на углу – пронзительный скрежет трамвая на остановке и звук пустоты, когда он уйдет, потом шлепанье кожи по тротуару – это мужчины в полдень возвращаются домой обедать, и хлопанье дверей, и негромкие приветствия; а внутри, в доме, застоявшийся прохладный запах старой гостиной и запертый запретный запах фортепиано, звенящие стекляшки люстры, волшебный фонарь с битвой при Геттисберг, на каминной полке восковые фрукты над стеклянным колпаком, и он сам на отцовском диване, погруженный в книгу, а воображение уносится в сказочный мир братьев Гримм, к мыслям о колдуньях, прекрасных принцессах, феях, эльфах и гномах и о волшебном замке на высоком утесе.

Потом вспомнился один отдельный день и опять голос матери:

– Сынок, сынок… Ведь только что был здесь… да где этот ребенок? Мальчик, где ты?.. Ах, вот он! Мальчик, приехал твой дядя Вакх, приехал из Зебулона, откуда пошла вся твоя родня, моя родня. Мой отец сколько лет прожил в Зебулоне, он там и родился сто лет назад, а дядя Вакх был его братом.

И тут же голос дяди Вакха – тягучий, неспешный, точно сеется зимняя зола, в нем хранилось все время, вся память с обертонами голоса давно умерших родственников: «Я его узнал, Лиза, как только увидел. Он на тебя похож». Голос был милостивый, самоуверенный, торжествующий, незабываемый – ненавистный, как те елейные голоса, что нашептывают назидательные слова, пока люди тонут. То был поистине голос сиделки у постели больного, голос человека, который сторожит и ждет, торжествуя, когда другие умирают, а потом дежурит возле мертвых в горной хижине и тянет эту ерунду под аккомпанемент потрескивающих на огне сосновых сучьев и медленно осыпающейся золы.

Твой дядя Вакх, сынок, из Зебулона…

Так с возвращением Юджина Ганта возвращалась память. И вот он – Зебулон. И дальше вниз кусок дороги – его дороги домой. Справа и слева вздымались самые высокие горы в восточной части Северной Америки. Дорога бежала круто вниз мимо больных каштанов и шумных вод в горные твердыни старого Зебулона.

И вновь звучал голос дяди Вакха:

– Твой дед, сынок, был мне родным братом. Он, как и все мы, родился в Зебулоне на Южном пальце. Женился там на твоей бабке и вырастил семью. А его отец – и мой – пришел туда еще за много лет до этого. Помню, он рассказывал, тогда это были дикие места. Там жили чероки, когда твой прадед туда явился. Да, вот так-то. И он охотился, ловил рыбу, ставил капкан на медведя. Все, что ел, либо сам выращивал, либо сам ловил. Знаменитый был охотник, одно время, говорят, охотился с собаками аж до Теннесси.

И опять голос матери:

– Правильно, так оно и было. Мне отец про это тысячу раз рассказывал. Ты там побывай когда-нибудь, сынок. Я там много лет не была, но родни моей в Зебулоне еще хватает. Дядя Джон, и Тед, и Сид, и Берн, Люк и Джеймс, все там живут со своими семьями… А еще я тебе вот что скажу – дядя Вакх совершенно прав. В те дни места эти были дикие. Да, отец рассказывал, что еще в его время сколько там было всякой дикости. А теперь – где это я читала на днях, – читала, понимаешь, статью, и в ней сказано, что дикости там совсем не осталось.

Центр округа Зебулон – небольшой городок. Юджин решил переночевать там, попробовать отыскать кого-нибудь из материнской родни. Гостиницы не было, но нашлись меблированные комнаты. И только он начал наводить справки о Пентландах, ее семье, как нарочно, на каждом шагу стали попадаться люди, уверявшие, что они – родня. Большинство их он раньше никогда не видел, даже не слышал о них, но стоило ему назвать себя, как выяснялось, что они-то знают, кто он такой, и всякая подозрительность и горская замкнутость, с какими они встречали его, когда думали, что он чужой, быстро уступали место дружелюбию и любопытству, едва оказывалось, что он – «сын Элизы Пентланд». Один человек проявил особенную любезность.

