Текст книги "Желание и чернокожий массажист. Пьесы и рассказы"
Автор книги: Теннесси Уильямс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
Вот одно из его писем.
«Да, я хорошо тебя помню. Мы познакомились в парке позади общественной библиотеки или в туалете на автовокзале компании «Грейхаунд». Вас так много – вот я и путаю. Но тебя помню отчетливо. Ты не то спросил у меня время, не то захотел прикурить, мы стали болтать, и вдруг – что такое? – уже кайфуем у тебя дома. А как сейчас в Чикаго – ведь опять лето? Отлично помню, как подуло с озера, это было очень в жилу после бутылки пятизвездного коньяка – мы с тобой ее раздавили. А теперь послушай, что скажу тебе: «Ну и жарко в этом холодильнике!» Холодильничек-то ничего. Ха-ха! Я твердо знаю: скоро мне будет еще жарче, прежде чем станет совсем холодно. Понимаешь, о чем я? Об этом электрическом стуле, он только и ждет, когда я на него плюхнусь. Это будет десятого августа, приглашаю, только вряд ли тебя пустят. Зрелище для избранных. Наверное, тебе интересно, боюсь я или нет. Да, боюсь. Стараюсь не думать об этом. Пока была рука, я был боксером, а потом во мне что-то сломалось, не знаю что, но весь мир осточертел. А на себя стало наплевать. Уважение к себе потерял, это точно.
Я мотался по стране просто так, безо всяких планов, ездил, чтобы не застояться. Знакомился с мужчинами везде, куда приезжал. Ну, в первую очередь, чтобы было, где переночевать, чтобы накормили и напоили. Но никогда не думал, что для них контакт со мной так важен, а теперь все эти письма, и твое тоже, это доказывают. У меня сейчас такое ощущение, что всем этим людям, чьи лица и имена я сразу же, как мы расставались, забывал, я что-то должен. Не деньги – чувства. А ведь с некоторыми я поступал по-свински: уходил, не попрощавшись, хотя они были очень радушны, – и даже кое-что у них спер. Не представляю, как меня можно простить. Если б я знал, когда был на свободе, что у этих людей, с которыми я знакомился на улице, настоящие чувства, может быть, у меня было бы больше желания жить. А сейчас положение безнадежное. Очень скоро для меня все кончится. Ха-ха.
Ты, наверное, не знаешь, что я был не только боксером, но и художником, а потому и нарисовал тебе этот шедевр!
Письма были единственным его занятием, и подобно тому, как нагревается камень, брошенный в раскаленные угли, так и общение с единоверцами согревало его сердце. Человеческие контакты перед переходом в иной мир могли означать для него спасение. Так обеспечивалось единство духа и тела – стержень, на котором держалась жизнь, чего не было у него со времени потери руки. Не имея этого стержня, человек возводит вокруг себя глухие стены и живет словно в осажденной крепости; вот почему до сих пор Оливер был столь холоден и замкнут – ведь внутри крепости калеки-чемпиона лежали руины, и на поле сражения было мало чего такого (если вообще было), за чье возрождение стоило бы бороться. Теперь же что-то в нем встрепенулось, ожило.
Но это возвращение к жизни было безжалостным – оно произошло столь поздно. Безразличие исчезло, а ведь ему лучше было бы остаться – с ним легче умирать. Время побежало быстрее. В камере, не знавшей перемен, время между жизнью и смертью таяло на глазах, словно тот мягкий графитовый карандаш, которым он писал свои письма.
Как он хотел теперь жить!
До того как Оливер попал в тюрьму, он думал, что его искалеченное тело теперь ни для чего другого не пригодно, как для похоти. «Ты Богом проклятый калека!» – твердил он себе. Раньше ощущения, которые он вызывал в других, были ему не только непонятны, но и отвратительны. Однако в тюрьме поток писем от мужчин, которых он забыл, но которые не забыли его, пробудил в нем к себе интерес. В нем стали оживать эротические ощущения. Он со скорбью почувствовал удовольствие, когда пах легко возбуждался в ответ на прикосновения. Жаркими июльскими ночами он лежал на койке голый и огромной рукой без особой радости исследовал все те эрогенные зоны, которых сотни других рук, тысячи незнакомых пальцев касались с такой ненасытной жадностью; теперь страсть стала ему понятной. Но слишком поздно произошло это воскресение. Время сладострастных стонов должно было умереть тогда же, когда отрезали руку, – в больнице Сан-Диего.
Раньше Оливер особенно не замечал ограниченности пространства своей камеры; по крайней мере, это его не беспокоило. Достаточно было сидеть на краю койки, а двигаться – столько, сколько было нужно, чтобы поддерживать функции тела. Это было нормально. Но теперь он смотрел на все другими глазами; каждое утро ему представлялось, что за ночь, пока он спал, пространство таинственным образом уменьшилось. Все то, что он сдерживал в себе, теперь жаждало освобождения и рвалось наружу. Тревога переросла в страх, а страх – в панику.
На месте он спокойно сидеть не мог ни минуты. Его тяжелые – словно огромной обезьяны – шаги слышались и в дальнем конце коридора. Громко шлепая босыми ногами, он быстро ходил от стены к стене своей камеры. Сам с собой разговаривал – сначала тихо и монотонно, потом громче, а в конце концов болтовня вступила в конкуренцию с тюремным радио. Сначала, когда ему приказывали замолчать, он слушался, но потом паника сделала его глухим к голосам охранников, и им приходилось орать на него и угрожать наказанием. А он хватался за металлическую решетку дверного окошка и обрушивался на охранников с такими ругательствами, которых и они себе не позволяли. Такое поведение смертника привело к тому, что стража стала обращаться с ним без того милосердия, которое она могла бы проявить к человеку, чьи дни были сочтены. В конце концов за три дня до казни во время одного из припадков на него направили брандспойт – он упал и в потоках воды продолжал кричать и ругаться; воспаленное воображение однорукого мучали кошмары.
К этому времени писать письма он уже перестал, а когда успокаивался, то рисовал в своем блокноте дикие рисунки и делал к ним не менее дикие надписи; особенно часто повторялось огромное «ха-ха» с последующей вычурной, кричащей пунктуацией. В последние дни ему в пищу стали добавлять транквилизаторы, но он был на таком взводе, что порошки почти не действовали; лишь ненадолго погружался в сон, во время которого его преследовали кошмары, даже худшие, чем наяву.
За день до казни Оливера в камеру смертника пришел посетитель.
Это был молодой лютеранский священник, который только что окончил семинарию и еще не получил направления. Оливер отказался от встречи с тюремным священником. Об этом написали в местных газетах и поместили его фотографию с подписью: «Приговоренный к смерти юноша отказался от отпущения грехов». В статье говорилось также о тяжелом характере Оливера, его гордыне и об агрессивном поведении в тюрьме. Но фотография эту информацию опровергала: красивое мужественное лицо блондина и глаза, в которых застыл нежный взгляд, – так озорной художник эпохи Возрождения мог изобразить юного святого. О таких, как Оливер, чувствительные комментаторы говорят: «Убийца с лицом ребенка».
С того момента, когда он увидел фотографию, лютеранский священник потерял покой: Бог велит ему туда пойти – и он покорится высшей воле. Стремление повидать заключенного было настолько сильным, что он легко убедил охрану: его миссия к юноше навеяна божественным промыслом; но когда ему выписали пропуск, сила духа его покинула, священник впал в панику и убежал бы, если бы охранник не шел с ним рядом.
Когда священник вошел в камеру, Оливер сидел на краю койки и бессмысленно тер ступню голой ноги. На нем были только шорты, и почти все его обнаженное потное тело горело и источало жар, словно прожектор. Лицо было как на фотографии. Священник взглянул ему в глаза и вдруг вспомнил, как однажды летом в детстве он каждый день ходил в зоопарк смотреть на огненного ягуара. Животное, очевидно, было свирепым, во всяком случае, табличка просила посетителей держаться от него подальше. Но взгляд зверя излучал невинность. И мальчик, который был чрезвычайно робким и страдал от беспричинных страхов, нашел неожиданное успокоение в этом взгляде. С тех пор ягуар нежно смотрел на него из темноты, когда он закрывал глаза – перед тем, как заснуть. Он заливался слезами из жалости к заключенному в клетку животному – по всему телу разливалась сладкая истома. И он засыпал.
