Текст книги "Королевское высочество"
Автор книги: Томас Манн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Книги были почти сплошь научные, либо заполненные такими же таинственными письменами, как тетради Иммы, либо ученые труды по психологии, проникающие в самую суть душевных процессов; все они были роскошно переплетены в пергамент и тисненную золотом кожу, с обложками из лучших сортов бумаги и шелковыми закладками. Имма Шпельман не вполне одобрила работу, а Клаус-Генрих, впервые видевший так богато переплетенные книги, не находил достаточно хвалебных слов.
– А теперь вы их поставите рядом с другими? У вас наверху, должно быть, много книг? И все такие же красивые? – спрашивал он. – Позвольте мне посмотреть, как вы будете их расставлять. Уехать я не могу, дождь льет и грозит загубить мои белые брюки. А я ведь совсем не знаю, как вы устроились в Дельфиненорте. Я ни разу не был у вас в рабочем кабинете. Ну, покажите мне свои книги.
– Все зависит от графини, – ответила она, не отрываясь от своего занятия – она складывала новые книги в стопки. – Графиня, принц хочет посмотреть мои книги. Благоволите высказать ваше мнение по этому поводу.
Графиня Левенюль сидела с отсутствующим видом. Склонив маленькую голову набок и прищурившись, она метнула колкий, почти злобный взгляд на Клауса-Генриха, потом перевела глаза на Имму, и лицо ее приняло совсем другое, мягкое, сострадательное и озабоченное выражение. Она совсем очнулась и с улыбкой достала часики из-за пояса коричневого, тесно прилегающего платья.
– В семь часов вы должны быть у мистера Шпельмана, чтобы почитать ему, – с живостью произнесла она. – У вас полчаса времени, чтобы исполнить желание его королевского высочества.
– Ну, так пойдемте, принц, осматривать мой кабинет! – сказала Имма. – Заодно вы поможете перенести книги, если только это допускает ваш высокий сан. Я возьму половину.
Но Клаус-Генрих взял все книги. Он обхватил их обеими руками, хотя от левой пользы было мало, и кипа книг подпирала ему подбородок. Откинувшись назад и осторожно ступая, чтобы ничего не уронить, шел он следом за Иммой в расположенное напротив главной аллеи крыло здания, где весь бельэтаж был отведен фрейлейн Шпельман и графине.
В большой уютной комнате, куда вела тяжелая дверь, он опустил свою ношу на шестиугольный столик черного дерева перед широким диваном, обитым золотой парчой. Кабинет Иммы Шпельман не был выдержан в традиционном старинном стиле всего дворца. Он был обставлен на современный лад, но без всякого жеманства, а по-мужски, с целесообразной роскошью широкого размаха. Панели из ценной породы дерева доходили почти доверху, и на карнизах под самым потолком блестели старинные изделия из разноцветной майолики, вся комната была устлана восточными коврами, на черном мраморном камине стояли изящной формы вазы и позолоченные часы* Просторные бархатные кресла были окаймлены шнуром, а драпировки на окнах и дверях – из той же парчи, что и обивка на диване. Большой письменный стол стоял у сводчатого окна, откуда открывался вид на бассейн перед фасадом дворца. Целую стену занимали книги, но основная библиотека помещалась в соседней, меньшей комнате, тоже устланной коврами; в открытую раздвижную дверь было видно, что все стены там, вплоть до самого потолка, заставлены книжными полками.
– Ну вот, принц, это моя обитель, – заметила Имма Шпельман. – Надеюсь, она вам нравится?
– Еще бы, она великолепна, – ответил он. Впрочем, он ни разу не взглянул по сторонам, а неотступно смотрел на нее, она стояла около шестиугольного стола, опершись на валик дивана. На ней, как всегда, было очаровательное домашнее платье, на этот раз летнее, белое с цветами, заложенное в складку, а рукава разрезные и на груди желтая вышивка. По сравнению с белизной платья, обнаженные руки и шея казались смуглыми, цвета обкуренной морской пенки, огромные глаза, строго блестевшие на своеобразном детском личике, красноречиво и неудержимо говорили свое, а прямая прядка иссиня-черных волос выбилась сбоку на лоб. В руке Имма держала розу – подарок Клауса-Генриха.
– Она великолепна, – сказал он, стоя перед ней, и сам не знал, что имел в виду. Его голубые глаза, узкие из-за выступающих по-простонародному скул, затуманились как от боли.
