Текст книги "История Рима. Книга третья"
Автор книги: Теодор Моммзен
Жанры:
Прочая старинная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 43 страниц)
Римляне никогда не имели, в сущности, такой критической историографии, какой была национальная история Аттики в классическую эпоху или всемирная история Полибия. Даже в наиболее подходящей для этого области – в изображении современных и только что миновавших событий – дело в общем остановилось на попытках, более или менее несовершенных; особенно в эпоху от Суллы до Цезаря никто почти не мог достигнуть даже уровня тех не особенно значительных работ, которыми обладала предшествовавшая пора, – трудов Антипатра и Азеллия. Единственным серьезным относящимся к этой области сочинением, возникшим в данную эпоху, была история союзнической и гражданской войны Луция Корнелия Сизенны (претора 676 г. [78 г.]).
Те люди, которым довелось ее читать, свидетельствуют, что по живости и удобочитаемости она далеко оставляла за собой старинные сухие летописи, но что зато она написана была весьма неровным слогом, почти принимавшим детский тон, что и подтверждают немногие уцелевшие отрывки, содержащие подробную картину ужасающих событий 138138
«Невинных, – говорится в одной речи, – дрожа всеми членами, выводишь ты из дому и велишь их казнить ранним утром на высоком берегу реки». Подобных фраз, которые легко можно вставить в новеллу, у Сизенны встречается много.
[Закрыть], и множество слов, вновь образованных или же заимствованных из обиходной речи. Если к этому еще добавить, что образцом для автора и, так сказать, единственным знакомым ему греческим историком был Клитарх, составитель биографии Александра Великого, колеблющейся между историей и вымыслом, вроде того полуроманического сочинения, которое носит имя Квинта Курция Руфа, то прославленное историческое сочинение Сизенны придется признать не продуктом настоящей исторической критики и искусства, а первой в Риме попыткой подражания столь любимой у греков средней форме между историей и романом, которая могла бы сделать фактическую основу живой и интересной при помощи свободного изложения, но на деле делает ее лишь безвкусной и неправдоподобной. После сказанного не покажется удивительным, что Сизенну мы встречаем в числе переводчиков греческих модных романов.
Что в отношении общей городской или даже всемирной летописи дело обстояло еще хуже, это обусловливалось самой сущностью дела. Развитие археологической науки позволяло надеяться, что традиционная история будет проверена по документам и другим надежным источникам; но эта надежда не оправдалась. Чем больше было исследований и чем глубже они становились, тем отчетливее выяснялись трудности написания критической истории Рима. Трудности, предстоявшие исследованию и описанию, были неисчислимы; но наиболее серьезные препятствия были не литературного свойства. Общепринятая древнейшая история Рима в том виде, как она рассказывалась и встречала к себе доверие в течение по меньшей мере десяти поколений, тесно срослась с гражданской жизнью народа; но каждое основательное и добросовестное исследование должно было не только изменять кое-что то тут, то там, но и разрушить все это здание так же основательно, как разрушены доисторические сказания франков о короле Фарамунде и британская легенда о короле Артуре. Исследователь, проникнутый консервативными убеждениями, как, например, Варрон, не мог желать взять на себя такой труд, и если бы на это отважился какой-нибудь отчаянный вольнодумец, то на этого худшего из революционеров, который захотел бы отнять у конституционной партии даже ее прошлое, посыпались бы угрозы со стороны всех честных граждан. Таким образом, филологические и археологические исследования скорее отвлекали от историографии, чем влекли к ней. Варрон и вообще люди дальновидные считали летопись, как таковую, не имеющей будущего; максимум возможного в этой области было сделано Титом Помпонием Аттиком, составившим свод списков должностных лиц и родов, придав ему непритязательный характер таблиц, причем этот труд послужил завершением синхронистического греко-римского летосчисления в том виде, в каком оно было усвоено позднейшими поколениями. Фабрикация городских летописей из-за этого, конечно, не приостановилась, а напротив, продолжала пополнять своими вкладами и в прозе и в стихах обширную библиотеку, составляемую от скуки и для скуки, причем составители этих книг, по большей части вольноотпущенники, вовсе не заботились о настоящем исследовании. Те из этих сочинений, которые известны нам по имени (ни одно не дошло до нас), не только кажутся второстепенными работами, но по большей части отличаются даже весьма недобросовестным искажением фактов. Летопись Квинта Клавдия Квадригария (около 676 г.? [78 г.]) написана была старомодным, но хорошим слогом и в рассказе о временах баснословных придерживалась по крайней мере весьма похвальной краткости, но, если Гай Лициний Макр (умер в сане бывшего претора в 688 г. [66 г.]), отец поэта Кальва и ревностный демократ, предъявлял более всех других хронистов притязания на изучение документов и критику, то его «полотняные книги» и другие выдумки являются в высшей степени подозрительными, и чрезвычайно распространенная привычка, перешедшая отчасти и к позднейшим летописцам, делать в хрониках вставки в интересах демократических тенденций, вероятно, исходила от него.
Наконец, Валерий Анциат превосходил всех своих предшественников и многоречивостью и детской погоней за баснями. Ложь в цифровых данных была проведена у него систематически вплоть до современного исторического периода, и древнейшая история Рима, излагавшаяся в достаточно пошлом тоне, была переработана еще пошлее; так, например, рассказ о том, каким образом мудрый Нума, по указанию нимфы Эгерии, изловил богов Фавна и Пика при помощи вина, и прекрасные разговоры того же Нумы по этому поводу с Юпитером, – следует настоятельно рекомендовать всем почитателям так называемой легендарной истории Рима, чтобы они поспешили уверовать в них или, точнее сказать, в их внутренний смысл. Было бы настоящим чудом, если бы современные этому греческие авторы повестей прошли мимо подобных сюжетов, точно нарочно созданных для них. Действительно, не было недостатка и в греческих литераторах, которые перерабатывали римскую историю в романы; таким трудом являются, например, составленные упомянутым уже нами в числе греческих писателей в Риме Александром Полигистором пять книг «О Риме», отвратительная смесь затхлых исторических преданий и тривиальных, в особенности же эротических, вымыслов. Надо полагать, что именно он подал пример, как поставить недостававшие пятьсот лет от падения Трои до возникновения Рима в хронологическую связь, обусловливаемую баснословными сказаниями обоих народов, и наполнить этот промежуток одним из тех бессодержательных списков царей, которые, к сожалению, были в таком же ходу у египетских и греческих летописцев; судя по всем данным, именно он вызвал на свет царей Авентина и Тиберина и альбанский род Сильвиев, которых впоследствии потомство не упустило снабдить собственными именами, определенными сроками царствования и, для вящей наглядности, даже портретами. Так вторгся с разных сторон в римскую историографию греческий исторический роман; и более чем вероятно, что из всего, что мы привыкли называть традиционной древней историей Рима, немалая часть заимствована из источников типа «Амадиса Галльского» или рыцарских романов Фуке – поучительное наблюдение для тех, кто одарен пониманием исторического юмора и умеет ценить весь комизм поклонения, которое все еще даже в XIX в. оказывается в некоторых кругах царю Нуме.
В римскую литературу впервые вступает в эту эпоху наряду с национальной историей и всеобщая или, вернее сказать, объединенная римско-эллинская история.
Корнелий Непот из Тицина (приблизительно 650—720 [в нем. издании ок. 650 – ок. 725 гг. – Прим. ред. сайта] гг. [100—30 гг.]) первый издал всеобщую летопись (вышедшую перед 700 г. [54 г.]) и распределенное по известным категориям общее собрание биографий замечательных в политическом или литературном отношении римлян и греков, или людей, прикосновенных к римской или греческой истории. Эти работы тесно примыкают к тем исследованиям по всеобщей истории, какие уже с давних пор составлялись греками, а эти греческие всемирные летописи начали теперь (так, например, оконченная в 698 г. [56 г.] летопись Кастора, зятя галатского царя Дейотара) вовлекать в свое изложение забытую до той поры римскую историю. Подобно Полибию, и авторы этих трудов старались заменить локальную историю историей всех государств по берегам Средиземного моря; но то, что у Полибия вытекало из грандиозно ясной концепции и глубокого исторического подхода, является в этих летописях скорее продуктом практических потребностей школьного обучения и самообразования. Эти всемирные летописи – не что иное, как учебники для школьного преподавания или справочные книги, и вся связанная с ними литература, позднее сделавшаяся весьма обширной и на латинском языке, едва ли может быть причислена к художественно исполненным историческим работам; в особенности сам Непот был настоящим компилятором, не отличавшимся ни талантом, ни даже систематичностью.
