Текст книги "Королевское высочество"
Автор книги: Томас Манн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Вскоре после того, как ему исполнилось шестнадцать лет (Альбрехт, престолонаследник, уже тогда из-за плохого здоровья жил на юге), Клаус-Генрих вместе с пятью «фазанами» конфирмировался в дворцовой церкви – «Курьер» поместил об этом сообщение, не делая, однако, из данного события большой сенсации. Президент консистории доктор Визлиценус взял за лейтмотив своей проповеди библейскую тему, и на сей раз выбранную великим герцогом, а Клаус – Генрих был произведен по этому случаю в лейтенанты, хотя он ровно ничего не смыслил в военном деле… Реальное содержание все больше и больше исчезало из его жизни. Поэтому и торжественная церемония конфирмации не внесла в нее ничего существенно нового, и по ее окончании принц спокойно возвратился в Фазанник и зажил прежней жизнью в кругу учителей и соучеников.
Только год спустя покинул он скромную старомодную классную комнату с античным торсом на кафельной печке, интернат кончил свое существование, пять дворян-однокашников Клауса-Генриха поступили в кадетский корпус, а он опять поселился в Старом замке и согласно решению, принятому господином фон Кнобельсдорфом совместно с великим герцогом, в течение года посещал старший класс столичной гимназии. Это было мудрое, встретившее всеобщее одобрение мероприятие, но по существу дела ничто не изменилось. Профессор Кюртхен занял прежний пост в гимназии, продолжал, как и до того, обучать Клауса-Генриха различным предметам и в классе, еще ретивее, чем в интернате, старался проявить свой необыкновенный такт. Выяснилось, что он осведомил и других учителей о договоренности с принцем по – разному поднимать руку для ответа. Доктор же Юбербейн, который тоже вернулся в гимназию, несмотря на свою головокружительную карьеру, еще недостаточно продвинулся на служебном поприще, чтобы преподавать в последнем классе. Но по пламенному и настоятельному желанию Клауса-Генриха, которое он не высказал непосредственно великому герцогу, а довел до его сведения через любезного господина фон Кнобельсдорфа, так сказать, служебным путем, сверхштатного преподавателя Юбербейна пригласили репетировать принца и руководить его домашними занятиями; он ежедневно приходил в замок, орал на лакеев и все еще имел возможность влиять на своего ученика задорными и сумасбродными речами.
Надо думать, его продолжающемуся влиянию следует приписать то обстоятельство, что связь Клауса – Генриха с юношами, сидевшими на одной с ним изрезанной перочинными ножичками школьной скамье, была еще слабей и отдаленнее, чем его связь с пятью питомцами «Фазанника», а значит, цель этого года – приобретение популярности – не была достигнута. Легче всего было завязать дружбу на переменах, которые и летом и зимой ученики проводили на большом, выложенном плитами дворе. Но перемены – отдых для остальных – от Клауса-Генриха требовали сугубой затраты сил, связанной с его особым положением. Само собой разумеется, что во дворе вся школа пялила ла него глаза, во всяком случае в первую четверть, а выдержать это было совсем не легко, особенно, если принять во внимание, что он был предоставлен себе самому и никак не обособлен от остальных – мощеный двор был один для всех, и для Клауса-Генриха и для них, объединившихся против него, чтоб глазеть. Младшие с детским простодушием застывали в самозабвенных позах под самым ею носом, выпучив на него глаза, а те, что постарше, шныряли вокруг и украдкой, не моргая, глядели на него… С течением времени любопытство поулеглось, но и тогда, – бог знает, кто уж тут виноват, Клаус – Генрих или остальные, – но и тогда дружба никак не завязывалась. Принц гулял взад и вперед по двору, справа от него шел директор или дежурный наставник, а вокруг шныряли любопытные. Видали его и в кругу одноклассников болтающим с ними. Приятное зрелище! Он полусидел, прислонившись к контрфорсу облицованной плитками кирпичной стены, скрестив ноги и заложив за спину левую руку, а пятнадцать учеников выпускного класса широким полукругом стояли перед ним. В этом году их было только пятнадцать: последние годы в старшие классы переводили с оглядкой, дабы в число избранных не проникли нежелательные по своему происхождению или личным качествам элементы и Клаусу-Генриху не пришлось бы в течение целого года быть с ними на «ты». Потому что «ты» было обязательным требованием. Клаус-Генрих заговаривал с одним из учеников, тот выступал немножко вперед из полукруга, подходил ближе и отвечал, каждый раз слегка кланяясь. Оба улыбались; все улыбались, говоря с Клаусом – Генрихом. Например, он спрашивал:
– Ты уже написал немецкое сочинение к следующему вторнику?