Но однажды он увидел ягуара в не совсем приличном сне. Перед ним в чаще леса возникли огромные лучезарные глаза, и он подумал: если я буду лежать тихо, ягуар подойдет ко мне, и я не испугаюсь – ведь мы давно общаемся через решетку клетки. Он разделся и лег на землю в лесу. Подул холодный ветер – его бросило в дрожь. Обуял страх, нервы напряглись. Он начал сомневаться в том, что ягуар не причинит ему зла. Страшно было открывать глаза. Но он все-таки решился как можно медленнее и беззвучнее сгрести побольше листьев вокруг своего дрожащего, голого тела и свернуться под ними калачиком, едва дыша. Теперь, он надеялся, ягуар его не найдет. Однако холодный ветер, становившийся все сильнее, разметал листья в разные стороны. И вдруг – несмотря на леденящий холод – он в темноте почувствовал тепло и понял, что оно исходило от приближавшегося к нему огненного ягуара. Прятаться теперь было бесполезно, бессмысленно было и бежать. И тогда он выпрямился, раскинул руки и ноги и всем видом изобразил свое полное доверие и покорность. И почувствовал, как ягуар начал ласкать его. Мокрый язык зверя делал то, что делает животное, когда купает детенышей: облизал ступни и медленно двинулся вверх по ногам, пока не достиг паха, создав сладостно-наркотическое ощущение. Тут сон приобрел неприличный поворот, и мальчик проснулся, сгорая со стыда, – он обнаружил под собой жгучие и влажные следы Эроса.
После этого он видел огненного ягуара только раз и понял, что больше не может без угрызения совести смотреть в лучистые глаза зверя. Идиллия кончилась – и, как ему казалось, навсегда. Но сейчас священник вновь встретился с тем же взглядом огненного ягуара, говорившим: «Невинности грозит опасность!» Сходство было столь сильным, что к священнику, знавшему, к чему это приведет, вернулось инстинктивное детское желание свернуться калачиком и укрыться листвой.
Но вместо этого он полез в карман и достал упаковку таблеток.
Теперь юноша пристально смотрел на него, но никто из них не осмеливался заговорить. Охранник постоял-постоял и ушел к себе, в дальний, невидимый конец коридора.
– Что это? – спросил юноша.
– Барбитал. Мне не по себе, – прошептал священник.
– Что вас беспокоит?
– Сердце пошаливает.
Священник положил таблетку на язык, но из-за сухости во рту не смог проглотить ее.
– Вы не могли бы дать мне воды? – попросил он.
Оливер встал, подошел к крану, налил в эмалированную кружку тепловатой воды и протянул ее гостю.
– Зачем вы пришли? – спросил молодой человек.
– Просто поговорить.
– Мне нечего сказать. Дело-то состряпано.
– Тогда можно я вам что-нибудь почитаю?
– Что именно?
– Двадцать первый псалом.
– Я уже сказал, что священника видеть не хочу.
– Я не священник, я просто…
– Кто просто?
– Просто незнакомец, сочувствующий тем, кого не понимают.
Оливер пожал плечами и снова принялся тереть ступню. Священник вздохнул и откашлялся.
– Вы готовы? – прошептал он.
– К чему? Жариться на электрическом стуле? Нет – если вы об этом. Но стул готов, так что все остальное не имеет значения.
– Я говорю о вечности, – сказал священник. – Этот мир, в котором мы временно пребываем, есть только преддверие чего-то Великого и Необъятного, что находится вне его пределов.
– Чушь! – сказал Оливер.
– Вы мне не верите?
– Почему я должен вам верить?
– Потому что вы вот-вот отправитесь в последний путь!
Эти слова он произнес с патетикой. Юноша посмотрел на него немигающим взглядом, и священник, не выдержав его, отвернулся – так же как в последний раз отвернулся от ягуара.
– Ха-ха, – засмеялся Оливер.
– Я только хочу вам помочь понять…
Оливер оборвал его.
– Я был боксером. И потерял руку. За что?
– Вы упорствовали в своих заблуждениях.
– Чушь! – сказал Оливер. – Ведь не я сидел за рулем. Я кричал этому сукину сыну, чтобы он вел осторожнее, но он не слушал. Вот мы и врезались. Как боксер может жить без руки? Объясните!
– Этот случай давал вам возможность…
– Какую возможность?
– Духовно расти и познать Бога. – Он наклонился к Оливеру и схватил его за колени. – Не думайте обо мне как о человеке, а думайте как о связующем звене.
– Не понял…
– В вашей душе появился приемник, который позволит вам услышать голос Бога.
Юноша с любопытством уставился на священника.
Потом сказал:
– Намочите полотенце.
– Какое полотенце?
– Вон то. Оно висит на спинке стула, где вы сидите.
– Но оно не очень чистое.
– Для меня сойдет.
– Что вы собираетесь делать?
– Вытереть пот.
Священник намочил мятую, жесткую ткань и протянул ее юноше.
– Сделайте сами.
– Что сделать?
– Вытрите пот с моей спины.
Юноша глубоко вздохнул и лег на живот – в испуганном воображении священника возникла встреча с ягуаром пятнадцатилетней давности.
Священник приступил к работе.
– От меня воняет? – спросил Оливер.
– Нет. Почему же?
– Я чистый, – сказал юноша. – После завтрака моюсь.
– Хорошо!
– Я всегда старался быть чистым. Чисто работал – и как боксер, и как проститутка!
Он засмеялся.
– Ха-ха! А вы не знали, что был проституткой?
– Нет, ответил священник.
– Но я правду сказал. Это моя вторая профессия.
Священник продолжал работу и вдруг почувствовал громкий стук – словно какой-то невидимый барабанщик вышел из коридора, подошел к двери камеры, пролез через решетку и встал прямо над ними.
Это билось его сердце. С перебоями. И к дыханию стал примешиваться свист. Он уронил полотенце и полез в карман за таблетками, но когда достал упаковку, то увидел, что от пота они слиплись и превратились в белую пасту.
– Продолжайте, – проговорил Оливер. – Мне приятно.
Он прогнулся и приспустил шорты, обнажив узкие, скульптурные ягодицы.
– А теперь, – попросил Оливер с нежностью в голосе, – помассируйте меня.
Священник спрыгнул с койки.
– Ни в коем случае!
– Не будь дураком! Дверь – в том конце коридора, и она скрипит, когда входят.
Священник попытался уйти – юноша протянул руку и схватил его за запястье.
– Видишь эту связку писем на полке? Это счета от людей, которым я должен. Не деньги, чувства. Целых три года я болтался по стране и будил в людях чувства, но сам не чувствовал ничего. А теперь все изменилось – я тоже стал чувствовать. Я одинок и ни с кем не общаюсь – как и ты. Таких, как ты, я знаю. Или артисты, или ушли в религию, но мне на это наплевать. А на самом деле ты только и мечтаешь, чтобы я сейчас тебе как следует…!
И, собираясь осуществить свое намерение, он пошел на священника.
Тот закричал. Вбежал охранник и вывел священника из камеры, поддерживая на всем пути, чуть ли не неся на руках. Довел до конца коридора, и там священника стало выворачивать – словно у него внутри все разорвалось.
Оливер это слышал.
– Может быть, ночью он вернется, – думал смертник. Но священник не вернулся, и Оливер умер, так и не отдав долг. Однако он принял смерть с большим достоинством, чем ожидалось.
В последние несколько часов он снова обратился к письмам: снова и снова их перечитывал, шептал что-то вслух. И когда охранник пришел, чтобы отвести его в камеру смерти, он сказал:
– Я хотел бы взять их с собой.
И понес письма в камеру смерти, как ребенок несет в зубоврачебный кабинет куклу или игрушку, чтобы им – любимым! – не было скучно. Разве можно их дать в обиду?!
Он сел на стул и аккуратно положил письма между ног. В последнюю минуту охранник сделал попытку забрать их, но бедра Оливера сжались с такой отчаянной силой, что охранник плюнул – ладно, пусть остаются. А потом наступил тот миг: все вокруг загудело и потемнело. Стрелы молний, посланные неизвестной, хотя и имеющей практическое наименование и применение, но чрезвычайно таинственной силой, которая изначально дала статичному, бесконечному пространству тепло, свет и движение, мгновенно прошли через нервные клетки Оливера, а затем вернулись через те же огромные пределы, захватив с собой то, что принадлежало им в юноше, чью потерянную правую руку называли «молнией в коже».
После смерти тело не востребовали, и оно поступило в медицинский колледж для лабораторных исследований. Студенты, производившие вскрытие, были поражены: им показалось, что оно предназначено для высокой цели – находиться в галерее античных скульптур, чтобы им тихо восхищались; потому что в нем воплощалось благородство форм разбитой статуи Аполлона, которую еще раз высечь невозможно.
Но разве смерть понимает, что такое совершенство?!
ЖЕЛТАЯ ПТИЦА[86]86
Tennessee Williams. The Yellow Bird. 1947.
[Закрыть]
Альма была дочерью протестантского священника, которого звали Долговязый Татуайлер; он – последний потомок тех Татуайлеров, которые начали проповедовать в Англии с времен Реформации. Первый Татуайлер приехал в Америку со своей женой, урожденной Вудсон, – ее прозвали Благочестивая; чета обосновалась в Сейлеме. Он и Благочестивая стали главными действующими лицами в одном из наиболее сенсационных сейлемских процессов в рамках «охоты за ведьмами». Против Благочестивой ополчились члены «Девического кружка» – группа истеричных сейлемских девиц, которые неистовствовали каждый раз, когда ведьма проходила мимо. Они утверждали, что Благочестивая колола их булавками и иголками и против воли заставила расписаться в дьявольской книге. Одна из девиц также заявила, что Благочестивая приходила к ним с желтой птицей, по кличке Бобо, осуществлявшей связь между ней и дьяволом, которому присягнула Благочестивая. Преподобный Татуайлер был настолько потрясен этими обвинениями, равно как и неистовством девиц из «Девического кружка», что, когда его жена предстала перед судом, в конце концов сам стал ее обвинять, заявив, что желтая птица по кличке Бобо однажды в воскресенье влетела в церковь (ее заметил только он), уселась на кафедру и прокричала что-то оскорбительное в адрес нескольких молодых прихожанок. После этого Благочестивую признали виновной и повесили, а Бобо осталась и разными способами изводила публику от Сейлема до Хобса (то есть там, где проповедовал Долговязый Татуайлер, о котором сейчас пойдет речь), – так что пуританам всегда приходилось быть настороже.
Проповеди Долговязого Татуайлера были на редкость долгими и нудными. Его жена сидела в первом ряду и, когда прихожане начинали засыпать, энергично махала пальмовой ветвью – чтобы дать ему знать. Но не всегда легко удавалось завладеть его вниманием, и тогда дочь Альма – чтобы хоть как-то отвлечь его от проповеди, подключалась с религиозным гимном. Альма играла на маленьком органчике, примитивном инструменте. Воздух в его меха подавал старый негр, сидевший в душной комнатке за стеной. Однажды негр уснул, и его так и не смогли растолкать. Жена священника нервно махала ветвью до тех пор, пока этот веер не рассыпался, но орган не играл, а потому Долговязый Татуайлер все говорил и говорил – больше двух часов. В этот летний день было далеко не прохладно, стены церкви – дубовые, и прихожане чувствовали себя как на сковородке.
Наконец Альма, потеряв надежду разбудить негра, подбежала к отцу. «Папа!» – произнесла она. Но старик даже не взглянул на нее. «Папа!» – повторила она еще раз, но он продолжал проповедь. Прихожане уже вовсю обменивались недоуменными взглядами и переговаривались. Одна полная старая дама, видимо, упала в обморок – двое стали ее обмахивать и дали понюхать какую-то жидкость. Альма с матерью испуганно переглянулись. Мать уже была готова сорваться с места, но Альма взглядом остановила ее. Она взяла сборник церковных гимнов и с такой силой ударила им по скамье, что поднялся столб пыли, а книга разлетелась. Священник остановился и удивленно посмотрел на Альму.
– Папа, сейчас пятнадцать минут первого, Генри заснул, а людям пора обедать, поэтому, ради Бога, заканчивай.
У Альмы была репутация тихой и скромной девушки, так что поступок этот произвел сенсацию во всей округе – ведь проповеди Татуайлера пользовались недоброй славой на многие мили. Альма, очевидно, радовалась тому вниманию, которое уделялось ей в последующие несколько месяцев. Это произвело на нее впечатление. Теперь она уже была не совсем той робкой девушкой, как прежде. Быть дочерью священника – не очень большое удовольствие. Молодые люди обычно обходили их дом стороной, потому что стоило им около него появиться, как они становились потенциальными объектами нападок Татуайлера. Юноша не имел никакого шанса поговорить с Альмой ни на крыльце дома, ни в его гостиной, если старик находился где-то рядом. Он был одержим мыслью, что Альма может пристраститься к курению, а курение – стоило только заняться им – первый, но необратимый, по его мнению, шаг к погибели.
– Если Альма будет курить, – говорил он жене, – я осужу ее с церковной кафедры, и пусть она тогда уходит из дома.
Каждый раз, когда он это повторял, мать Альмы начинала плакать, и ей становилось плохо, ибо была уверена, что каждая девушка, которую выгоняют из дома, сразу же попадает в «увеселительное заведение». Или – или – третьего не дано.
Альме уже около тридцати, и она все еще не замужем. Тогда же, через шесть месяцев после эпизода в церкви, спокойствию в доме священника пришел конец. Альма стала курить на чердаке, и мать об этом знала. В последние годы миссис Татуайлер понемногу седела, но после того, что она узнала, ее волосы побелели буквально за одну ночь. Конечно, она скрывала поведение дочери от мужа и даже не позволяла себе повысить на нее голос – ведь он мог услышать. Все, что она могла сделать, это оклеить дверь на чердак газетами – чтобы через щели не проникал дым; остановить Альму было уже невозможно; она сама признавалась, что курение захватило ее: сначала она курила два раза в день, а дальше – больше. Несколько раз старик возмущался, что в доме пахнет табаком, но он и представить не мог, что его дочь осмелится курить. Миссис Татуайлер и Альма чувствовали, что рано или поздно он узнает; вопрос состоял в том – придавала ли этому значение Альма. Однажды она спустилась вниз с сигаретой в зубах, и мать едва успела у нее ее вырвать, прежде чем увидел отец. Миссис Татуайлер стало дурно, но Альма даже не обратила на это внимание. Она вышла из дома, закурила сигарету и направилась в аптеку.
В скором времени должно было произойти неизбежное: кто-нибудь из соседей, увидев Альму на улице с сигаретой в зубах, – а в таком виде она теперь появлялась весьма регулярно, – обязательно рассказал бы священнику. Особенно старухи – они только этого и ждали. Видели, как в аптеке «Белая звезда» она заводила разговоры с продавцом, пила кока-колу, а между глотками затягивалась; точно так же, как те самые пресловутые школьницы, – легенды об их поведении передавались из поколения в поколение. Поэтому неудивительно, что однажды священник вошел к жене в спальню со словами:
– Мне сказали, что Альма курит.
Он произнес это притворно-спокойным тоном, и жена почувствовала, что падать в обморок еще рано. На это ее ума хватило, но как исправить положение – она не знала. И потому просто ответила:
– Да, но не знаю, что с ней делать. Это правда.