– Черт подери, – сказал он, – мы все слышали о тебе от твоего родича Теда. Он живет в миле от города. И твои дядья Джонни, и Берн, и Сид. Все они там, на Пальце. Они захотят тебя повидать. Завтра могу свозить тебя туда. Я – Джо Пентланд, мы с тобой троюродные. Здесь все со всеми в родстве. В округе Зебулон всего пятнадцать тысяч жителей, и все родня… Так ты возвращаешься домой? Ну что ж, теперь это дело прошлое. Те, что на стенку лезли из-за твоей книги, забыли ее. Они будут рады тебя увидеть… Городок у нас не бог весть что, ты не таких столиц насмотрелся. Шестьсот жителей. Главная улица, несколько магазинов и банк, две-три церкви, а больше ничего и нет… Да, сигарет можешь купить в аптеке. Там еще открыто, ведь нынче суббота. Советую надеть пальто. У нас тут три тысячи семьсот футов над уровнем моря, выше Алтамонта на тысячу футов, тут попрохладнее, чем у них, сам убедишься… И я с тобой пойду.

Вечер полнился бодрящим холодом горного мая, и сейчас, когда они вдвоем шли по улице, в крови у Юджина зазвенел какой-то нерв, словно знаменуя высокий душевный подъем. На улицу глядело несколько кирпичных магазинов, однообразие которых нарушала только уродливая баптистская церковь. В церкви горел свет, и единственный уродливый витраж, выходивший на улицу, изображал Христа милующего в холодных красках грубого стекла. Аптека была на углу, на перекрестке. Рядом помещалось кафе. Перед аптекой три или четыре древних, очень грязных «форда» были наискось причалены к тротуару. А чуть дальше, перед кафе, сгрудились несколько мужчин в комбинезонах, внимательно наблюдавших, как наблюдают зрители за карточной игрой. Из этой группы доносились отдельные слова, растянутые, по-горски спокойные, чем-то зловещие. Спутник Юджина запросто обратился к одному из мужчин:

– Что там случилось, Боб?

Ответ был уклончивый, небрежный, тоже по-горски спокойный:

– Да не знаю я. Кажись, повздорили.

– Это кто? – спросил Юджин, входя в аптеку.

– Это Боб Крисмен. Говорит, кто-то с кем-то повздорил. Тед Рид тоже там – он мой троюродный брат – и опять пьян. Каждую субботу к вечеру так бывает. А они нынче днем ездили компанией на карьер и напились кукурузной водки… Ты что будешь пить? Кока-колу?.. Нам две коки и две пачки «Честерфильдских».

Пять минут спустя, когда они вышли из аптеки, в кучке наблюдателей на улице обозначилось чуть заметное волнение.

– Погоди минутку, – сказал Джо Пентланд. – Поглядим, что тут творится.

Все было тихо, как и раньше, но ожидающие теперь отступили к окну кафе, а перед ними двое стояли друг против друга. Один из них, в комбинезоне, сказал: – Послушай, Тед…

Другой был одет более изысканно – темные брюки и белая рубашка без воротничка. Шляпа сдвинута на затылок, и он стоял устремив тяжелый взгляд вперед, словно бодаясь угрюмым лицом с полусонными глазами, молчал, ждал.

– Послушай, Тед, – повторил тот, что был в комбинезоне. – Я тебе по-хорошему говорю… Это уж ты хватил через край… отвяжись от меня.

С полусонными глазами, смуглый, молчащий, с чуть отвисшей челюстью, немного капризный, как откормленный ребенок, красивый темной, грубой красотой, он словно бодается, пока противник угрюмо слушает, а остальные внимательно и жадно ждут.

– Отвяжись от меня, Тед. Я ссориться не хочу, так что ты отвяжись от меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю