Текст книги "Желание и чернокожий массажист. Пьесы и рассказы"
Автор книги: Теннесси Уильямс
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
РАССКАЗЫ
Что-то из толстого[80]80
Tennessee Williams. Something by Tolstoi, 1931.
[Закрыть]
Я страшно устал и чувствовал себя разбитым; а это место походило на тихую норку, где можно было спрятаться от мира, когда он чуть ли не весь восстал против тебя. В довершение всего, Бродский захотел отправить своего сына в колледж; так что были причины, почему я стал работать продавцом в этом книжном магазине. В то утро, когда нашлась работа, я, как в прострации, несколько часов бродил по улицам. И вдруг в витрине магазина мое внимание привлекло аккуратно, печатными буквами написанное объявление: «ТРЕБУЕТСЯ ПРОДАВЕЦ». Я вошел и в глубине увидел хозяина, сухопарого еврея, – он сидел за огромным столом, заваленном книгами. Хозяин изучающе осмотрел меня. Трудно сказать, что побудило его взять к себе человека с помятым лицом и дряблым телом; от постоянной бессонницы едва ли можно было иметь менее располагающую внешность. Вероятно, нечто во мне дало ему понять, что я буду работать на совесть и преданно, если он предоставит мне свой магазинчик в качестве тихого, укромного убежища.
Так или иначе, а я нашел работу – в значительной мере то, что хотел. Жизнь моя была скучной, но скуку компенсировала (если вообще нужна была эта компенсация) благоприятная возможность, которую я получил: стал свидетелем драмы, не менее глубокой, по моему убеждению, чем те, о которых написано во всех этих тысячах томов, переполнявших пыльные полки книжного магазина.
В то время сыну Бродского исполнилось восемнадцать. Это был духовно одаренный, рассудительный молодой еврей, сын выходцев из России, стройный, смуглый, с тонкими, красивыми чертами лица. Мне так и не удалось узнать его близко. Да, собственно, это и никому не удавалось: он был осторожный, как маленький дикий зверек, – подойти к такому на какое-то доступное для общения расстояние совершенно невозможно. Этот рассказ – о нем, его отец умер через два месяца после того, как нанял меня на работу.
Юный Бродский был безумно влюблен в шиксу – нееврейскую девушку, – вот почему старый мистер Бродский хотел его срочно отправить в колледж. Как и большинство евреев своего поколения, он отчаянно противился тому, чтобы сын женился на шиксе; ему казалось, что, если хоть на минуту оставить их вдвоем, они тут же поженятся. Но юноша проводил с ней все свое время – ни с кем другим увидеть его было невозможно. Они вместе выросли, в детстве вместе играли у одной пожарной лестницы и, можно сказать, вросли друг в друга.
И все же они были очень разные. Существовали, конечно, естественные расовые различия – галльская кровь отличается от еврейской; разница – почти как между солнцем и луной. Более того, их темпераменты были противоположны. Он, как я уже сказал, – робкий, одухотворенный созерцатель; она – девочка-сорванец, полная животных инстинктов, энергии и жизни.
Но несмотря на это, с самого детства они чрезвычайно сильно любили друг друга. Он, по-моему, друзей никогда не имел; ею же в семье не слишком занимались.
Когда я впервые ее увидел, она была очаровательна – прекрасная фигура, исключительно соответствовавшая ее характеру, излучала яркий свет и теплоту. Но еще прекраснее был ее голос. Часто по вечерам она пела ему так прелестно, что не заслушаться было нельзя, – чем бы я в это время ни занимался, о чем бы ни думал.
Вскоре после того, как я заменил юного Бродского в магазине и юношу отправили в колледж, старик заболел. Миссис Бродская срочно послала за сыном, но прежде чем ему удалось вернуться, в комнатах над магазином уже загорелись траурные свечи в канделябрах и хор запел заупокойные песни. После похорон юноша в колледж возвратиться отказался – у миссис Бродской воля была не столь сильной, как у ее мужа, – и меньше чем через месяц он и его подруга поженились и стали жить в комнатах наверху. Тогда и началась та драма, свидетелем которой в течение пятнадцати лет мне пришлось быть.