– Ты помнишь, что я сказал? – добавил муж. – Будет курить – пусть убирается!
– Ты хочешь, чтобы она попала в «увеселительное заведение»? – изумилась жена.
– Хочет – пусть идет, – священник был неумолим. – Но прежде получит то, что всю жизнь будет помнить.
Он ждал, пока, выпив в аптеке «Белая звезда» кока-колу и выкурив сигарету, Альма вернется домой. Как только она вошла, он отвесил ей такую оплеуху, что она до крови прикусила губу. Но Альма не смутилась и ответила отцу тем же. В аптеке она купила какой-то флакончик, и пока Татуайлер приходил в себя, поднялась с этим таинственным флакончиком, завернутым в коричневую бумагу, к себе в комнату. А когда снова спустилась, они увидели, что она обесцветила волосы перекисью водорода и напомадила губы. Мать вскрикнула и упала в обморок, потому что теперь было совершенно очевидно, куда собирается ее дочь. Непреклонность священника немедленно исчезла: он ухватился за руку Альмы и стал ее умолять не уходить. Но Альма перед самым его носом закурила и твердо сказала:
– Слушай, с этого дня я буду делать то, что считаю нужным, и не желаю, чтобы ты вмешивался!
Прежде чем окончился разговор, мать пришла в себя – это был ее самый глубокий обморок, но никто даже не попытался поднять ее с пола. «Альма, – позвала она слабым голосом. – Альма!» Потом попыталась позвать мужа, однако никто не обратил на нее внимания; поэтому ей пришлось встать самой и принять участие в разговоре.
– Альма, – сказала она, – дождись, когда твои волосы вновь потемнеют. С такими волосами из дома ты не выйдешь.
– Это ты так считаешь, – ответила Альма.
Она затянулась и, выпустив дым из ноздрей, вышла через дверь с бамбуковой занавеской; продефилировала по садовой дорожке и направилась в аптеку «Белая звезда», заказала там кока-колу и стала непринужденно болтать с продавцом. Его звали Хлам, и никто не знал, фамилия это или прозвище. Именно он и посоветовал Альме стать блондинкой. Хлам был моложе ее лет на десять, но женщин у него было больше, чем прыщей на лице. Можно было только удивляться, с какой быстротой Альма вошла в круг пассий Хлама. Вряд ли кто осмелился бы назвать эту блондинку темной лошадкой – теперь это была породистая беговая лошадь, преуспевшая на избранном поприще. В течение двух недель после того как она окрасилась, Альма прекрасно поладила с Хламом, ибо она знала, что на Франт-стрит есть немало «веселеньких местечек» помимо «увеселительных заведений», и Хлам тоже это знал. Кроме того, он не был единственным обладателем ее сердца. Были и другие претенденты – Альма могла выбирать. Теперь она постоянно отсутствовала по вечерам; украла ключи от отцовского «форда» и зачастила в соседние города – Лейкуотер, Сансет, Лайонс. На шоссе она подбирала мужчин, кутила с ними, объезжая все злачные места, и никогда не являлась домой раньше трех-четырех утра. Трудно было себе представить, как может человек выдержать такую нагрузку, но все объяснялось тем, что Альма вобрала в себя огромную энергию, которую передали ей поколения истинных верующих. Эту энергию можно было бы использовать по-разному, но всегда с сенсационным успехом. Альма пошла своим путем – и теперь уже остановить ее не могло ничто.
Дома дела шли неописуемо плохо. Говорили, что у матери случился инсульт и отец все время проводит в молитвах о ее здоровье. В этих слухах была доля истины. Что касается Альмы, то прихожане старшего поколения, знавшие о пристрастиях дочери, особого сочувствия к ней не проявляли. Было, правда, предпринято несколько шагов, чтобы умерить ее пыл; отец, например, как-то раз, когда она явилась домой совсем пьяной и завалилась на диване, забрал у нее ключи от машины, но у Альмы оказались запасные. Однажды вечером он запер гараж, но Альма влезла в окно, села за руль и, протаранив дверь, все равно уехала.