Историография этого времени любопытна и в высшей степени характерна для него, но, разумеется, она так же безотрадна, как и самая эпоха. Слияние греческой и латинской литератур нигде так ясно не выступает, как именно в области истории; здесь обе литературы всего раньше становятся на один уровень по содержанию и по форме, и построенная как единое целое эллино-италийская история, в чем Полибий опередил свое время, изучалась теперь уже и греческими и римскими мальчиками в школе. Но если средиземноморская монархия приобрела историка, прежде чем она сама успела осознать свое значение, то теперь, когда это самосознание явилось, ни у греков, ни у римлян не нашлось никого, кто бы сумел придать ему надлежащее выражение; римской историографии, говорит Цицерон, не существует; и насколько мы можем судить, это истинная правда. Исследование отворачивается от историографии, и сама она – от научного исследования; историческая литература колеблется между учебником и романом. Все чистые виды искусства – эпос, драма, лирика, история – ничтожны в этом ничтожном мире; но ни в одном из них не отражается с такой ужасающей очевидностью умственное падение Цицероновой эпохи, как в ее историографии.
Напротив, в специальной исторической литературе этой эпохи среди многих незначительных и забытых потом сочинений можно указать труд замечательный: мемуары Цезаря или, точнее говоря, военные донесения демократического генерала народу, от которого он получил свои полномочия.
Законченная и единственная опубликованная самим автором часть их, рассказывающая о галльских походах вплоть до 702 г. [52 г.], имеет очевидной целью по возможности оправдать перед публикой неконституционный с формальной стороны образ действий Цезаря, предпринявшего без поручения компетентной власти завоевание обширной страны и для этой цели постоянно увеличивавшего свое войско; он был написан и опубликован в 703 г. [51 г.], когда в Риме разразилась буря против Цезаря и когда от него потребовали, чтобы он распустил войско и явился к ответу 139139
Давно уже предполагали, что сочинение о галльской войне было опубликовано единовременно; точным доказательством этого служит упоминание об уравнении прав бойев и эдуев, встречаемое уже в первой книге (гл. 28), тогда как бойи еще в седьмой книге (гл. 10) являются подвластными эдуям данниками, и, по-видимому, только ввиду поведения тех и других во время войны с Верцингеторигом получили одинаковые права с их прежними повелителями. С другой стороны, тот, кто внимательно проследит историю того времени, увидит в отзыве о Милоновом кризисе (7, 6) указание на то, что данное сочинение было опубликовано до начала гражданской войны – не потому, что о Помпее упоминалось тут с похвалой, но потому, что Цезарь одобряет здесь чрезвычайные законы 702 г. [52 г.] (стр. 274). Он мог и должен был это сделать, пока он старался достигнуть мирного соглашения с Помпеем (стр. 293), но не после разрыва, когда он отверг те судебные приговоры, которые были вынесены на основании этих оскорбительных для него законов (стр. 386). Поэтому опубликование этого сочинения с полным основанием относят к 703 г. [51 г.], – тенденция его всего яснее выступает в постоянной и часто (в особенности, может быть, по поводу аквитанской экспедиции, 3, 11) неудачной мотивировке каждого отдельного военного акта как оборонительной меры, неизбежной в силу сложившихся обстоятельств. Как известно, противники Цезаря порицали нападения на кельтов и германцев прежде всего как ничем не вызванные ( Suet., Caes., 24).
[Закрыть]. Автор этого сочинения, составленного ради собственной реабилитации, пишет (как он прямо об этом и говорит) только как военное лицо, и всячески старается не заходить в своем военном донесении в опасные сферы политического устройства и администрации. Его труд, задуманный в интересах партии, приноровленный к известному моменту и изложенный в форме военного отчета, сам по себе уже является подлежащим исследованию элементом истории, подобно бюллетеням Наполеона; в то же время это – не историческое сочинение в полном смысле этого слова, да он и не должен иметь этого характера; объективность изложения здесь не историческая, а объективность должностного лица. Но скромная по своей литературной форме работа Цезаря сделана мастерски и с таким совершенством, как ни одно сочинение во всей римской литературе. Изложение всегда сжато, но оно никогда не скудно, всегда просто, но отнюдь не небрежно, всегда ясно и живо, но не напряженно и не манерно. Язык совершенно свободен и от архаизмов и от вульгаризмов, будучи типичен для современного светского тона. Из книг о гражданской войне, казалось бы, можно вывести, что автор хотел избежать войны, но не смог этого сделать; может быть, можно почерпнуть тут и убеждение, что в душе Цезаря, как и всех других людей, пора надежд была чище и свежее, чем пора их осуществления; но все сочинение о галльской войне проникнуто таким светлым радостным чувством, такой простой привлекательностью, которая представляет собой такое же необычайное явление в литературе, как сам Цезарь – в истории.
Родственную литературную форму представляет переписка государственных людей и литераторов того времени, которая в следующую затем эпоху была старательно собрана и опубликована; такова корреспонденция самого Цезаря, Цицерона, Кальва и других. Ее нельзя причислить к чисто литературным произведениям, но для исторических, да и для всяких других изысканий эта эпистолярная литература была богатым архивом и верным отражением эпохи, когда так много ценных мыслей былых времен, так много ума, искусства и таланта тратилось по мелочам и пропадало даром. Журналистика, в нашем смысле слова, никогда не существовала у римлян; литературная полемика ограничивалась брошюрной литературой, да еще весьма распространенным в то время обычаем писать в общественных местах кистью или грифелем все сведения, предназначавшиеся для публики. Зато многим мелким личностям поручалось записывание для отсутствовавших господ всех ежедневных происшествий и городских новостей; Цезарь еще во время своего первого консульства принял необходимые меры для немедленного обнародования извлечений из сенатских прений.
Из частных записок этих римских наемных писак и из текущих официальных отчетов возникло что-то вроде столичного листка новостей (acta diurna), куда заносился краткий отчет о делах, обсуждавшихся в народном собрании и в сенате, список родившихся, смертные случаи и тому подобное. Этот листок стал со временем довольно ценным историческим источником, но никогда не имел настоящего политического и литературного значения.
К смежной с историей литературе принадлежат по справедливости и записанные ораторские речи. Речь, устная или записанная, эфемерна по своей природе и не принадлежит к области литературы, однако и она, подобно отчетам и письмам, и даже с еще большей легкостью, чем они, может благодаря важности минуты и силе ума, ее создавшего, попасть в число непреходящих сокровищ национальной литературы. Так, например, в Риме записанные речи политического содержания, произнесенные перед гражданами или присяжными, не только издавна играли большую роль в общественной жизни, но некоторые из них, в особенности речи Гая Гракха, по справедливости считались классическими произведениями римской литературы.
В занимающую нас эпоху в этой области замечается по всем направлениям странная перемена. Политическая ораторская литература находится в упадке, как и государственное красноречие вообще. В Риме, как и во всех античных политиях, политическое красноречие достигло своего апогея в прениях перед собранием граждан; здесь оратора не сковывали, как в сенате, коллегиальные соображения и тягостные формы, или, как в судебных речах, чуждые политике интересы обвинения или защиты; только здесь сердце его переполнялось при виде прикованного к его устам всего великого и могущественного римского народа. Но теперь все это миновало. Не то, чтобы не было ораторов или чтобы не опубликовывались речи, произнесенные перед гражданством, напротив, как раз в это время политическая литература приобрела весьма значительное распространение, и к числу неизменных неудобств, сопровождавших трапезы, следует отнести привычку хозяев беспокоить гостей чтением своих только что составленных речей. Подобно Гаю Гракху, и Публий Клодий также стал издавать в виде отдельных брошюр свои речи к народу; но когда два человека делают одно и то же, результат бывает далеко не одинаков. Более выдающиеся вожди оппозиции и прежде всего сам Цезарь редко обращались к гражданам с речью и обычно не опубликовывали произносимых ими речей; они как бы искали даже для своих политических памфлетов форму, отличную от традиционной формы речей в народном собрании, и в этом отношении особенно замечательны брошюры, написанные в похвалу и порицание Катона. Это вполне понятно. Ведь и Гай Гракх обращался к гражданам; теперь же говорили с чернью, а каковы слушатели, такова и речь. Неудивительно, если политический писатель с именем не подавал даже и виду, что он обращается к толпе, собравшейся на столичном форуме. Если составление речей теряло свое прежнее литературное и политическое значение, как и все отрасли литературы, естественно развивавшиеся из национальной жизни, то одновременно с этим возникла странная, далекая от политики адвокатская литература. До той поры никому и в голову не приходило, что адвокатское красноречие, как таковое, предназначалось, кроме судей и сторон, и для литературного назидания современников и потомства; ни один адвокат никогда не записывал и не опубликовывал своих речей, если они не были вместе с тем и политическими речами и не годились поэтому для распространения в виде брошюр известной партии; да и это делалось не так уже часто. Еще Квинт Гортензий (640—704) [114—50 гг.], знаменитейший римский адвокат начала этой эпохи, опубликовал лишь немногие свои речи, да и то, кажется только чисто политические или наполовину политические.