Конфликт их темпераментов проявился сразу же и стал столь же очевидным, как и их взаимная привязанность. У нее никогда ничего не было, и, вероятно, все свое детство она нуждалась в более или менее нормальной еде и одежде. Можно было подумать, что она должна быть полностью удовлетворена положением жены хозяина весьма процветающего книжного магазина. Но она была необыкновенно энергичным человеком, и ее амбициям не было конца: она желала куда больше, гораздо больше того, что мог ей дать книжный магазин, к тому же скромный по размерам. Стала требовать, чтобы муж его продал и начал заниматься более прибыльным делом. А не книгами! Она не понимала, что это было невозможно. Столько лет его знала, но так и не узрела, что у такого мечтательного человека, как ее супруг, способностей хватит только, чтобы продавать книги! Однако сам он осознавал это достаточно четко. Изменений он боялся, как черт ладана. И страстно любил свое по-сумеречному тихое убежище – этот маленький магазинчик, – любил его так же, как я. Вот почему мы, хотя и не стали приятелями, почувствовали друг к другу сильную симпатию. И ему, и мне были одинаково противны шумные улицы, которые находились за дверью магазина.
Она его буквально изводила, не давала покоя, пустила всю свою неуемную энергию на борьбу с ним. Но юноша унаследовал от своей расы достаточно сил, чтобы оказать ей сопротивление. И вот что произошло примерно год спустя. Она где-то встретила импрессарио варьете, которому понравился ее очаровательный голос и который посулил ей большие возможности в театральном бизнесе. Думаю, он посулил ей и многое другое; по крайней мере, она была так сильно заворожена блестящими перспективами, что решила бросить мужа.
По-моему, я еще, как следует, не рассказал о том, сколь сильно юный Бродский любил жену. Это было куда больше, чем традиционно чрезвычайно сильная любовь еврея к жене. Любовь к ней составляла весь смысл его жизни. В такой любви таится великая опасность: ведь когда ее теряешь, теряешь и жизнь, она разваливается на кусочки. И когда его жена сбежала с артистами, с юным Бродским так и случилось.
Опишу вам их расставание.
Однажды утром, как я полагаю, после разговора с импрессарио, она стремительно вошла в магазин и набросилась на мужа – он распаковывал новую партию книг. Говорила злым, истерическим тоном, одной рукой держалась за горло – будто ее кто-то душил. По тому, как она с ним разговаривала, можно было понять, что происходит отчаянная ссора. Но это было как гром среди ясного неба – до того на небосводе плавало лишь несколько тучек.
Она сказала: «Чаша моего терпения переполнилась, больше не могу. Я тебе говорила сто раз, но все бесполезно. А сейчас судьба дает мне прекрасный шанс – и я должна им воспользоваться. Еду в Европу с артистами варьете».
Юноша сначала ничего не ответил, но на его лице появилось такое выражение, будто наступил конец света. Совершенно ошарашенный, он смотрел ей вслед, когда она бежала наверх за вещами. Я прекрасно помню, что в это время в руке у него была книжка в красной обложке – он продал несколько сот ее экземпляров, и она называлась, представьте себе, «Влюбленные идиоты»; несмотря на всю трагичность ситуации, я не мог сдержать улыбку, – он ответил мне затуманенным, беспомощным взглядом.
Когда она спустилась, он, кажется, наконец-то понял, что происходит.
– Ты уезжаешь? – спросил он вяло.
– Да, – ответила она.
Тогда он полез в карман и протянул ей тяжелый черный ключ. Это был ключ от входной двери в магазин.
– Возьми, – спокойно сказал он, – еще понадобится. Твоя любовь ненамного меньше моей, чтобы можно было все взять и забыть. Когда-нибудь ты вернешься, а я буду ждать.
Она обняла его за плечи, поцеловала, а потом, глубоко вздохнув, выбежала из магазина – мы проводили ее взглядом из сумрачного интерьера. Стояли и взирали на улицу, которую оба ненавидели и боялись; на улицу, где были и назойливый шум бурной жизни и блеск солнечного света; на улицу, которая, казалось, злорадствовала по поводу того, что захлестнула в свой деловой водоворот все, что так дорого в этой жизни юному Бродскому.
В течение нескольких следующих лет я стал свидетелем того, что показалось мне хуже смерти.
Как я уже сказал, она составляла весь смысл его жизни. Когда она уехала, он потерял себя. Сначала я подумал, что он сойдет с ума, и это будет буйное помешательство. Не отдавая себе отчета, что делает, он бродил по проходам между книжными полками, издавая стоны, сжимая и разжимая полы своего костюма. Покупатели, увидев это, спешили скорее прочь. Я пытался убедить его не спускаться, но он не слушал. По-моему, наверху ему было еще хуже – ведь верхние комнаты хранили память о ней. Несколько ночей он просидел в моей комнате в глубине магазина. Не спал (и я вместе с ним), а просто сидел и бормотал что-то в ее адрес. Чаще всего он повторял: «Ты же любишь меня, а значит, когда-нибудь вернешься».
Я подумал, что он этого не перенесет и послал за его матерью, которая жила у каких-то родственников. Она его немного успокоила, и вскоре он пристрастился к чтению.
Читал Бродский с таким же упоением, как алкоголик прикладывается к бутылке, а наркоман упивается дурманом, читал, чтобы убежать от действительности. И в конце концов чтение достигло поставленной цели, но дало страшный эффект.
Он сидел за большим столом в глубине магазина и читал весь день напролет, читал до тех пор, пока глаза не слипались от усталости. Мы с миссис Бродской пытались его расшевелить: звали к покупателям, помогать распаковывать и расставлять книги; и не потому что нуждались в помощи, – просто чувствовали, что ему это пошло бы на пользу. Казалось, он хочет сделать то, на что способен, но его организм настолько ослаб, что он сделался беспомощным и неловким как ребенок. От беспрерывного чтения разум померк, а эмоции почти исчезли. Простейшие вопросы, задаваемые покупателями, ставили его в тупик. Даже не мог запомнить названия тех книг, о которых они спрашивали. Озирался вокруг с таким нелепым, бестолковым видом, словно его только что разбудили от глубокого сна.
Я надеялся – потому что жалел Бродского и сочувствовал ему, – что такое состояние будет лишь временным. Но шли годы, а никакого улучшения не наблюдалось. Очевидно, он был конченым человеком, как догоревшая свеча, и не было никакой надежды его оживить. Вот если бы вернулась она… Но даже в этом случае, – даже если бы она вернулась, – все равно, вероятно, было бы уже слишком поздно.
Прошло почти пятнадцать лет с того дня, когда юная миссис Бродская уехала за границу, и вдруг она действительно вернулась. Это было в середине декабря, вечером; уже сгустились сумерки, но люди, делавшие рождественские покупки, все еще толпились на тротуарах. На витринах от их дыхания, я помню, искрились морозные рисунки.
Магазин был закрыт, огни погашены, горела только лампочка над столом, за которым читал хозяин. Я стоял у двери и рассматривал праздничную процессию. К обочине подъехала машина, из нее выскочил симпатичный шофер и помог выйти женщине в манто. Машина остановилась как раз под фонарем, и когда женщина повернула голову и стала оглядывать магазин, я уже понял, кто это.
Как ни странно, я испугался – отпрянул от двери и спрятался в темноте между полками. Пробравшись сквозь толпу, она решительным шагом направилась к двери. На вид, она не изменилась; судя по ее лицу и фигуре, ярко освещенным уличным фонарем, в ней была все та же энергия, та же уверенность в себе, как и прежде. «Почему она вернулась? – удивлялся я. – Неужели спустя пятнадцать лет сбылось предсказание ее мужа? Неужели она действительно так сильно его любит, что не может забыть?»
Я уже собирался, преодолев внутреннее сопротивление, подойти к двери и впустить ее, как вдруг услышал, что в замке поворачивается ключ. Она до сих пор его хранила – ключ, который он дал ей в то утро пятнадцать лет назад!
Через секунду дверь отворилась, и она появилась на пороге полутемного магазина. Я чувствовал ее прерывистое дыхание. Блестящими от возбуждения глазами стала обводить комнату, но меня не увидела – я, как дурак, скрючился в углу между полками. Было заметно, что она чрезвычайно волнуется. Как и тогда, одной рукой схватилась за горло, будто ее кто-то душит.
За пятнадцать лет, что ее здесь не было, в магазине мало что изменилось, очень мало, и, наверное, ей трудно было поверить, что прошло так много времени. Годы отсутствия, очевидно, казались ей чем-то невероятным, фантастическим сном. Полумрак, странные тени от столов и полок, запах бумаги, приглушенный шум улицы за дверью – все потрясающе напоминало те зимние вечера пятнадцать лет назад, когда она спускалась, чтобы помочь ему закрыть магазин.
Должно быть, она почувствовала себя снова в прошлом.
Приложив к губам маленький платочек, миссис Бродская, как казалось, изо всех сил пыталась сдержать волнение. Затем, в нерешительности, все же сделала шаг вперед. Очевидно, она увидела его – сидящего за столом. Хотя виднелась только макушка, а остальное было закрыто огромной книгой. Его густые, иссиня-черные непричесанные волосы ярко блестели в свете лампы. Мне пришло в голову – и я ужаснулся! – что она найдет его физически почти не изменившимся. За эти пятнадцать лет он действительно ничуть не постарел: похоже, он был слишком безжизненным и поэтому жизнь не состарила его, обойдя стороной.
Я сказал себе, что должен выйти и приготовить ее к тому, что она обнаружит. Но что-то меня удержало. Я не шелохнулся в своем укрытии между книжными полками. А лишь наблюдал, как она медленно шла к его столу, и ощущал накал ее чувств. Они словно буравили меня насквозь, и боль от этого была нестерпимой.
Часто спрашиваю себя, о чем она думала, когда стояла перед столом и смотрела на человека, которого страстно любила как мужа пятнадцать лет назад. Ее должно было поразить: надо же, он настолько поглощен чтением, что даже не слышит ее шагов, – ведь старые половицы громко скрипели. Но, может быть, радость или страх сковали ее, и она просто не могла чему-либо удивляться.
Резким дрожащим голосом она позвала: «Джекоб!»
Вздрогнув, он поднял голову и скошенными, прищуренными глазами взглянул в ее направлении. Мгновения, которые они смотрели друг на друга (а я наблюдал за ними), тянулись мучительно медленно.
Я ожидал, что она закричит и бросится к нему, что было бы, согласитесь, вполне естественным. Но по его глазам – по их пустоте – она поняла, что он ее не узнал, – и застыла на месте. Что она подумала? Что он нарочно не хочет ее узнавать? Или что за пятнадцать лет она слишком сильно изменилась?
Когда я уже начал бояться, что сам воздух вот-вот взорвется от напряженности, он заговорил.
Обратился к ней глухим дрожащим голосом – так он теперь говорил всегда:
– Вы хотите книгу?
Она снова поднесла руку в перчатке к горлу и с трудом сделала вдох… Ужасные мгновения все длились и длились – они продолжали смотреть друг на друга. В конце концов она, очевидно, сделала вывод: пятнадцать лет изменили ее больше, нежели его, – настолько, что теперь ее невозможно уздать. Во всяком случае, она пришла в себя, перестала напрягаться и убрала руку с горла.
– Вы хотите книгу? – повторил он.
Запинаясь, она ответила:
– Нет… то есть да… я хочу книгу, но я… забыла название.
Его глаза продолжали смотреть на нее, но она не нашла в себе мужества сказать:
– Я – Лайла. Я к тебе вернулась.
И воспользовалась книгой как предлогом, чтобы потом постепенно, с большей легкостью, ему открыться.
Она села на стул у его стола и начала:
– Можно я расскажу вам, о чем она? Вы, наверное, ее читали и по содержанию легко узнаете. Это книга о юноше и девушке, которые с детства были неразлучными друзьями. Они хотели никогда не разлучаться. Но юноша был еврей, а девушка – нет, и отец юноши был категорически против их женитьбы. Он послал сына в колледж. Однако через короткое время сам умер. Сын вернулся; юноша и девушка поженились и стали жить вместе в нескольких комнатах над небольшим книжным магазином – его оставил юноше отец. Они были очень счастливы. И только одно обстоятельство омрачало их жизнь: магазин приносил мало дохода – чуть больше того, что нужно для жизни, а девушка была очень честолюбива. И, несмотря на то, что юношу она обожала, ее недовольство жизнью все росло и росло. Она пыталась уговорить его заняться другим, более выгодным делом, но юноша стоял на своем. Он ее настолько любил, что сделал бы для нее все, но продать магазин, принадлежавший его родителям, он не смог. Понимаете, это был сентиментальный, мечтательный еврей. А девушка не могла смотреть на жизнь с его позиций. Ее родители, которые рано умерли (и она осталась на попечении овдовевшей тетки), были французами, и от них девушка унаследовала огромную жизненную силу, практичность и любовь к общению. Через некоторое время она получила предложение импрессарио – проявить свой музыкальный талант на сцене. Ослепленная возможностью сделать блестящую театральную карьеру, она решила принять его. Пришла в магазин и сказала мужу, что уезжает. Но он был слишком гордым и не попытался ее удержать, а просто дал ключ от магазина и сказал, что когда-нибудь он ей понадобится и что он всегда будет ее ждать. В этот вечер она уехала с артистами в Англию. В Лондоне имела огромный успех. Стала известной певицей и гастролировала по всем крупным странам Европы. Жила шумной и эффектной жизнью и долго не вспоминала ни о сентиментальном еврее, который был ее преданным супругом, ни о маленьком пыльном магазине, над которым они когда-то вместе жили. Но ключ от него – его дал ей супруг в тот вечер, когда она его покинула, – оставался при ней. Почему-то не могла его выбросить. Ей казалось, что этот ключ к ней накрепко привязан и даже обладает над ней определенной властью. Странный ключ – старомодный, тяжелый, длинный, черный. Когда показывала его друзьям, они громко смеялись из-за того, что она всегда носила его с собой, и сама смеялась вместе с ними. Но постепенно она стала понимать, почему бережет его. Ослепительная мишура новой жизни, которая вначале ей так нравилась, стала мало-помалу блекнуть, и сквозь нее она начала ощущать настоящую, подлинную красоту – а та осталась в прошлом. Воспоминания о муже и их прежней жизни в маленьком магазинчике посещали ее теперь постоянно и становились все более яркими. Наконец она поняла, что хочет вернуться, хочет этим ключом – а она хранила его пятнадцать лет – открыть ту дверь и снова увидеть мужа, который по-прежнему ждет ее – ведь он обещал.
Она встала, дрожь пробежала по телу и, чтобы не упасть, оперлась о стол.
Наступила мертвая тишина. Когда она заговорила вновь – в ее голосе появились тревожные нотки. Она, наконец, начала понимать, что случилось – что стало с человеком, который был ее мужем.
– Вы помните – вы должны ее помнить! – эту историю Лайлы и Джекоба?
Она попыталась найти ответ в его глазах, но они не выражали ничего, кроме недоумения. Наконец он сказал:
– Знакомая история. По-моему, я про это где-то читал. Кажется, что-то из Толстого.