– Нет, принц Клаус-Генрих, не совсем, конец еще не готов.
– Трудная тема. Я просто не знаю, что писать.
– Как можно, чтобы вы… чтобы ты не знал, чго писать!
– Нет, правда, очень трудно. У тебя ведь хорошая отметка за классную работу по математике?
– Да, принц Клаус-Генрих, мне повезло.
– Почему повезло, ты заслужил. Мне никогда всего этого не уразуметь!
Веселое одобрение среди остальных. Клаус-Генрих обращался к другому однокласснику, и первый поспешно отступал. Всем было ясно, что дело здесь совсем не в сочинении или классной работе по математике, а в самом разговоре, в самом факте и действии, важен был тон, манера держаться, важно было, как выступить вперед, как отступить, важно было благополучно довести до конца щекотливое, стоящее выше всего житейского дело. Возможно, что сознание этого и вызывало улыбку на лицах.
Иногда, глядя на стоящих перед ним широким полукругом товарищей, Клаус-Генрих говорил что-нибудь вроде: «Профессор Николовиус очень похож на филина».
Это вызывало единодушный взрыв веселья. Как по сигналу, все приходили в неистовый восторг, не зная удержу, хором гоготали во всю мощь своих ломающихся голосов, и кто-нибудь по этому случаю заявлял, что Клаус-Генрих «молодчага». Но такие истины Клаус-Генрих провозглашал не часто, только когда улыбки тускнели и сменялись скучающей, даже нетерпеливой гримасой; он провозглашал их, чтоб внести оживление и с любопытством и испугом смотрел на вызванную его словами короткую вспышку веселья.
Назвал его «молодчагой» не Ансельм Шикеданц, а Клаус-Генрих именно для него сравнил профессора Николовиуса с филином. Правда, Ансельм Шикеданц тоже посмеялся над его вольной шуткой, но не одобрительно, а словно говоря: «Тоже мне, придумал!» Ансельм Шикеданц был стройный брюнет, за которым в школе установилась слава отчаянного. В этом году старший класс вел себя образцово. Юношам неоднократно внушали, к чему их обязывает совместное обучение с Клаусом-Генрихом, а Клаус-Генрих был не из тех, кто дал бы им повод позабыть об этом. Но все же до его слуха не раз доходило, что Ансельм Шикеданц «отчаянный», и, когда Клаус-Генрих смотрел на него, он охотно верил этому на слово, хотя ему было неясно и непонятно, как тот добился подобной славы. Он несколько раз как бы невзначай пробовал это выяснить, обращаясь то к одному, то к другому, чтобы выведать, в чем «отчаянность» Шикеданца. Ничего определенного он не выяснил. Но по ответам, и неприязненным и хвалебным, догадывался, что Шикеданц бывает безумно обаятелен, непозволительно великолепен и что это ясно всем, кроме него, Клауса-Генриха, – и эта догадка отзывалась в нем болью. Кто-то из учеников прямо сказал о Шикеданце и при этом обмолвился и назвал Клауса – Генриха «ваше высочество», что было запрещено: «Ах, ваше высочество, вы бы его видели, когда вас тут нет!»
Никогда он, Клаус-Генрих, не увидит Шикеданца, когда его, Клауса-Генриха, тут нет, никогда он не сблизится с ним, никогда его не узнает!
Клаус-Генрих украдкой наблюдал за Шикеданцем, когда тот вместе с одноклассниками стоял перед ним такой же улыбающийся и сдержанный. В присутствии Клауса-Генриха все сдержанны из-за его высокого сана, он отлично это знает, и никогда ему не увидать, каким бывает Шикеданц, какой он, когда дает себе волю. Клауса-Генриха это мучило как ревность, как тайное жгучее сожаление…
К этому времени относится печальное, больше того – неприличное происшествие, о котором великий герцог с супругой так ничего и не узнали, потому что доктор Юбербейн не проронил ни слова; до столицы тоже дошли только смутные слухи: все те, при участии и по вине которых это случилось, держали язык за зубами несомненно из чувства неловкости. Дело касается неприличного инцидента, который произошел в связи с пребыванием на городском бале принца Клауса-Генриха и в котором главную роль играла некая фрейлейн Уншлит, дочь богатого мыловара.
Городской бал – официальное, но, несмотря на это, непринужденное празднество, которое город каждую зиму устраивал в Парковой гостинице – большом, в последнее время еще расширенном и обновленном здании в южном предместье – прочно вошел в жизнь столичного общества. Буржуазные круги видели в нем возможность соприкоснуться с двором. Все знали, что Иоганн-Альбрехт III, являвшийся на бал в черном фраке, дабы пройтись в полонезе с супругой бургомистра, никогда не питал особого пристрастия к этому бюргерскому увеселению, на котором не очень придерживались этикета, и старался как можно раньше покинуть зал. Тем более приятное впечатление произвел тот факт, что его второй сын, хотя это и не было для него обязательным, уже в этом году присутствовал на бале, да к тому же еще, как это стало известно, – по собственному почину. Свое страстное и весьма настоятельное желание принц, как говорили, довел через посредство его превосходительства господина фон Кнобельсдорфа до сведения великой герцогини, а она в свою очередь добилась разрешения супруга…
Праздник внешне протекал как обычно. К крыльцу подъехали высокие гости: принцесса Катарина в перекрашенном шелковом платье и шляпке «капот», окруженная своим рыжеволосым потомством, принц Ламберт со своей миловидной супругой и вслед за ними Иоганн-Альбрехт и Доротея с принцем Клаусом-Генрихом; в вестибюле их встретили члены магистрата, на фраках у которых красовались розетки с длинными лентами. На бале присутствовали несколько министров, адъютанты в штатском, придворные, как господа, так и дамы, сливки городского общества, а также окрестные помещики. В большом белом зале августейшим супругам сначала был представлен ряд лиц, затем под звуки музыки, грянувшей с хоров, великогерцогская чета открыла бал – Иоганн-Альбрехт с супругой бургомистра, Доротея с бургомистром. По окончании полонеза начались танцы, настроение повысилось, щеки порозовели, разгоряченная атмосфера бала уже возбуждала, томила, навевала сладостные грезы или грусть, – а высокие гости стояли меж тем, как и полагается стоять высоким гостям: у узкой стены под хорами, холодно и милог стиво улыбаясь. Время от времени Иоганн-Альбрехт удостаивал разговором того или иного почтенного господина, а Доротея ту или иную даму. Те, к кому они обращались, немедленно с сосредоточенным видом выступали вперед, а затем отступали и стояли, соблюдая должную дистанцию в полусогнутой позе, склонив набок голову, кивали, отрицательно мотали головой, улыбались, не меняя позы, в ответ на обращенные к ним вопросы и замечания или поспешно отвечали, целиком поглощенные важностью минуты, предупредительно быстро переходя от сердечной веселости к глубокой серьезности, явно пребывая в повышенном настроении и проявляя страстность, по всей вероятности чуждую им в повседневной жизни. Еще не успевшие отдышаться после танца любопытные обступали их полукругом и следили за этими лишенными всякого реального содержания разговорами со странно-напряженным выражением лица, объяснявшимся тем, что они улыбались, высоко подняв брови.
Много внимания уделялось Клаусу-Генриху. Он держался несколько позади родителей в компании своих двух рыжеволосых кузенов, которые уже вступили в полк, но сегодня тоже были в штатском, он стоял вполуоборот к публике, выставив вперед одну ногу, заложив левую руку за спину, являя залу свой правый профиль. Репортер «Курьера», отряженный на бал, записывал, поглядывая на него, что-то в свою памятную книжку. Все видели, как принц помахал правой рукой, затянутой в перчатку, своему учителю доктору Юбербейну, рыжая борода "и зеленоватое лицо которого промелькнули среди публики, и даже сделал несколько шагов ему навстречу. Доктор, сорочка которого была застегнута на крупные пуговицы с эмалью, сперва поклонился, когда Клаус-Генрих подал ему руку, но сейчас же вслед за тем стал его в чем-то убеждать, как обычно непринужденным, отеческим тоном. Принц, казалось, протестовал, впрочем, несколько возбужденно смеясь. Но затем кое-кто из присутствующих слышал, как доктор Юбербейн воскликнул:
– Глупости, Клаус-Генрих! Тогда чего ради вам давали уроки? Чего ради ваша мадам с самого раннего детства вас обучала? Не понимаю, зачем вы приехали на бал, если не хотите танцевать?! Раз, два, три, сейчас я вас познакомлю!
И, продолжая шутить и балагурить, он представил принцу нескольких барышень, которых, не долго думая, взял за руку и подвел к Клаусу-Генриху. Они, как по команде, приседали и снова подымались в плавном придворном реверансе, прикусив от старания нижнюю губу. Клаус-Генрих стоял, сдвинув каблуки. Он повторял:
– Рад… очень рад…
Одной он даже сказал:
– Веселый бал, не правда ли, мадемуазель?
– Да, ваше великогерцогское высочество, нам очень весело, – ответила она пискливым, щебечущим голоском.
Это была, правда, несколько костлявая, но рослая и красивая барышня в белом кисейном платье, завитая, с высоко взбитыми белокурыми волосами, с золотой цепочкой на обнаженной шее, на которой резко выступали ключицы, в митенках на больших белых руках. Она прибавила:
– Сейчас начнется кадриль. Не желаете ли, ваше великогерцогское высочество, принять участие в танце?
– Не знаю… – сказал он, – право же, не знаю…
Он огляделся. Действительно, сутолока в зале сменилась геометрическим порядком. Выстраивались ряды, составлялись каре, танцоры подыскивали себе визави. Музыка еще молчала.
Клаус-Генрих посмотрел на своих кузенов. Да, они танцуют лансье, они уже подали руку осчастливленным ими дамам.
Гости видели, как Клаус-Генрих подошел сзади к красному атласному креслу своей матери и что-то быстро шепнул ей, гости видели, как великая герцогиня, красивым движением склонив свою ослепительную шею, передала вопрос сына супругу и как великий герцог кивнул головой. А то, с какой юношеской поспешностью Клаус-Генрих устремился в зал, чтобы не опоздать к началу кадрили, вызвало у некоторых улыбку.
Репортер «Курьера», держа наготове записную книжку и карандаш, весь изогнувшись, следил из своего уголка, кого пригласит принц. Он пригласил фрейлейн Уншлит, дочь мыловара, ту самую рослую блондинку с выступающими ключицами и большими белыми руками. Она все еще стояла там, где ее оставил Клаус-Генрих.
– Вы еще тут? – спросил он, запыхавшись. – Можно вас пригласить? Идемте!
Каре уже составились. Они пошли по залу, ища, куда бы пристроиться. На помощь к ним поспешил господин с розеткой, он схватил за плечи одну пару и заставил ее уступить свое место под люстрой его великогерцогскому высочеству с фрейлейн Уншлит, Музыка, пока еще медлившая, теперь загремела, начались фигуры, поклоны, реверансы, и Клаус-Генрих вертелся вместе с другими.
Двери в соседние комнаты были открыты. В одной из них видна была стойка, а на ней – вазы с цветами, крюшонница и блюда с разными бутербродами. Кадриль доходила до самой двери, два каре танцевали уже в буфете; в других комнатах стояли еше пустые столы, накрытые белыми скатертями.
Клаус-Генрих делал несколько па вперед, несколько па назад, улыбался, протягивал руку, брал чужие руки, все снова и снова брал большую белую руку своей дамы, обнимал правой рукой ее мягкую кисейную талию и вертелся с ней на месте, а левую руку, тоже затянутую в маленькую перчатку, упирал в бок. Все смеялись, болтали, выделывали па и вертелись. Он ошибался, забывал, путал фигуры и останавливался в смущении, не зная куда теперь.
– Вы должны мне помогать! – крикнул он в сутолоку танца. – Я же всех путаю! Ткните меня, когда надо, в бок!
И постепенно партнеры его осмелели, стали его поправлять, смеясь, командовать, куда ему идти, и даже, когда это было нужно, подталкивали слегка то туда, то сюда. Красивая девушка с выступающими ключицами особенно охотно подталкивала его.
Настроение повышалось с каждым туром. Движения становились развязнее, возгласы задорнее. Танцоры уже притопывали и, взявшись за руки, раскачивали их взад и вперед, как качели. И Клаус-Генрих тоже притопывал, сначала только чуть-чуть, но потом все сильнее. А раскачивать руками не забывала его красивая дама, когда они вместе делали несколько па вперед. И каждый раз, когда она бывала его визави, она залихватски шаркала ножкой, что еще увеличивало общее веселье.
Все с завистью глядели в буфет – такое там стояло оживление и смех. Вот один из танцующих там выбежал из каре, подскочил к стойке, стащил бутерброд и под смех остальных сжевал его, притопывая и приплясывая, гордый своей выходкой.
– Ну и нахалы! – сказала фрейлейн Уншлит. – Они там своего не упустят!
Ей это не давало покоя. И не успели вокруг опомниться, как она, оставив своего кавалера и ловко лавируя, проскользнула между рядами танцующих, схватила бутерброд и вернулась на место.
Клаус-Генрих хлопал громче других. При его левой руке это было довольно затруднительно, но он выходил из положения, хлопая правой рукой себя по ляжке и трясясь от смеха. Потом он затих и даже побледнел. Он переживал внутреннюю борьбу… Кадриль приближалась к концу. То, что он задумал, надо было делать скорей. Уже начиналась chaine anglaise.[7]7
Одна из фигур кадрили, так же как и chaine chinoise (Прим. ред.)
[Закрыть]
И вот в последнюю минуту он преодолел себя и сделал то, что задумал. Он сорвался с места, быстро пробрался между парами, вполголоса извиняясь каждый раз, как задевал кого-нибудь из танцующих, добежал до стойки, схватил бутерброд, помчался назад, скользнул в свое каре. И это еще не все. Он поднес бутерброд – бутерброд с яйцом и анчоусом – ко рту своей дамы, барышни с большими белыми руками – она слегка пригнулась, откусила кусок без помощи рук, откусила добрую половину бутерброда… и, гордо откинув голову, Клаус-Генрих положил то, что осталось, себе в рот!
Веселье в каре Клауса-Генриха дошло до апогея во время chaine chinoise, которая как раз началась. Пары завертелись, крест-накрест подавая друг другу руки, переплетаясь в двух встречных потоках, обходящих по кругу зал. Минутная остановка, потоки переменили направление, и опять все завертелось по кругу… Смех, обрывки разговоров, запинка, заминка – и замешательство поспешно улажено.
Клаус-Генрих пожимал руки, которые ему подавали, не ведая, чьи они. Он улыбался, задыхаясь от радости. Его прилизанные волосы растрепались, отдельные пряди упали на лоб, пластрон выпятился над жилетом, а на лице, в разгоревшихся глазах появилось то мягкое, можно сказать, трогательное воодушевление, которое порой является выражением счастья. Несколько раз протягивая руку и, выделывая па, он говорил:
– Ну и повеселились же мы! Ух, как повеселились!
Он встретился с кузенами и им тоже сказал:
– Ну и повеселились же мы – там, в буфете!
Затем все захлопали в ладоши, встретившись со своей парой: цель была достигнута. Клаус-Генрих опять стоял лицом к лицу со своей красивой дамой, у которой выступали ключицы; и так как музыка опять переменила темп, он снова обнял ее мягкую талию, и они завертелись в общем круговороте.
Клаус-Генрих вел даму неумело и довольно часто натыкался на другие пары, потому что левую руку он упер в бок, но так или иначе он довел свою даму до входа в буфет, там они остановились и выпили для освежения ананасный крюшон, который им подали лакеи. Они сидели у самого входа на бархатных табуретах, пили и болтали о кадрили, о городском бале, о разных общественных увеселениях, в которых этой зимой уже принимала участие его красивая дама.
Тут к Клаусу-Генриху подошел свитский майор, господин фон Платов, флигель-адъютант великого герцога, он поклонился и попросил разрешения доложить, что их королевские высочества отбывают. Ему поручено… Но Клаус-Генрих так явно выразил желание остаться еще немного, что адъютант не решился настаивать. Принц что-то негодующе лепетал и, несомненно, очень болезненно воспринял требование ехать домой.
– Нам так весело! – сказал он, встал и даже притронулся к локтю майора фон Платова. – Дорогой господин фон Платов, пожалуйста, похлопочите за меня! Поговорите с его превосходительством господином фон Кнобельсдорфом, сделайте что хотите – но как можно уехать сейчас, когда нам так весело!.. Я уверен, что и кузены еще остаются…
Майор посмотрел на красивую девушку с большими белыми руками, которая улыбнулась ему, он тоже улыбнулся и обещал сделать все, что от него зависит. Эта короткая сценка происходила в то время, когда великогерцогскую чету провожали в вестибюле гостиницы члены магистрата. Сейчас же вслед за этим в первом этаже снова начались танцы.
Бал был в самом разгаре. Официальности не было больше и в помине, полная непринужденность вошла в свои права. В боковых комнатах за столами, накрытыми белыми скатертями, сидели всей семьей, пили и ужинали. Разгоряченные танцами, возбужденные кавалеры и барышни прибегали и убегали, присаживались на краешек стула, откусывали кусочек, выпивали стакан крюшона и снова шли веселиться. В нижнем этаже был устроен пивной погребок в старонемецком вкусе, который усердно посещали солидные господа. Танцевальным залом и буфетом окончательно завладела молодежь. Буфет заняли человек пятнадцать – двадцать – дочери и сыновья бюргеров и среди них Клаус-Генрих. Там у них был как бы свой отдельный бал. Они танцевали под звуки музыки, долетавшей из главного зала.
На короткий срок заходил туда и доктор Юбербейн, репетитор принца, и недолго беседовал со своим учеником. Слышали, как он, держа в руке часы, упоминал о господине фон Кнобельсдорфе, слышали, как он сказал, что пойдет вниз в погребок и вернется сюда за принцем. Потом он ушел. Было половина одиннадцатого.
И пока он сидел внизу и беседовал со знакомыми, потягивая пиво, – за этот час, самое большее за полтора, – в буфете произошел безобразный инцидент, та, собственно говоря, непостижимая выходка, которую он пресек, к сожалению, слишком поздно.
То, что молодежь потеряла чувство меры, следует отнести скорее за счет опьянения танцами, чем за счет вина, ибо крюшон пили очень слабый, в нем было больше газированной воды, чем шампанского. Но, принимая во внимание характер принца и принадлежность к добропорядочным буржуазным семьям остального общества, для объяснения тягостного происшествия этого недостаточно. Здесь с обеих сторон действовало другое, совершенно особое опьянение… Странно то, что Клаус-Генрих отдавал себе полный отчет в отдельных стадиях этого опьянения и все же не мог или не хотел его стряхнуть.
Он был счастлив. Он чувствовал, что его щеки пышат тем же жаром, что и у остальных, потемневшими от теплого волнения глазами обводил он присутствующих, восторженно оглядывая каждого, и взор его говорил: «Мы!» И уста его говорили то же, говорили задушевным блаженным голосом одну за другой такие фразы, где встречалось словечко «мы». «Мы сейчас сядем, мы опять пойдем танцевать, мы выпьем крюшона, мы как раз составим два каре…» Особенно часто говорил Клаус-Генрих «мы» девушке с выступающими ключицами. Он совсем позабыл о своей левой руке, она висела вдоль тела, не стесняла его, не мешала ему веселиться, он не думал о том, что ее надо прятать. Многие только сейчас увидели, какая она, и с любопытством или бессознательной гримаской глядели на *;ухую короткую руку в рукаве фрака, на маленькую, уже припачканную белую лайковую перчатку, прикрывающую левую кисть. Но так как Клаус-Генрих совсем не обращал на нее внимания, то молодежь осмелела и в этом отношении, и случалось, что во время chatne chinoise кто-нибудь без стеснения хватал его за недоразвитую руку…
Он не вырывал ее. Ему казалось, что его подхватила и несет волна благожелательства, огромного, необузданно задорного благожелательства, которое растет, само себя подогревая, что она все неудержимее подступает к нему, все крепче, все ближе напирает, торжествующе подымает на своем гребне. Что же это такое? Что-то неопределенное, неуловимое… В воздухе стояли слова, отрывистые возгласы, недоговоренные, но ярко отражающиеся во всем – в лицах, повадках, в том, что делалось и говорилось: «Ну-ка, пускай он тоже…» «Долой, долой, долой его!..» «Хватай, хватай!..» Молоденькая девушка со вздернутым носиком, пригласившая Клауса-Генриха на галоп, когда дамы выбирали себе кавалеров, уносясь с ним в танце, сказала как будто без всякой связи, но очень явственно: «Подумаешь!»
Он видел у всех в глазах веселый огонек и видел, что им доставляет удовольствие принизить его до своего уровня. Минутами в его блаженные грезы, в чувство счастья от того, что он с ними, среди них, один из них, врывалось холодное, острое ощущение, что он обманулся, что задушевное, прекрасное «мы» ввело его в заблуждение, что он все же не растворился в них, что он по-прежнему центр и предмет внимания, но не так, как всегда, а по-иному, по-нехорошему. В известной мере они были врагами, он видел это по радости разрушения, которой сверкали их глаза. Он слышал, словно издалека, и при этом его бросило в жар от испуга, как красивая девушка с большими белыми руками назвала его просто по имени, – и он ясно почувствовал, что тут это звучит совсем не так, как у доктора Юбербейна. В известном смысле ей было дано на то право, было дозволено, но неужели здесь никто не оградит его достоинства и чести, если он сам не сделает этого? Ему казалось, что они срывают с него одежду и временами в их веселье проскальзывало что-то дикое и издевательское. Долговязый белокурый юноша в пенсне крикнул, когда Клаус-Генрих столкнулся с ним во время танца, крикнул громко, так, что все слышали: «Это что такое?» Красивая девушка, оскалив зубы, с остервенением вальсировала в его объятиях, долго, до головокружения. А он, вальсируя с ней, затуманенным взором смотрел на ее ключицы, которые резко выделялись на белой шее с немного пористой кожей.
И вдруг они упали. Они кружились слишком быстро, и когда захотели остановить уносивший их неистовый вихрь, грохнулись на пол; на них споткнулась другая пара, впрочем, не совсем случайно, вернее, ее подтолкнул долговязый юноша в пенсне. Куча на полу увеличилась, и над своей головой Клаус-Генрих услышал гогот, хорошо знакомый ему по школьному двору, когда он пробовал для оживления окружающих отпустить вольную шутку, только здесь он звучал злей и развязнее…
Когда около двенадцати ночи доктор Юбербейн появился, к сожалению, несколько поздно, в дверях буфета, его глазам представилась следующая картина: его юный питомец сидел один на зеленом плюшевом диване у левой боковой стены в расстегнутом фраке, разукрашенный на небывалый лад: за вырез жилета, в петли манишки, даже за крахмальный воротничок были засунуты цветы из двух огромных китайских ваз, красовавшихся на стойке, шею обвивала золотая цепочка, которая принадлежала девушке с выступающими ключицами; а на голове в виде шляпы покачивалась плоская металлическая крышка от крюшонницы. Он бормотал: «Что вы делаете?.. Что вы делаете?..» А вся компания, взявшись за руки, с явным ликованием, хихикая, прыская со смеху и паясничая, приплясывала перед ним, двигаясь, по полукругу то вправо, то влево.