– У вас столько же книг, сколько у моей сестры Дитлинды цветов.
– У княгини много цветов?
– Да, но последнее время она охладела к ним.
– Ну, давайте убирать, – сказала Имма и взялась за книги.
– Нет, погодите, – еле вымолвил он, так у него стеснило грудь. – Мне столько надо вам сказать, а у нас очень мало времени. Прежде всего, сегодня день моего рождения, потому я и приехал и привез вам розу.
– О, – протянула она, – это примечательный факт! Так сегодня ваш день рождения? Не сомневаюсь, что вы принимали все поздравления с присущей вам учтивостью. Примите заодно и мои! Очень мило, что вы именно сегодня привезли мне розу, хотя с ней и не все благополучно… – И она еще раз с боязливой гримаской понюхала отдающий тлением цветок. – Сколько же лет вам исполнилось сегодня, принц?
– Двадцать семь, – ответил он. – Двадцать семь лет назад я появился на свет в замке Гримбург. С тех пор я жил очень суровой и одинокой жизнью.
Она молчала. И вдруг он увидел, что брови ее чуть насупились, а взгляд что-то ищет у него слева, – да, хотя он, по давней привычке, стоял немного боком, повернувшись к ней правым плечом, но все его старания оказались тщетными, ее взгляд с молчаливым вопросом остановился на его левой руке, которую он прятал за спиной, упираясь ею в бедро.
– Это у вас от рождения? – шепотом спросила она.
Он побледнел. Но тут же с возгласом, похожим на крик избавления, упал на колени и обеими руками обхватил хрупкую фигурку этого удивительного создания.
Он лежал, простертый перед ней, в белых брюках и в синем с красным форменном сюртуке с майорскими эполетами на узких плечах.
– Сестричка… – лепетал он. – Сестричка…
Она ответила, выпятив губки:
– А где же ваша выдержка, принц? Я считаю, что распускаться непозволительно. При всех обстоятельствах нужно сохранять самообладание.
Но, не помня себя, ничего перед собой не видя, он твердил, подняв к ней лицо:
– Имма… крошка Имма…
Тогда она взяла его руку, левую, увечную, досадный для его высокого назначения изъян, который он всегда, с отроческих лет, искусно и тщательно скрывал, – взяла эту сухонькую руку и поцеловала.
ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ
О состоянии здоровья министра финансов доктора Криппенрейтера ходили внушавшие опасение слухи. Говорили о нервном расстройстве, о прогрессирующем желудочном заболевании, и осунувшееся пожелтевшее лицо господина Криппенрейтера давало полное основание для таких толков… Чего стоит величие! Даже поденщик, даже бездомный бродяга не позавидовал бы теперь титулу, орденам, положению при дворе этого замученного сановника, его высокому посту, добиваясь которого он потратил столько сил, а теперь, трудясь на нем, потерял последнее здоровье. Неоднократно сообщалось о его предстоящей в скором времени отставке, и только неприязнью великого герцога к новым людям, а также тем соображением, что сменой лиц ничего уже не исправить, и объясняли тот факт, что эта отставка еще не осуществилась. Доктор Криппенрейтер провел свой летний отпуск в горном курорте; но если он и набрался там кое-каких сил, то по возвращении поправка его пошла насмарку, потому что с самого начала парламентской сессии между министром и бюджетной комиссией возникли серьезные разногласия, которые объяснялись отнюдь не отсутствием гибкости с его стороны, а сложившимися обстоятельствами, безвыходным положением дел.
В середине сентября Альбрехт II по издавна установившемуся обычаю открыл в Старом замке сессию ландтага. Этой церемонии предшествовал молебен в дворцовой церкви, который служил придворный проповедник доктор Визлиценус, затем великий герцог в сопровождении принца Клауса-Генриха торжественно проследовал в Тронный зал, где августейших братьев по знаку председателя верхней палаты графа Пренцлау приветствовали троекратным «ура!» члены обеих палат, министры, придворные чины и прочие господа как военные, так и штатские.