– Она помешалась, – причитала мать. – А все из-за перекиси – пропитала голову и отравила мозг.
Они прождали ее всю ночь напролет, но она так и не приехала. Делать в этом городе ей стало нечего, и вскоре они получили от нее открытку из Нового Орлеана, – она там прекрасно устроилась. «Не ждите, – писала она, – я ушла навсегда и никогда не вернусь!»
Шесть лет спустя во Французском квартале Нового Орлеана Альма была уже своей. Стояла она чаще всего на «Углу обезьяньих ужимок» и ловила мужчин. Для того чтобы весело проводить время в Квартале, работать в увеселительных заведениях было вовсе не обязательно, и она быстро это поняла. Кому-то может показаться, что Альма вела пустую и распутную жизнь, но если в качестве наказания за такую жизнь предназначалась смерть, то ей еще было до этого очень далеко. Собственно говоря, она брала от новой жизни все, безо всяких отрицательных последствий. Жила в свое удовольствие, вкусно ела и пила, – что еще надо для счастья? По утрам все ее лицо сияло и выражало невинность. Иногда, когда она была в комнате одна, ей представлялось, будто к ней пожаловал какой-то далекий предок либерального толка, который был не слишком доволен своей ветвью генеалогического древа; тогда она красилась и надевала любимую шляпу с пером.
Конечно, родители в Новый Орлеан и носа не казали, но однажды прислали к ней молодую замужнюю женщину, которой весьма доверяли.
Альма приняла ее в своей убогой комнате – «халупе» (чем она, собственно, и была), – которая находилась в самой захолустной части Бербон-стрит.
– Как поживаете? – поинтересовалась женщина.
– Что? – сделав невинные глаза, в свою очередь спросила Альма.
– Я хотела спросить, на что вы живете?
– О, – ответила Альма, – на то, что получаю.
– Вы хотите сказать, что живете за счет подарков?
– Да, почему бы нет? Я дарю – и мне дарят! – ответила Альма.
Женщина осмотрела комнату. Кровать не убрана и, кажется, не убиралась неделями. На двухконфорочной плите – гора немытых кастрюлек; в некоторых из них остатки еды покрылись плесенью. На зеркале, рядом с квитанциями из ломбардов, фотографии молодых мужчин: на лицах одних – обворожительные улыбки, другие нежно смотрят в пространство.
– Это фотографии ваших друзей? – спросила женщина.
– Да, – ответила Альма со счастливой улыбкой. – И друзей, и знакомых, и даже незнакомцев. Тех, кто приходит по вечерам.
– Ну уж этого я вашему отцу не скажу.
– Этому старому хрычу вы можете говорить все что угодно, – ответила Альма, закурила и выпустила дым ей в лицо.
Женщина еще раз обвела комнату взглядом и увидела в открытом шкафу летние платья – все со следами зелени на спине.
– Вы ездите на пикники? – спросила она.
– Да, но только не на те, что устраивает церковь, – ответила Альма.
Женщина хотела спросить что-то еще, но не могла собраться с мыслями, да и поведение Альмы не располагало к вопросам.
– Что ж, – сказала она наконец, – пожалуй, я поеду.
– Поторопитесь, – ответила Альма и не только не встала, но на женщину даже и не посмотрела.
Вскоре Альма узнала, что она беременна.
Не зная от кого, она родила сына и назвала его Джоном – по имени самого ее любимого мужчины, который недавно умер. Мальчик родился очень хорошенький, здоровый, со светлыми волосами, казалось, весь прямо светился.
С этого места история приобретает фантастические очертания, что, может быть, разочарует тех, кто привык к заурядному реализму.
Сына Альмы в Сейлеме, конечно бы, повесили. Его матери от «Девического кружка» тоже бы досталось, но ему – в первую очередь.
Он был настоящим потомком ведьмы. Уходил из дома полседьмого утра и возвращался поздно вечером, зажав в кулаках золото и драгоценности, которые пахли морем.