На скулах у доктора Юбербейна проступили красные пятна, казавшиеся удивительно странными и даже какими-то неправдоподобными при его зеленоватом лице.
– Прекратить, сейчас же прекратить! – крикнул он громовым голосом; и сразу наступили тишина и отрезвление.
Доктор Юбербейн среди всеобщей растерянности шагнул к принцу, выхватил цветы, сорвал цепочку, сбросил крышку, затем склонился перед Клаусом – Генрихом и сказал с серьезным лицом:
– Ваше великогерцогское высочество, осмелюсь попросить вас…
«Я осел, осел!» – твердил он, выходя из зала – Клаус-Генрих покинул бал в сопровождении доктора Юбербейна.
Вот какое тягостное происшествие случилось с Клаусом-Генрихом в тот год, когда он посещал гимназию. Как уже было сказано, никто из причастных к этому делу не проговорился, доктор Юбербейн в течение нескольких лет тоже не напоминал о нем Клаусу-Генриху – и, никем не облеченное в слова, оно было лишено плоти и тут же позабылось, во всяком случае так можно было предположить.
Городской бал состоялся еще в январе. Сезон увеселений закончился на масленице придворным балом, который давался во вторник, и большим раутом в Старом замке – ежегодными празднествами, на коих еще не присутствовал Клаус-Генрих. Затем наступила пасха, а с ней конец учебного года: экзамен на аттестат зрелости, приятная формальность, во время которой преподаватели весьма часто обращались к Клаусу-Генриху с вопросом: «Не правда ли, ваше великогерцогское высочество?» – меж тем как принц с изящной непринужденностью старался не посрамить свое исключительное положение. Особых изменений в его жизнь экзамен не внес. Еще некоторое время Клаус-Генрих прожил в столице. Но после троицы ему исполнилось восемнадцать лет, что вызвало целый комплекс торжественных действий, которые положили начало серьезному изменению его жизни и на много дней обрекли его на столь напряженное и высокое служение.
Он официально был признан совершеннолетним. Впервые после крестин был он опять центром внимания и главным действующим лицом во время торжественной церемонии. Но если тогда Клаус-Генрих мог молча, безответственно и пассивно подчиниться этикету, который опекал и направлял его, то теперь ему вменялось в обязанность, точно соблюдая неумолимые предписания, не выходя из строго определенных рамок, твердо помнить о том, что ему надлежит предстать перед публикой, драпируясь в пышную мантию торжественного ритуала, обрадовать зрителей и возвысить их над повседневностью своей прекрасной выправкой и подобающей осанкой, с виду не стоящими ему никакого труда.
Впрочем, пышная мантия в данном случае не аллегория, ибо принц предстал по сему случаю в красной мантии – выцветшей и театральной, своего рода бутафории, служившей еще его отцу и деду при их совершеннолетии и пропахшей нафталином, хотя перед тем ее несколько дней проветривали. Красная мантия в свое время входила в орденское одеяние кавалеров Гримбургского грифа, а теперь употреблялась только при торжественной церемонии для облачения вступающих в совершеннолетие принцев. Альбрехту, наследнику престола, не пришлось надеть этот фамильный предмет гардероба. Альбрехт появился, на свет зимой и потому всегда проводил день своего рождения на юге, в теплом и сухом климате, куда собирался уехать и этой осенью; в год его восемнадцатилетия состояние здоровья не позволило ему вернуться на родину, поэтому было решено заочно признать его совершеннолетним, отказавшись от торжественной церемонии.