Альбрехт высказал настоятельное желание передать брату свою роль и в этом официальном действе и, только вняв упорным протестам господина фон Кнобельсдорфа, согласился занять свое место в торжественной процессии непосредственно за кадетами, переряженными в пажей. Его стеснял гусарский мундир с брандебурами, рейтузы в обтяжку и вообще вся эта комедия; лицо его явно выражало досаду и смущение. Нервно подергивая плечами, поднялся он на ступени трона и стоял там перед театральным креслом под потрепанным балдахином, посасывая верхнюю губу. Белый стоячий воротничок, торчавший из шитого серебром гусарского воротника, подпирал его худое, совсем не воинственное лицо с эспаньолкой, а голубые отчужденно глядящие глаза были устремлены в пространство. Среди водворившейся в зале тишины звякнули шпоры флигель-адъютанта, передавшего ему текст тронной речи. И невнятно, чуть пришепетывая, прерывая чтение из-за приступов внезапной хрипоты, произнес великий герцог написанную для него тронную речь.
Вряд ли какая-либо другая тронная речь была составлена столь политично, каждому печальному объективному факту противопоставлялась та или иная присущая народу добродетель. Великий герцог начал с восхваления трудолюбия, которым отличается население, однако затем признал, что подлинного подъема во всех областях промышленности все же нет, а по сему источники дохода не всегда оправдывают возлагаемые на них надежды. Он с удовлетворением отметил, что народ все больше и больше проявляет стремление к общему благу и готовность нести материальные жертвы; затем, не приукрашая действительности, заявил, что, «несмотря на чрезвычайно отрадный факт возросшего поступления налогов, вследствие притока крупных налогоплательщиков-иностранцев» (намек на господина Шпельмана), все же нельзя думать о снижении тягот и по-прежнему приходится уповать на вышеупомянутую похвальную готовность к жертвам. И так уже, говорилось далее, государственной сметой не предусмотрен ряд финансово-политических мероприятий, и хотя пока не удалось еще погасить государственный долг в той мере, в какой это желательно, все же правительство рассматривает продолжение разумной политики займов как наилучший выход из финансовых затруднений. Во всяком случае, несмотря на самые неблагоприятные обстоятельства, оно – то есть правительство – находит поддержку в доверии населения, в его уповании на будущее, исконной добродетели нашего народа… И при первой же возможности тронная речь перешла с деликатной финансово-экономической темы к менее щекотливой: к вопросам церкви, школы и правосудия. Премьер-министр фон Кнобельсдорф от имени государя провозгласил ландтаг открытым. В криках «ура!», которыми проводили Альбрехта, покидавшего зал, упорно звучала какая-то безнадежная нотка.
Погода стояла еще летняя, и великий герцог тут же отбыл в Голлербрунн, откуда выехал в город только ввиду крайней необходимости. Он сделал то, что от него требовалось, а остальное касалось господина Криппенрейтера и ландтага. Как уже было сказано, сейчас же начались пререкания и сразу по многим пунктам: по вопросам о поимущественном налоге, о налоге на мясо и об окладах чиновникам.
Народные представители ни за что на свете не одобрили бы новых налогов, поэтому изворотливому доктору Криппенрейтеру пришло на ум заменить существовавшие до сих пор парциальные налоги общим налогом на имущество, что при квоте в тринадцать с половиной процентов обложения увеличило бы доход казны круглым счетом на миллион.
Как необходима и в то же время как недостаточна была такая прибавка к обычным поступлениям, явствовало из сметы на новый бюджетный год, которая была составлена с дефицитом, хотя казна и прибегла к новым займам, и это должно было повергнуть в ужас людей разумных, разбирающихся в вопросах экономики. Было совершенно ясно, что поимущественный налог ложится всей тяжестью на плечи городского населения, и поэтому депутаты от городов единодушно ополчились на ^/г-процентную налоговую квоту. В виде компенсации они требовали хотя бы отмены налога на мясо, который называли антинародным и допотопным. К тому же комиссия решительно настаивала на давно обещанном и все время откладываемом повышении жалования государственным служащим, и нельзя было отрицать, что оклады чиновникам, духовенству и учителям были мизерны. Но делать золото доктор Криппенрейтер не умел: «Меня не обучили, как делать золото», именно так он и выразился, – он не видел возможности ни отказаться от налога на мясо, ни улучшить положение государственных служащих. Ему не оставалось ничего иного, как настаивать на своих тринадцати с половиной процентах, хотя он лучше других знал, что, даже если ландтаг и даст согласие, существенной пользы это не принесет: положение было серьезное, а пессимистически настроенные люди характеризовали его еще гораздо более мрачными словами.
В «Ведомостях государственного статистического управления» были опубликованы угрожающие данные об урожае за последние годы. Говорилось о ряде неблагоприятных для сельского хозяйства лет. Посевы пострадали от непогоды, града, засухи и ливней, озимые померзли, так как зима выдалась на редкость бесснежная и суровая; злопыхатели утверждали, – возможно, без достаточных оснований, – что климат испортился потому, что свели леса. Так или иначе, по статистическим данным, недобор зерна внушал серьезные опасения. Качество соломы, тоже собранной в недостаточном количестве, по словам официального органа, оставляло желать лучшего. Урожай картофеля согласно статистическим данным был значительно ниже среднего урожая за все последние десятилетия, не говоря уже о том, что не меньше десяти процентов этого сельскохозяйственного продукта было поражено болезнью. Сбор кормовых – клевера и люцерны – как по количеству, так и по качеству за последние два года был самым неблагоприятным за весь обозреваемый налоговый период, и с озимым рапсом, сеном и отавой дело обстояло не лучше. Упадок сельского хозяйства сказался на резко возросшей в этом отчетном году цифре продаж за недоимки, объяснявшиеся недородом. Для других государств это было бы весьма огорчительно, а для нас оказалось настоящей катастрофой.
Леса? Леса не давали никаких доходов. На смену одной беде приходила другая. На леса не раз нападали вредители шелкопряды, не говоря уже о том, что нерасчетливое сведение лесов значительно снизило их стоимость.
Серебряные рудники? Рудники уже долгое время не приносили никакой прибыли. Стихийные бедствия нарушали работу, на восстановление потребовались бы крупные суммы, добыча не могла оправдать необходимых затрат, поэтому государство было вынуждено временно забросить рудники, хотя таким образом оно лишало куска хлеба многих рабочих и причиняло ущерб целым районам.
Довольно! Из сказанного ясно, как в эти годины бедствий обстояло дело с обычными поступлениями в казну. Давно назревавший кризис, – дефицит, переходящий из одного бюджетного года в другой, вследствие общего обнищания, стихийных бедствий и недоимок, – наконец разразился, и тщетные поиски средств, которые помогли бы исправить или хотя бы облегчить положение, открыли самым близоруким глаза на бедственное состояние наших финансов. Об утверждении новых налогов нечего было и думать. В силу своих естественных условий страна и вообще – то была не очень платежеспособна, а в данный момент совершенно истощена, ее платежные возможности иссякли; злопыхатели утверждали, что в деревне все чаще встречаются испитые лица и причина этого прежде всего возмутительные налоги на продукты питания, а затем тяжелые прямые налоги, которые, как известно, вынуждают скотоводов обращать весь удой в деньги. Что же касается второго, хорошо известного финансовому ведомству, средства против недостатка денег, – средства не столь обычного, зато соблазнительно легкого, – а именно займа, то наступил час расплаты за легкомысленное злоупотребление этим средством.
В течение некоторого времени долги погашались, правда неумело и с большим убытком, но затем при Альбрехте II погашение, можно сказать, свелось на нет, едва успевали кое-как заткнуть зияющие дыры в бюджете новыми займами и выпуском новых серий билетов государственного казначейства, и в результате, к общему ужасу, выяснилось, что государство стоит перед необходимостью выплачивать текущий и краткосрочный фундированный долг, величина которого находится в вопиющем несоответствии с числом жителей великого герцогства. Доктор Криппенрейтер не отступил перед методом, к которому обычно прибегает государство в подобных случаях. Он освободился от тяжелых денежных обязательств, прибегнув к принудительной конверсии, и консолидировал без согласия держателей бумаг краткосрочные обязательства в бессрочные рентные долги, понизив одновременно процент. Но ренту надо было выплачивать, и рентные обязательства тяжелым бременем ложились на экономику страны, в то же время суммы, реализуемые государственным казначейством, с каждым новым выпуском облигаций все уменьшались, ибо курс стоял очень низко. Мало того: в виду экономического кризиса, переживаемого страной, иностранные кредиторы спешили сбыть с рук имеющиеся у них долговые обязательства герцогства, а это опять – таки вызывало падение курса и все увеличивающийся отлив денег из государства; в торговом мире многие стояли на пороге банкротства.
Словом, наш кредит был подорван, бумаги котировались значительно ниже номинала, и хотя ландтаг, возможно, охотнее пошел бы на новый заем, чем на новые налоги, условия, предложенные нам, сделали бы размещение займа чрезвычайно трудным, вернее, просто невозможным. Ибо в довершение несчастья как раз сейчас повсеместно испытывали до сих пор еще памятную экономическую депрессию и нехватку денег.
Что сделать, чтобы почувствовать твердую почву под ногами? Куда обратиться, чтоб утолить снедающий нас денежный голод? Уже давно подымался вопрос о том, чтобы продать в данное время не разрабатываемые серебряные рудники и употребить вырученную сумму на погашение высокопроцентных займов. Но при существующем положении вещей сделка была бы заключена на невыгодных условиях, государство даже не вернуло бы вложенного в рудники капитала и в то же время раз навсегда отказалось бы от дохода, все же рано или поздно возможного; да и покупателя не так-то легко было найти. Была такая минута – минута душевной слабости, – когда возникла даже мысль о продаже казенных лесов. Но надо тут же сказать, что нашлось достаточно здравомыслящих людей, воспрепятствовавших передаче наших лесов в частную собственность.
Дабы ничего не утаить, скажем, что ходили слухи и о других продажах, слухи, судя по которым можно было думать, что при создавшихся затруднительных обстоятельствах посягнут даже на то достояние, которое народ в своем благоговении почитал неподвластным превратностям судьбы. «Курьер», в привычки которого не входило из чувства деликатности умалчивать о какой-либо новости, первый сообщил о будто бы предполагаемой продаже двух загородных великогерцогских дворцов Монплезира и Отрады. Принимая во внимание, что августейшая семья теперь не пользуется обоими дворцами для своего местопребывания, а на содержание их с каждым годом требуются все большие суммы, удельное ведомство будто бы дало распоряжение соответствующим учреждениям предпринять шаги к их продаже. Что это означало? Разумеется, в данном случае дело обстояло совсем не так, как при продаже Дельфиненорта, которая состоялась на исключительно благоприятных и выгодных условиях и, несомненно, была актом государственной мудрости. Люди, не стесняющиеся называть вещи их именами, чего избегают люди с тонкой душевной организацией, утверждали, что управление придворными финансами в безвыходном положении, что его осаждают своими требованиями потерявшие терпение кредиторы, иначе оно не решилось бы на такую продажу.
Как далеко зашло дело? В чьи руки попадут дворцы? Как раз благожелательные люди, которые и задавали эти вопросы, были склонны верить еще одной, по их мнению, утешительной версии, распускаемой не в меру осведомленными умниками: и на сей раз покупатель не кто иной, как Самуэль Шпельман, – это было голословное, с потолка взятое утверждение, но по нему можно судить, какую роль в воображении народа играет этот нелюдимый и больной человечек, поселившийся у нас со своим лейб-медиком, электрическим органом и собранием стекла.
По мановению его руки восстал из запустения дворец с колоннами, сводчатыми окнами и резными гирляндами, в котором он теперь жил с княжеской роскошью. Видели его редко: он лежал, обложенный припарками. Зато видели его дочь, усердно изучавшую алгебру, экзотическую девушку с капризным подвижным лицом, недосягаемую, как королева, в компаньонках у нее была графиня, а сама она однажды гневно и смело отстранила караул, преградивший ей дорогу, – видели ее, а рядом с ней видели иногда и принца Клауса-Генриха.
Рауль Юбербейн, любивший громкие фразы, как-то заявил, что люди смотрят на них «затаив дыхание»; это, конечно, было сильно сказано, но по существу он был прав: никогда еще жители нашей столицы – и притом все от мала до велика – не следили за тем или иным происшествием в высшем свете или в столичном обществе с таким жгучим интересом, оттесняющим все остальное на задний план, как за посещениями Клаусом-Генрихом Дельфиненорта. Сам принц до известного момента – именно до известного разговора с его превосходительством премьер-министром фон Кнобельсдорфом – действовал безотчетно, не думая об окружающих, повинуясь только внутреннему побуждению… Но его учитель мог с полным правом, как обычно по-отечески, посмеяться над наивностью Клауса-Генриха, полагавшего, что его шаги останутся скрытыми от света; возможно, что болтала прислуга, как дворцовая, так и шпельмановская, возможно, что публика сама не плошала, – как бы там ни было, но каждый раз, как Клаус-Генрих встречался с фрейлейн Шпельман, каждый раз с той первой встречи в Доротеинской больнице, это замечали, об этом говорили. Замечали? Нет, какое там замечали – наблюдали, следили во все глаза, запоминали! Говорили? Нет, вернее, не говорили, а обсуждали и толковали на все лады, не жалея слов. Эти встречи служили темой для разговоров при дворе, в салонах, гостиных и спальнях, в парикмахерских, мастерских, людских, трактирах; о них судачили извозчики на биржах, служанки у ворот, они занимали в равной мере как мужчин, так и женщин, разумеется, несколько по-разному, что объясняется различием точек зрения тех и других. Неслыханный интерес, единодушно проявляемый к этим встречам, уравнивал, объединял людей, перекидывал мост через пропасть, разделяющую сословия. Случалось, трамвайный кондуктор на площадке вагона спрашивал элегантно одетого пассажира, слышал ли тот уже, что вчера днем принц опять провел часок в Дельфиненорте?
Но вот что было во всем этом и само по себе примечательно и немаловажно для последующего: в толках и пересудах не чувствовалось ни капли недоброжелательства, злорадства, которое обычно вызывают всякие предосудительные события в высших сферах. Наоборот, уже с самого начала еще до того, как могла возникнуть какая-либо задняя мысль, все широкие и горячие обсуждения всегда велись в духе сочувствия и благожелательства, так что, если бы принцу раньше пришло на ум поинтересоваться общественным мнением, он сейчас же приобрел бы радостную уверенность, что его действия получили всенародное одобрение. Когда он в разговоре со своим учителем назвал фрейлейн Шпельман «принцессой», то он, как это, впрочем, ему и приличествовало, говорил совершенно в духе народа – того народа, который своим поэтическим чутьем всегда умеет уловить все необычное и сказочное. Да, для народа эта бледная, черноволосая, полная экзотической прелести девушка, в жилах которой бурлила такая смешанная кровь, девушка, приехавшая к нам из заморских стран и зажившая здесь своей обособленной, необычной жизнью, – для народа она была королевной или феей из сказочной страны, принцессой в подлинном смысле слова. Но в то же время все: и ее поведение, и манера держать себя, и отношение к ней окружающих – способствовало тому, чтобы ее признали принцессой в обычном смысле слова. Разве не жила она, как подобает принцессе, во дворце, со своей придворной дамой, настоящей графиней? Разве не выезжала она в роскошном автомобиле или в коляске четверкой, дабы, совсем как августейшая особа, посетить богоугодные заведения – богадельню для слепых, сиротский приют, общину сестер милосердия, столовую для бедных, молочную кухню – и самой приобрести новые знания и своим присутствием оказать на помыслы людей возвышающее действие? Разве не пожертвовала она деньги из «собственной казны», как знаменательно выразился «Курьер», на погорельцев и пострадавших от наводнения, причем ровно столько же, сколько и великий герцог (не больше, что с удовлетворением было отмечено всеми)? Разве не помещали чуть ли не каждый день газеты непосредственно за придворной хроникой отчеты о состоянии здоровья господина Шпельмана – лежит ли он в постели, или колики отпустили его и он возобновил свои утренние посещения курортного парка? Разве не стали для облика столичных улиц столь же характерны, как и коричневые ливреи великогерцогских слуг, белые ливреи шпельмановских лакеев? Разве туристы, руководствуясь путеводителем, не отправлялись, иногда даже не успев посмотреть Старый замок, в Дельфиненорт, дабы насладиться созерцанием шпельмановского владения? Разве не были оба дворца – Старый замок и Дельфиненорт-можно сказать в равной мере высочайшими резиденциями, привлекавшими общее внимание? К какому обществу принадлежало то обособленное и исключительное дитя человеческое, которое волей судеб было дочерью Самуэля Шпельмана? К кому могла она примкнуть, с кем водить знакомство? Самым естественным, самым понятным, самым простым представлялось видеть ее вместе с Клаусом-Генрихом. И даже все те, кому не посчастливилось видеть их собственными глазами, представляли их мысленно и углублялись в созерцание этой воображаемой картины: хорошо знакомая статная, праздничная фигура принца, и рядом с ним дочь и наследница всемогущего чужестранца, больного и раздражительного при всем своем богатстве, чуть не вдвое превышающем общую сумму нашего государственного долга…
И тут как-то так получилось, что всплыло одно воспоминание, один странный рассказ, овладевший мыслями людей… Никто не мог бы сказать, кто первый вспомнил и упомянул о нем. Выяснить это не удалось. Возможно – женщина или ребенок с доверчивым взглядом, которого укачивали под эту сказку, – как знать! Так или иначе в воображении народа ожил призрачный образ старой скрюченной цыганки, седой и косматой, с горящим внутренним огнем взором, которая что-то бормотала, чертя клюкой по песку, и ее несвязные слова были записаны и передавались от поколения к поколению… «Величайшее счастье?» Его принесет стране «однорукий» государь – Он даст своей стране, гласило