Лишь преемник его по первенству среди римских адвокатов, Марк Туллий Цицерон (648—711) [106—43 гг.], был по самой природе своей настолько же писателем, как и судебным оратором; он регулярно издавал свои защитительные речи, даже тогда, когда они вовсе не соприкасались с политикой или же имели только отдаленное отношение к ней. Это явление не прогресса, а ненормальности и упадка. Даже в Афинах появление неполитических адвокатских речей как особого литературного вида есть признак болезненный, а в Риме и подавно, так как здесь это уродство не было, как в Афинах, неизбежным следствием крайнего увлечения риторством, а произвольно заимствовалось у иноземцев, вопреки лучшим национальным традициям. Тем не менее этот новый вид литературы быстро пустил корни отчасти потому, что он нередко соприкасался и сливался с древнейшей политической ораторской литературой, частью же потому, что непоэтическая, задорная, склонная к риторике природа римлян представляла удобную почву для нового посева; и поныне еще адвокатское красноречие и даже что-то вроде судебно-процессуальной литературы пользуется некоторым значением в Италии. Таким образом, сочинение ораторских речей, освободившееся от влияния политики, получило благодаря Цицерону право гражданства в римском литературном мире. Нам приходилось уже много раз упоминать об этом многостороннем человеке. Лишенный необходимых для государственного человека свойств проницательности, твердых убеждений и ясности целей, он последовательно фигурировал в качестве демократа, аристократа и орудия монархов, и всегда был не больше, как близоруким эгоистом. Там, где, казалось, он действовал, вопросы им затрагиваемые, были уже, по существу, разрешены: так, он выступил в процессе Верреса против сенатских судов, когда они уже были упразднены; так, он молчал во время прений о Габиниевом законе и защищал закон Манилия; так, он громыхал против Катилины, когда его падение было уже несомненно, и т. д. На мнимые нападки он отвечал яростно, и с грохотом пробил немало картонных стен; никогда ни одно серьезное дело не было решено им ни в хорошую ни в дурную сторону, и прежде всего казнь сторонников Катилины скорее была допущена им, чем состоялась по его настоянию. В литературном отношении, как уже было указано, он был творцом новейшей латинской прозы; значение его основывается на его стилистике, и только как стилист обнаруживает он самостоятельность. Как писатель же, напротив, он стоит так же низко, как и в роли государственного человека. Он пробовал свои силы в разнообразнейших проблемах, воспевал бесконечными гекзаметрами великие деяния Мария и свои собственные малые дела, затмил своими речами Демосфена, своими философскими диалогами Платона, и только времени ему не хватило, чтобы превзойти и Фукидида. В действительности, он в такой степени был дилетантом, что, в сущности, было безразлично, каким делом он занимался. Журналистская натура в худшем значении этого слова, речами (по его же выражению) безмерно богатый, мыслями же невообразимо бедный, он не знал ни одной области, в которой он не был бы в состоянии с помощью немногих книжек, переводя или компилируя, быстро составить легко читающуюся статью. Всего вернее передает образ Цицерона его переписка. Ее обыкновенно называют интересной и остроумной; она, действительно, такова, пока она отражает столичную или дачную жизнь большого света; но там, где пишущий предоставлен самому себе, как, например, в изгнании, в Киликии и после фарсальской битвы, она вяла и бессодержательна, как душа фельетониста, вырванного из привычной ему среды. Вряд ли нужно прибавить к этому, что такой государственный деятель и такой писатель и как человек мог быть одарен только слабо прикрашенным верхоглядством и бессердечием. Нужно ли характеризовать его, кроме того, еще как оратора? Великий писатель всегда в то же время и великий человек; в особенности же у великого оратора его убеждения и страсти вырываются из глубины его груди яснее и порывистее, чем у множества мало одаренных людей, которые хотя и существуют, но, собственно, не живут. Цицерон не имел ни убеждений, ни страстей; это был только адвокат, да и то далеко не хороший. Он умел излагать дело в пикантной анекдотической форме, затрагивать если не чувство, то хотя бы чувствительность слушателей и оживлять сухое занятие юридическими делами посредством острот и шуток, по большей части личного свойства; лучшие из его речей, не достигающие, правда, непринужденной грации и меткости выдающихся произведений этого рода, например, мемуаров Бомарше, все-таки составляют легкое и приятное чтение. Если указанные уже нами преимущества покажутся строгому судье преимуществами весьма сомнительного достоинства, то полное отсутствие политического смысла в речах по политическим вопросам и юридической дедукции в речах судебных, эгоизм, доведенный до совершеннейшего забвения чувства долга и за личностью самого адвоката всегда терявший из виду сущность дела, наконец, страшная скудость мысли возмутят всякого читателя Цицероновых речей, не лишенного ума и сердца. Если чему-нибудь следует удивляться в этом случае, то, конечно, не речам, а тому восторгу, который они вызывали. Всякий беспристрастный читатель скоро поймет, что такое Цицерон; цицеронианизм представляет собой проблему, которая не может, в сущности, быть разрешена, а только подменяется еще большей тайной человеческой природы: речью и ее влиянием на умы. Если благородный латинский язык, прежде чем ему погибнуть в народном говоре, был еще раз мобилизован этим опытным стилистом и использован в его объемистых сочинениях, то и на недостойный сосуд перешло кое-что из того могущества, каким обладает язык, и из того благоговения, какое он вызывает к себе. Римляне не имели ни одного крупного латинского прозаика, так как Цезарь, подобно Наполеону, был только случайным писателем. Удивительно ли, что за неимением такого писателя римляне чтили в великом стилисте хоть гений языка и что как сам Цицерон, так и его читатели имели обыкновение спрашивать не что, а как он писал. Привычка и школьная рутина довершили то, что было начато могуществом самого языка.
Современники Цицерона были, понятно, гораздо менее охвачены этим странным идолопоклонством, чем многие из позднейших читателей. Цицероновская манера царила, правда, в течение целого поколения в мире римских адвокатов, как это выпало до нее на долю еще худшей манеры Гортензия; однако более выдающиеся люди, как, например, Цезарь, всегда держались далеко от подобных приемов, а в кругу молодого поколения пробуждалась во всех свежих и живых талантах положительная оппозиция против этого сомнительного и оппортунистического ораторского искусства. В речах Цицерона ощущался недостаток сжатости и суровости, в шутках его не было жизни, в распределении материала – ясности и расчлененности, а главное, во всем его красноречии не было того огня, который создает настоящего оратора. Вместо родосских эклектиков стали снова обращаться к настоящим аттическим ораторам, в особенности к Лисию и Демосфену, и старались ввести в Риме более сильный и здоровый вид красноречия.
Этого направления держался величавый, но чопорный Марк Юний Брут (669—712) [85—42 гг.] и два политических единомышленника, Марк Целий Руф (672—706) [82—48 гг.] и Гай Скрибоний Курион (умер в 705 г. [49 г.]), ораторы полные ума и жизни; Кальв, известный также как поэт (672—706) [82—48 гг.], литературный корифей этого кружка юных ораторов и, наконец, серьезный и добросовестный Гай Азиний Поллион (678—757) [76—3 г. н. э.]. В этой более поздней ораторской литературе, бесспорно, было более ума и вкуса, чем в Гортензиевых и Цицероновых речах вместе взятых; к сожалению, мы лишены возможности определить, насколько среди революционных бурь, быстро рассеявших весь этот богато одаренный кружок, за исключением одного только Поллиона, успели развиться зародыши чего-то лучшего. Им было отмерено слишком мало времени. Новая монархия объявила войну свободе слова и вскоре совершенно подавила политическое красноречие. С той поры еще держалась в литературе второстепенная отрасль чистых адвокатских защитительных речей; но высшее ораторское искусство и ораторская литература, всецело опирающиеся на политическую борьбу, неизбежно и навсегда исчезли вместе с ней.
В эстетической литературе этого времени развилась, наконец, художественная обработка специально научных тем в форме изящно отделанного диалога, очень распространенного между греками и по временам появлявшегося у римлян и прежде. В особенности Цицерон часто пытался изложить в этой форме риторические и философские вопросы и сочетать учебник с книгой для чтения.
Главные сочинения его следующие: «Об ораторе» (написано в 699 г. [55 г.]), к нему присоединяются, как дополнения, история римского красноречия (диалог «Брут», написанный в 708 г. [46 г.]), другие мелкие риторические статьи и рассуждение «О государстве» (написанное в 700 г. [54 г.]), с которым связана, в подражание Платону, статья «О законах», написанная в 702 г. [52 г.] (?). Это – не великие художественные произведения, но, бесспорно, такие работы, в которых преимущества автора выступают всего яснее, недостатки же его всего более стушевываются. Риторические статьи далеко уступают в строгой поучительности и меткости определений той риторике, которая была посвящена Гереннию, но взамен этого заключают в себе в легкой и изящной форме настоящий клад адвокатского практического опыта и всевозможных адвокатских анекдотов и действительно разрешают проблему занятного и вместе с тем поучительного сочинения. Сочинение о государстве проводит среди странного историко-философского смешения ту основную мысль, что существующая в Риме конституция составляет искомый философами идеальный государственный строй, – идея крайне антифилософская и антиисторическая, к тому же отнюдь не принадлежавшая самому автору, но которая, понятно, сделалась и осталась популярной. Научная основа этих риторических и политических работ Цицерона, разумеется, всецело принадлежит грекам, и даже многие частности, как, например, большой заключительный эффект в сочинении о государстве, сон Сципиона, прямо заимствованы у них; тем не менее некоторую относительную оригинальность следует за этими работами признать, так как в обработке сюжетов замечается вполне римская локальная окраска, а политическая гордость, на которую римлянин, действительно, имел право, сравнительно с греками, заставляла автора выступать с известной долей самостоятельности относительно своих греческих учителей. И разговорная форма у Цицерона далеко не является ни вопросительной диалектикой лучших греческих художественных диалогов, ни настоящей разговорной манерой Дидро или Лессинга; но многочисленные группы адвокатов из окружения Красса и Антония, а также старших и младших государственных людей сципионовского кружка, тем не менее служат живой и интересной рамкой, дают случай для исторических сближений и анекдотов и удобный повод для научных рассуждений. Слог столь же обработан и подчищен, как в лучших речах Цицерона, и гораздо приятнее, потому что автор лишь редко делает неудачные попытки возвыситься до пафоса. Если эти философски окрашенные риторические и политические сочинения Цицерона не лишены достоинств, то компилятор, напротив, окончательно потерпел фиаско, когда он во время невольного досуга последних лет своей жизни (709—710) [45—44 гг.] принялся за настоящую философию и со столь же большой поспешностью, как и раздражительностью, написал в несколько месяцев целую философскую библиотеку. Рецепт для этого был весьма прост. Грубо подражая популярным работам Аристотеля, в которых диалогическая форма употреблялась, главным образом, для развития и критики различных древнейших систем, Цицерон соединил в так называемый диалог все попавшиеся ему под руку эпикурейские, стоические или синкретические сочинения, касавшиеся той же проблемы, не внося от себя ровно ничего; он только снабдил новую книгу введением, взятым из его богатой коллекции готовых предисловий к будущим трудам, сделал ее популярнее посредством указаний на римские примеры и отношения, отклоняясь к предметам, не идущим к делу, но привычным как для автора, так и для читателя, – в этике, например, к вопросу об ораторских приличиях, – и, наконец, внеся в нее такие искажения, без которых быстро и смело работающий литератор, лишенный философского мышления и знания, никогда не воспроизводит диалектический ряд мыслей. Таким путем, естественно, могла весьма скоро возникнуть масса толстых книг: «Это копии, – писал сам автор другу, изумлявшемуся его плодовитости, – они берут у меня мало труда, так как я даю только слова, а их я имею в изобилии». Против этого нечего было возразить, но тому, кто в таких писаниях ищет классических произведений, можно только посоветовать держаться в литературных вопросах благоразумного молчания.
Из числа наук только в одной намечалась деятельная жизнь, именно в латинской филологии. Начатые Стилоном филологические и реальные исследования в пределах распространения латинского народа продолжались в грандиозных размерах его учеником Варроном. Появились обширные труды по изучению всего богатства языка, в особенности пространные грамматические комментарии Фигула и большой труд Варрона «О латинском языке»; монографии по грамматике и языковедению, вроде Варронова сочинения об употреблении слов в латинском языке, о синонимах, о возрасте букв, о возникновении латинского языка; схолии к древнейшей литературе, в особенности к Плавту; работы по истории литературы, биографии поэтов; исследования о старинном театре, о сценическом делении Плавтовых комедий и о подлинности их. Латинская филология реалий, включившая в свой круг всю древнейшую историю, и проистекавшее из практической юриспруденции сакральное право были сгруппированы в фундаментальных и навсегда оставшихся такими «Древностях человеческих и древностях божественных» Варрона (опубликованных между 687 и 709 гг. [67—45 гг.]). Первая половина, касавшаяся «вопросов человеческих», описывает доисторическое время Рима, разделение на города и деревни, науку о годах, месяцах и днях, наконец, дела общественные дома и на войне; во второй половине, «о вопросах божественных», наглядно излагалось государственное богословие, сущность и значение специальных жреческих коллегий, священных мест, религиозных празднеств, жертвоприношений и посвящений, наконец, самих богов. За этим последовало, кроме ряда монографий, как, например, о происхождении римского народа, о происходивших из Трои римских родов, об округах, в виде обширного и самостоятельного дополнения к этим трудам сочинение «О жизни римского народа», замечательный опыт истории римских нравов, набрасывавший картину домашнего быта, финансов и культурного состояния Рима в эпоху царей, в период ранней республики, Ганнибала и новейшего времени. Эти труды Варрона основывались на столь разностороннем и, по-своему, столь обширном эмпирическом знакомстве с римским государством и пограничными с ним эллинскими областями, какого мы не встречаем ни раньше, ни позднее ни у кого из римлян и которому одинаково содействовали как живое наблюдение над окружающим, так и изучение литературы; похвальный отзыв современников, что Варрон помог ориентироваться на родине своим соотечественникам, не понимавшим окружающего их мира, и что он научил римлян познавать, кто они и где живут, был вполне заслужен им. Но искать у него критики и системы было бы напрасно. Греческие данные заимствованы, очевидно, из весьма мутных источников; есть следы и того, что и в римских вопросах автор не был чужд влияния исторического романа его времени. Весь этот материал расположен, правда, в форме удобного и симметричного специального сочинения, но не распределен систематически и не обработан; при всем стремлении гармонически переработать предания и собственные наблюдения, научные труды Варрона не могут избежать обвинения в известной доверчивости по отношению к традиции и в нежизненной схоластике 140140
Курьезным примером может служить в сочинении о сельском хозяйстве общее рассуждение о скоте (2, 1), с подразделением науки о скотоводстве на 81 отдел, с «невероятным, но достоверным фактом, что кобылы оплодотворяются близ Лиссабона (Олизион) посредством ветра», вообще с невозможным смешением философских, исторических и сельскохозяйственных сведений.
[Закрыть]. Зависимость от греческой филологии заключается скорее в подражании ее недостаткам, чем преимуществам; так, например, изучение этимологии на основании одного только созвучия превращается у самого Варрона, как и у остальных филологов того времени, в простую догадку, часто же даже в чистую нелепость 141141
Так, например, Варрон выводит слово facere (делать) от слова facies (лицо) на том основании, что тот, кто что-нибудь делает, дает делу его физиономию: volpes (лисица), по Стилону, от volare pedibus (летать ногами) в смысле «легкой на ноги». Гай Требаций, филолог-юрист того времени, производит sacellum (часовня) от sacra cella (святая келья); Фигул слово frater (брат) – от fere alter (почти другой) и т. д. Подобный прием, являющийся далеко не случайным, а как бы главным элементом филологической литературы того времени, очень похож на тот способ, каким до недавнего времени занимались сравнительным языковедением, пока знакомство с организмом языка не положило конец работе эмпириков в этой области.
[Закрыть]. Своей эмпирической уверенностью, полнотой, а также несостоятельностью и отсутствием метода, Варронова филология живо напоминает английскую национальную филологию и, подобно ей, находит свой центр тяжести в изучении древнейшего театра. Мы уже говорили раньше, что монархическая литература развила в противоположность этому эмпиризму в языковедении определенные правила. В высшей степени характерно, что во главе современных грамматиков стоял не кто иной, как сам Цезарь, который в своем рассуждении об аналогии (опубликованном между 696 и 704 гг. [58—50 гг.]) первый пытался подчинить свободный язык силе закона.