Из своего укрытия между полками я услышал звон металла, – должно быть, на пол что-то упало. А потом – шум: спотыкаясь и натыкаясь на столы и полки, она, очевидно в слепом оцепенении, побежала прочь. Я закрыл глаза, боясь увидеть ее лицо, – наверное, на нем был написан ужас. И открыл их только тогда, когда за ее спиной захлопнулась дверь. Я посмотрел на сидящего за столом человека: он закрылся огромной книгой и с привычным, страшным спокойствием снова погрузился в чтение. Его жена к нему вернулась и вновь ушла. Какая-то фантасмагория, какой-то сон, подумал я, и тут увидел на полу тяжелый темный предмет. Это был тот самый ключ – ключ от книжного магазина.
АНГЕЛ В АЛЬКОВЕ[81]81
Tennessee Williams. The Angel in the Alcove. 1943.
[Закрыть]
Подозрительность – профессиональная болезнь домовладелиц, и от долгого общения с ними у меня возникло смутное чувство вины, от которого я, наверное, никогда не избавлюсь. Первую травму нанесла мне хозяйка, у которой я снимал квартиру во Французском квартале Нового Орлеана; в то время мне едва исполнилось двадцать. Эта женщина была само воплощение подозрительной домовладелицы. У нее имелась своя комната, но она предпочитала спать на скрипящей раскладушке в нижнем холле, так чтобы никто из жильцов не мог войти или выйти ночью из дома без ее разрешения. Но когда я окончательно съехал, то обманул старуху. Связал пару простыней, прикрепил к балкону и спустился по ним на улицу. И был уже далеко по пути на Запад, когда она обнаружила, что я ее провел.
В нижнем холле ее дома на Бербон-стрит вообще не было света. Пробираешься ощупью, с отвращением дотрагиваясь до мокрых, потрескавшихся стен, пока наконец дойдешь до лестницы или двери. Ни к тому, ни к другому нельзя было попасть без препон со стороны старухи. Она, словно привидение, подпрыгивала на скрипучей железной койке, садилась и задавала один и тот же вопрос: «Кто там?» Если она не узнавала жильца или ей казалось, что кто-то хочет сбежать, не заплатив, или привести кого-то для телесной услады, зажигалась спичка и горела несколько секунд. В ее таинственном мерцании, скосив глаза, она смотрела на вас до тех пор, пока подозрения не рассеивались. Тогда она снова плюхалась на кровать, под кипу старых влажных одеял, и, если вы поднимались не слишком быстро, до вас доносился поток хриплых ругательств, таких отборных, какие не снились и самому последнему забулдыге нашего квартала.
То была женщина параноической подозрительности, ну а в отношении меня ее подозрительность вообще не знала границ. Нередко по утрам она входила в мою комнату с газетой в руках и читала вслух о каком-нибудь преступлении в Квартале. Прочитав, испытывающе на меня смотрела, надеясь обнаружить появившееся виноватое выражение на моем лице; и я почти всегда лишь усиливал ее подозрения – краснел, как маков цвет, и не выдерживал ее взгляда. Уверен, что она повесила на меня кучу преступлений и только ждала более очевидного повода, чтобы обратиться в полицию, где ее кузен, как она предупредила, служил в должности капитана.
В защиту домовладелицы надо сказать, что она была жертвой беспардонности. Никто из ее жильцов вовремя не платил. Некоторые жили целыми месяцами и кормили ее лишь обещаниями. Одной из таких неплательщиц была вдова по фамилии миссис Уэйн, пожалуй, самая хитрая из всех приживал. При этом жульническим путем она умудрялась получать от хозяйки подарки. Ее богатством был ее язык. Она изумительно умела рассказывать ужасно страшные или непристойные истории. Как только чуяла, что где-то готовят, то вылетала из своей комнаты с белой в голубую крапинку тарелкой и так бережно прижимала ее к груди, словно это был кружевной веер. Без сомнения, она всегда была полуголодной, и запах пищи возбуждал ее, как мощный наркотик, – щебетанье в этих случаях отличалось особым великолепием. Она стучала в дверь, откуда доносился соблазнительный запах, и входила прежде, чем раздавался хоть какой-то ответ. Язык уже работал вовсю с самого порога; даже грубостью – какой бы она ни была – остановить ее было нельзя. Можно было бы только вытолкать силой. Эта пожилая женщина обладала редким умением обращать свои недостатки себе же на пользу: даже неприятный запах изо рта был частью ее шарма. Я взирал на такие спектакли с долей восхищения – героическая жизненная стойкость вдовы очень подкупала.