предсказание, одной рукой больше, чем другие двумя… Одной? Постойте, так ли уж все совершенно, нет ли какого изъяна в статном праздничном облике принца? Ведь если подумать, изъян, физический недостаток в нем есть, только подданные, приветствуя принца, старались не замечать этого недостатка: во-первых, из деликатности, а во-вторых, он сам предупредительно облегчал им эту задачу. Он сидел в коляске, скрестив руки на эфесе сабли и прикрывая правой рукой левую. Он стоял под балдахином на украшенной флагами трибуне в полуоборот к публике, держа левую руку чуть – чуть за спиной. Левая рука у него была короче правой, кисть недоразвита, это было известно, существовали даже различные объяснения, почему она такая, но из почтительного благоговения этого недостатка не замечали, даже не допускали мысли о нем… А вот теперь его вдруг заметили. Навряд ли возможно выяснить, кто первый шепотом напомнил о нем и связал с предсказанием цыганки, – может быть, ребенок, а может быть, служанка или старец, стоящий на пороге вечности. Ясно одно: заговорили об этом в гуще народа. Некоторые думы и чаяния народа, – между прочим, и его представление об Имме Шпельман, – просочились в образованные классы, дошли до самых влиятельных сфер снизу, были внушены им народом, непосредственная, свободная от всех предрассудков вера народа создала широкую и прочную основу для дальнейших событий. «Однорукий?» «Величайшее счастье?» – спрашивал народ. Мысленными очами народ видел Клауса-Генриха, заложившего левую руку за спину, рядом с Иммой Шпельман и, не решаясь додумать до конца то, что думал, трепетал от этой недодуманной мысли..
Все было еще так зыбко, никто ничего не додумывал до конца – даже наиболее заинтересованные действующие лица. Ибо отношения Клауса-Генриха и Иммы Шпельман складывались так необычно, и ее мысли – да и его также – пока еще не могли быть направлены на какую-нибудь осязательную цель. Действительно, после той почти немой сцены, которая разыгралась в день рождения принца (когда фрейлейн Шпельман показывала ему свои книги), в их отношениях мало что изменилось, вернее сказать, ничего не изменилось. Правда, Клаус-Генрих возвратился тогда к себе в Эрмитаж окрыленный, в приподнятом и восторженном настроении, обычном для молодого человека при подобных обстоятельствах: ему даже казалось, что случилось что-то очень важное, но вскоре ему было дано понять, что это еще только начало, что ему еще предстоит добиваться того, что он почитал своим счастьем. Добиваться, но, как уже говорилось, пока еще не думая о реальной цели, ну, скажем, об обычном сватовстве или чем-нибудь в том же роде, – пока это было вне пределов мыслимого, да и могло ли быть иначе при его полной оторванности от реальной жизни. Клаус-Генрих молил теперь взглядами и словами, но не о том, чтобы фрейлейн Шпельман ответила на его чувства, – нет, он молил, чтобы она захотела поверить в реальность и силу его чувства. Потому что она не хотела верить.
Две недели он не появлялся в Дельфиненорте, и все это время жил тем, что произошло. Он не спешил вытеснить это событие новым; кроме того, он был занят обязанностями по представительству, между прочим присутствовал на празднике стрелкового общества, официальным шефом которого состоял и в качестве такового ежегодно бывал на праздновании дня его основания. Одетый, как полагается, в зеленый охотничий костюм, появился он на стрельбище, его восторженно встретили традиционным приветствием стрелков, затем он без всякого аппетита закусил с осчастливленными членами правления и наконец, став в позу опытного стрелка, сделал несколько выстрелов по разным мишеням. По истечении двух недель – была середина июня – он снова нанес визит Шпельманам, за чаем Имма была чрезвычайно насмешлива и говорила вычурными книжными фразами. На этот раз к чаю вышел господин Шпельман, его присутствие помешало Клаусу-Генриху остаться наедине с молодой хозяйкой, чего он так страстно желал. Зато оно неожиданно помогло ему справиться с огорчением, которое причиняли ему колкости Иммы, ибо Самуэль Шпельман на этот раз обращался с ним мягко, даже ласково.