Сам я у себя в «голубятне» никогда не готовил и встречал миссис Уэйн на хозяйкиной кухне лишь в тех случаях, когда зарабатывал себе на ужин, сделав что-нибудь по дому. Домовладелица не была полностью свободна от чар миссис Уэйн – ее рассказы были, безусловно, захватывающими. Но как только хозяйка ставила сковородку на плиту, она всегда отпускала реплику: «Если эта сучья дочь учует запах еды, – никакой дикий зверь ее не остановит!»
За прошедшие с той поры восемь лет люди с такими характерами исчезли, земля поглотила их, а стены вобрали в себя их рассказы, словно влагу. Несомненно, старая миссис Уэйн с ее разбитой утварью сделала однажды протестующий жест и почила вечным сном, а я не уверен, что с ее уходом мир не потерял такого же гениального рассказчика, какими были когда-то Бодлер или Эдгар По. Ее любимые сюжеты – смерть друзей или родственников, последние часы которых ей довелось наблюдать; от ее внимательного глаза или уха не укрылось ни одной значительной детали агонии. Талант рассказчицы переносил действие на кухню хозяйки; я слушал с ужасом; от ужаса мне становилось плохо; тем не менее рассказ до такой степени завораживал, что я не затыкал уши и не думал о том, что потеряю аппетит к ужину, заработанному тяжелым трудом. Хозяйка тоже становилась завороженной. Постепенно признаки недоверия и протестующие жесты уступали место такому нездоровому удовольствию, что челюсть отвисала, а изо рта текли слюни. Взгляд, обычно острый, размягчался, туманился. Во время этого рассказа миссис Уэйн с прижатой к груди тарелкой постепенно, зигзагами, приближалась к заветной плите; и так увлекательны были ее истории, что, даже когда она поднимала крышку кастрюльки и накладывала себе в тарелку ее содержимое, – несмотря на то, что хозяйка пристально наблюдала за ней, – она не встречала никаких помех. И только когда несчастный герой рассказа наконец погибал – его глаза вываливались из орбит и зловонные испражнения насыщали постельное белье, – только тогда гипноз ослабевал, и слушатели наконец начинали осознавать, что происходит за пределами нарисованной картины – на кухне.
Но к этому времени миссис Уэйн уже успевала с волчьим аппетитом очистить тарелку и становилась поближе к двери: на случай если хозяйка выйдет из ступора, вдова была готова мгновенно исчезнуть.
В этом старом доме то царила мертвая тишина, то высокие покрытые штукатуркой стены набатом гудели от злобных голосов: скандалили из-за того, кому первому идти в туалет, обвиняли друг друга в воровстве, угрожали выселением. В моей «голубятне» не было двери, только потрепанная занавеска, которая, конечно, не могла служить мне защитой от частых проявлений людской гнусности. Оштукатуренные стены моей комнаты были разрисованы красно-зелеными пунктирными линиями. Окно располагалось в алькове. Оно едва заметно освещалось по ночам. Под ним стояла низенькая скамейка. Раз за разом, когда темнело, там появлялась какая-то непонятная серая фигура и садилась на эту скамейку в алькове. Фигура казалась нежной и грустной и напоминала ангела или престарелую мадонну – божьего одуванчика. Чаще всего это происходило зимними ночами, когда с неба лениво падали капли дождя; туч бывало слишком мало, и они не могли разлучить город с луной. Мне всегда казалось, что Новый Орлеан и луна прекрасно понимают друг друга, словно выросшие вместе сестры, которым для общения требуются теперь лишь безмолвные взгляды. Лунная атмосфера этого города возвращала мне силы всякий раз, когда энергия, с которой я носился по куда более шумным городам, истощалась и возникала потребность в отдыхе, уединении. Как только я получал глубокую психическую травму, ощущал потерю или терпел неудачу, то возвращался в этот город. И в такие периоды мне думалось, что я принадлежу только ему и никому другому в этой стране.
Во время первого приезда в Новый Орлеан никаких писательских достижений у меня еще не было, и я уже смирился с неизвестностью и неудачами. Выработал в себе религию терпения, а отчаяние тщательно скрывал. Ночи действовали успокаивающе. Когда гасили фонарь, состоявший из одной голой лампы, все зримое исчезало, и оставался виден лишь альков в узком углублении стены над Бербон-стрит, – мне чудилось, что я перехожу в некое состояние, не имеющее изнуряющей связи с внешним миром. Некоторое время альков пустовал – это была лишь ниша, куда проникал тусклый свет. Но после того, как я уносился куда-нибудь в своих мечтах или предавался воспоминаниям, а затем снова поворачивался, чтобы посмотреть в том направлении, туда бесшумно входила прозрачная фигура, садилась на скамейку под окном и начинала на меня пристально смотреть. И я засыпал. Ее руки были сложены на коленях, а глаза глядели добрым немигающим взглядом – именно такой был у бабушки во время приступов болезни, когда я обычно приходил в ее комнату, садился у постели и собирался что-то сказать или положить свою руку на ее, но не мог сделать ни того, ни другого, зная, что, если такое случится, я расплачусь, и это причинит ей куда больше вреда, чем болезнь.
Эта серая фигура всегда появлялась в алькове за несколько секунд до моего погружения в сон. И как только я замечал ее, то успокаивался и говорил себе: «О, вот-вот я освобожусь от всего этого, все исчезнет и вернется только утром…»
В одну из таких ночей ко мне в комнату пожаловал более земной гость. Я проснулся оттого, что почувствовал в постели тепло, но не свое; открыл глаза и увидел, что надо мной склонился человек. Тогда я вскочил и чуть не заорал, но руки гостя со всей страстью меня удержали. Он прошептал свое имя – это был больной туберкулезом молодой художник, который жил за стенкой. «Я хочу, хочу», – шептал он. Тогда я вновь лег и позволил ему сделать с собой то, что он хотел. Когда все было кончено, он, не говоря ни слова, встал и ушел. И скоро я услышал, как он кашляет у себя и что-то бормочет. Чувства с обеих сторон еще не остыли, но все же немного погодя я понял, что мои глаза закрываются, и сосредоточился на алькове. Да, она снова там сидела. Интересно, видела ли она то, что произошло, и как она относится к подобным мужским забавам. Но, вроде бы, ничего не случилось. Невесомые, сплетенные руки спокойно лежали на бесцветном платье, прикрывавшем колени, холодные серые глаза на беломраморном лице были неподвижны, как у статуи. Я понял, что она приняла это как должное, – не осуждая и не одобряя, – и закрыл глаза.
Некоторое время спустя художник оказался вовлеченным в возмутительную сцену с хозяйкой. Его болезнь вошла в последнюю стадию, он все время кашлял, но все же умудрялся работать. За углом, на Тулуз-стрит, в «Двух попугаях», делал моментальные наброски. Никому и ничему не верил. Жил в мире, который был ему безжалостно, до крайности враждебен; к нему никто и никогда не заходил, больше, чем на то время, которое требовалось для удовлетворения безумной страсти. Упорно боролся со смертельной лихорадкой, будоражившей все нервы. Изобретал различные способы, чтобы убедить себя, что не умирает. Одним из доказательств его силы и энергии была война с клопами – он вел ее по ночам. Кричал, что они живут у него в матрасе, и каждое утро демонстрировал хозяйке следы укусов – их становилось все больше и больше. Старуха не верила. В конце концов однажды утром он повел ее к себе в комнату, чтобы показать простыню.